Часть 17 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я исправлюсь! – обещала она, шмыгая носом и вытирая его пушистым полотенцем. – Правда, исправлюсь. Я стану храбрее. Правда.
Майкл взял подсвечник у лакея, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Он надеялся, что почти-сестра-Грегори удобно устроилась; ведь он распорядился, чтобы ее поместили в главной гостевой комнате. Он был уверен, что она хорошенько выспится. Он лукаво улыбнулся: непривыкшая к вину и явно нервничавшая в незнакомой компании, она выпила почти весь графин хереса, прежде чем он заметил, и сидела на углу с рассеянным взглядом и загадочной улыбкой, напомнившей ему картину, недавно увиденную им в Версале, которую дворецкий назвал тогда «Джоконда».
Конечно же, он не мог везти ее в монастырь в таком виде и отдал ее в руки горничных. Они обе глядели на нее с опаской, словно подвыпившая монахиня – особенно опасное существо.
Он и сам выпил немало в течение дня, особенно за обедом. Они с Шарлем беседовали и пили ромовый пунш. Не говорили ни о чем конкретно, просто он не хотел остаться один. Шарль позвал его в игровые комнаты – Шарль был отъявленным игроком, – но кротко принял его отказ и просто составил ему компанию.
Только он подумал о доброте Шарля, как пламя свечи на миг затрепетало и расплылось. Майкл заморгал и тряхнул головой, как оказалось, зря; его желудок взбунтовался, протестуя против такого неожиданного движения. Майкл еле успел донести его содержимое до ночного горшка. Избавившись от выпитого и съеденного, он без сил лег на пол и прижался щекой к холодным доскам.
Нет, конечно, он мог встать и дойти до кровати. Но он не мог смириться с мыслью о холодных, белых простынях, о таких круглых и гладких подушках, словно на них никогда не лежала голова Лили, а кровать никогда не знала тепла ее тела.
Слезы текли по его переносице и капали на пол. Послышался цокот коготков, из-под кровати вылез Плонплон, лизнул его в лицо и заскулил. Майкл сел, прислонившись плечом к кровати, с мопсом на одной руке, и потянулся к графину с портвейном, который оставил дворецкий – по его просьбе – рядом на столике.
Запах был ужасный. Ракоши закрыл нижнюю половину лица шерстяным шарфом, но вонь все равно просачивалась, липла к гортани, ему даже не помогало то, что он дышал ртом. Стараясь вдыхать как можно меньше воздуха, он осторожно пробирался по краю городского кладбища, светя себе под ноги узким лучом темного фонаря. Каменоломня находилась далеко от погоста, но при восточном ветре вонь долетала и туда.
Известняк не добывали здесь уже много лет; ходили слухи, что тут водилась нечистая сила. Так и было. Ракоши знал это точно. Чуждый религии – он был философом и естествоиспытателем, верил в силу разума, – он все-таки невольно перекрестился, ступая на ступени лестницы, которая вела вниз, в шахту, в зловещие недра каменоломни.
Но слухи о призраках, демонах и ходячих мертвецах, по крайней мере, отпугивали всех желающих исследовать странный свет, мерцавший в подземных штольнях каменоломни, если его вообще кто-либо замечал. Хотя на всякий случай… Ракоши раскрыл сумку из мешковины, все еще вонявшую крысами, и вытащил пучок уранинитовых факелов и шелковую клеенку, содержавшую несколько локтей ткани, пропитанной селитрой, солями поташа, голубого купороса, ярь-медянкой, маслом сурьмы и еще несколькими интересными веществами из его лаборатории.
Голубой купорос он нашел по запаху и плотно намотал ткань на головку одного факела, затем – тихонько насвистывая – сделал еще три факела, каждый пропитанный разными солями. Он любил эту часть ритуала, такую простую и удивительно прекрасную.
С минуту он постоял, прислушиваясь, но уже давно стемнело, и единственным шумом были сами звуки ночи – кваканье лягушек в далеких болотах возле кладбища и шелест весенней листвы. Несколько хибарок стояли в полумиле от него, и только в одной из дыры для дыма в крыше тускло мерцал огонь. Даже жаль, что никто, кроме него, не увидит этого. Он достал из упаковочного тряпья маленький глиняный тигель и коснулся углем факела, обмотанного тканью. Замигало крошечное зеленое пламя, словно змеиный язык, и тут же вспыхнул яркий шар призрачного цвета.
Он усмехнулся при виде такого зрелища, но нельзя было терять времени; факелы горят не вечно, надо сделать работу. Он привязал сумку к поясу и, держа в одной руке тихо потрескивавший зеленоватый огонь, стал спускаться в темноту.
Внизу он постоял у лестницы и глубоко вздохнул. Воздух был чистый, пыль осела. Тут давно никого не было. Тусклые белые стены отсвечивали под зеленым пламенем мягким, жутковатым светом; перед ним открылся зев штольни, черный, как душа убийцы. Даже хорошо зная это место, даже с факелом в руке, он все равно с трудом заставил себя войти.
«Может, смерть выглядит именно так?» – подумал он. Черная пустота, в которую ты входишь с крошечной крупицей веры в руке? Он сжал губы. Что ж, он делал это и раньше, хоть и не так долго. Но ему не нравилось, что в эти дни мысль о смерти постоянно сидела в уголках его сознания.
Штольня была широкая, тут могли идти рядом два человека, а кровля достаточно высокая. Грубо вырубленный известняк лежал в тени, и факел едва его касался. Боковые штольни были более узкими. Он стал считать штольни с левой стороны и невольно ускорил шаги, когда проходил четвертую. Там это и лежало, в боковом туннеле, поворот налево, потом еще налево – или это «widdershins», как это называют англичане, движение против часовой стрелки, против солнца? Он вспомнил, что так это называла Мелизанда, когда привела его сюда.
Шестая. Факел уже начал мигать, он вытащил из сумки другой и зажег от первого, а тот бросил на землю у входа в боковой туннель, оставив его гореть и дымиться, от дыма у него запершило в горле. Он знал дорогу, но даже при этом было полезно оставлять заметки тут, в царстве вечной ночи. В шахте были глубокие залы. В одном, дальнем, на стенах были странные рисунки несуществующих животных, изображенных с поразительной живостью, как будто они могли спрыгнуть со стены и убежать в любой момент. Иногда – редко – он проходил весь путь до потрохов земли, просто чтобы посмотреть на них.
Новый факел горел теплым светом природного огня, а белые стены теперь стали розоватыми, как и грубоватый рисунок на сюжет Благовещения в конце этого коридора. Ракоши не знал, чья рука создала рисунки, встречавшиеся в разных местах каменоломни – большинство были на религиозную тему, немногие подчеркнуто нет, – но все были полезными. В стене возле Благовещения было железное кольцо, и он вставил туда факел.
Повернись спиной к Благовещению, потом три шага… Он топнул ногой, вслушиваясь в слабое эхо, и нашел его. В сумке он принес совок и через считаные минуты откопал лист олова, закрывавший его тайник.
Тайник был квадратный, три фута шириной и три глубиной – всякий раз, глядя на этот совершенный куб, Ракоши испытывал удовлетворение, потому что любой алхимик был заодно и нумерологом. Тайник был обшит досками и заполнен наполовину, лежавшие там вещи были завернуты в мешковину или полотно, все они были такие, которые не понесешь открыто по улицам. Ему пришлось немного повозиться, развертывая и завертывая упаковку, пока он искал то, что ему нужно. Мадам Фабьен выставила жесткие, но справедливые условия: по двести экю в месяц сроком на четыре месяца за гарантированное эксклюзивное пользование услугами Мадлен.
Четырех месяцев наверняка хватит, размышлял он, нащупывая сквозь ткань круглые предметы. Вообще, он думал, что и одной ночи будет достаточно, но его мужская гордость отступала перед благоразумием ученого. И если даже… всегда существует шанс раннего выкидыша; он хотел быть уверенным, что ребенок будет, прежде чем выполнять новые эксперименты с пространством между временами. Если он будет знать, что часть его самого – кто-то с его странными способностями – останется, просто на всякий случай, в этом времени…
Он мог чувствовать это тут, где-то в давящей тьме за его спиной. Он понимал, что сейчас не мог это слышать; оно безмолвствовало, кроме дней солнцестояния и равноденствия, когда ты действительно входил в него… но он ощущал звук его своими костями, и поэтому его руки дрожали, когда он возился с тряпьем.
Блеск серебра, золота. Он выбрал две золотые табакерки, филигранное ожерелье и – после некоторых колебаний – маленький серебряный поднос. «Почему пустота не воздействует на металл?» – удивился он в тысячный раз. Действительно, если с тобой золото или серебро, тебе легче путешествовать во времени – или, по крайней мере, ему так казалось. Мелизанда говорила ему, что это так. Но драгоценные камни всегда разрушались в пути сквозь время, хотя и давали максимальный контроль и защиту.
Отчасти это было понятно; все знали, что самоцветы обладают специфической вибрацией, которая соотносится с небесными сферами, а сами сферы, конечно, влияют на землю. Как наверху, так и внизу. Но все же он не понимал, как вибрации влияли на пространство, портал… на это. Мысли об этом вызвали в нем желание, потребность потрогать их, убедить самого себя, и он отложил в сторону свертки, стал рыть в левом углу тайника, где, если нажать на определенную шляпку гвоздя, одна доска отделялась и плавно поворачивалась на шпинделях. Он сунул руку в темную щель, нащупал маленький замшевый мешочек, и, как только прикоснулся к нему, чувство неуверенности немедленно рассеялось.
Он развязал мешочек и высыпал на ладонь его разноцветное содержимое, сверкавшее в темной тени: яркую белизну бриллиантов, лавандовые и фиолетовые аметисты, золотое сияние топазов и цитринов. Достаточно?
Достаточно, чтобы перенестись назад, – это точно. Достаточно, чтобы с некоторой точностью управлять собой, выбрать, насколько далеко он окажется. Но достаточно ли, чтобы перенестись вперед?
Он взвесил на ладони сверкающую пригоршню и осторожно высыпал их назад. Нет, еще не пора. Но у него пока было время на поиски; он никуда не собирался как минимум четыре месяца. Пока он не убедится, что у Мадлен все хорошо и что она носит в своем чреве его ребенка.
– Джоан, – Майкл взял ее за локоть, удерживая, чтобы она не выпрыгнула из кареты. – Вы уверены? Ну, если вы не вполне чувствуете себя готовой, оставайтесь в моем доме, пока не…
– Я готова. – Она не глядела на него, а ее лицо было бледным, словно брусок свиного жира. – Пожалуйста, позвольте мне уйти.
Он с неохотой отпустил ее руку, но настоял, что пойдет с ней и позвонит в колокольчик у ворот, а там все объяснит привратнице. Но все это время он чувствовал, как она дрожала словно бланманже. Что это, страх или вполне понятные нервы? Он и сам чувствовал себя немного странно, ведь произошли такие перемены, начало новой жизни, так отличающейся от всего, что было прежде.
Привратница ушла за монахиней, отвечающей за новициаток, новеньких, и оставила их в маленьком дворике возле ворот. Оттуда он видел освещенный солнцем двор с аркадой вдоль дальней стороны, а справа обширный сад и огород. Слева высилось здание больницы, которую содержал орден, а за ним другие монастырские постройки. Место красивое, подумал он, надеясь, что ее страхи рассеятся при виде такого благолепия.
Она всхлипнула. Он встревожился, увидев, что по ее щекам текло что-то, похожее на слезы.
– Джоан, – тихо сказал он и протянул ей свой свежий носовой платок. – Не бойтесь. Если я вам понадоблюсь, пошлите за мной в любое время, и я приеду. И насчет писем я говорил серьезно.
Он хотел добавить что-то еще, но тут вернулась привратница с сестрой Евстасией, которая встретила Джоан с материнской добротой. Кажется, это утешило девушку, потому что она всхлипнула, выпрямилась и, сунув руку в карман, вынула маленький, сложенный квадратик, очевидно, заботливо сохраненный во время поездки.
– J’ai une lettre,[33] – сказала она на неуверенном французском. – Pour Madame le… pour… мать-настоятельница? – еле слышно сказала она. – Мать Хильдегарда?
– Oui?[34] – Сестра Евстасия взяла записку с такой же бережностью, с какой она была отдана.
– Это от… нее, – сказала Джоан Майклу. У нее иссяк запас французских слов. Она по-прежнему не смотрела на него. – От папиной… э-э… жены. Ну, вы знаете. Клэр.
– Господи Иисусе! – выпалил Майкл, заставив привратницу и сестру Евстасию с укором посмотреть на него.
– Она сказала, что была подругой матери Хильдегарды. И если она еще жива… – Она бросила взгляд на сестру Евстасию, вероятно, понимавшую ее слова.
– О, мать Хильдегарда, конечно, жива, – заверила она Джоан по-английски. – И ей, несомненно, будет интересно поговорить с вами. – Она сунула записку в свой вместительный карман и протянула руку. – Итак, моя дорогая девочка, если вы готовы…
– Je suis pret,[35] – ответила Джоан дрожащим голосом, но с достоинством. Так Джоан Маккимми из Балриггана вошла в ворота монастыря Ангелов, сжимая в кулаке чистый носовой платок Майкла Мюррея и ощущая запах душистого мыла его умершей жены.
Майкл отпустил карету и беспокойно бродил по городу. Ему не хотелось возвращаться домой. Он надеялся, что монахини будут добры к Джоан, надеялся, что она приняла верное решение.
Конечно, утешал он себя, какое-то время она еще не будет монахиней. Он не знал, сколько проходило времени от поступления в монастырь до пострига в монахини, когда произносился обет бедности, целомудрия и послушания, но уж не меньше нескольких лет. У нее еще будет время убедиться, что она хочет этого. И она была, по крайней мере, в безопасном месте. Взгляд, полный ужаса и огорчения, который она бросила через ворота монастыря, все еще преследовал его. Он шел к реке, где вечерний свет отражался в воде словно в бронзовом зеркале. Рыбаки устали, дневные крики затихли. При таком освещении отражение лодок, скользивших домой, казалось более реальным, чем сами лодки.
Он удивился тому письму и гадал, имело ли оно какое-то отношение к огорченному состоянию Джоан. Он и не знал, что жена его дяди была как-то связана с монастырем Ангелов – хотя теперь он порылся в памяти и вспомнил, как Джаред упоминал, что дядя Джейми недолго, еще до Восстания, работал в Париже в винной торговле. Он предположил, что Клэр тогда, возможно, и познакомилась с матерью Хильдегардой… но все это было еще до его рождения.
При мысли о Клэр он ощутил странное тепло; вообще-то он не мог думать о ней как о своей тетке, хотя она была ею. Он провел с ней в Лаллиброхе не так много времени – но не мог забыть тот момент, когда она встретила его в дверях, одна. Кратко поздоровалась и, повинуясь импульсу, обняла. И он мгновенно почувствовал облегчение, словно она сняла тяжесть с его сердца. Или, может, вскрыла нарыв в его душе, как могла вскрыть на его заднице.
При мысли об этом он невольно улыбнулся. Он не знал, кто она – в Лаллиброхе кто-то считал ее ведьмой, а кто-то ангелом, но в большинстве мнения осторожно склонялись к определениям «фейри» – «фея», поскольку Старый народец был опасным, и все старались не говорить о нем слишком много, – но она ему нравилась. Отцу и Молодому Йену тоже, а это много значило. И дяде Джейми, конечно, – хотя все говорили, что дядя Джейми околдован. Майкл усмехнулся. Эге, если любить собственную жену было следствием колдовства.
Если бы кто-нибудь за пределами их семьи знал, что она им говорила… Он прогнал эту мысль. Этого он не мог забыть, но думать не хотел. Про кровь, текущую по сточным канавам Парижа. Он невольно посмотрел вниз, но канавы были полны обычным ассортиментом отбросов, дохлыми крысами и кусками пищи, слишком испорченными, чтобы на них позарились даже уличные попрошайки.
Он шел, медленно пробираясь по многолюдным улицам, мимо Нотр-Дама и Тюильри. Если он много ходил, то иногда ему удавалось заснуть без дюжины бокалов вина.
Он вздохнул и, работая локтями, пробрался сквозь группу бродячих музыкантов, толпившихся у таверны, потом повернул к рю Тремулен. В иные дни его голова была похожа на тропу среди ежевики: колючки впивались в него, куда бы он ни повернул, и невозможно было выбраться из зарослей.
Париж – небольшой город, но сложный, в нем есть места, где всегда можно погулять. Майкл пересек площадь Согласия, думая о том, что говорила им Клэр, и мысленно видя высокую тень от ужасной машины.
Джоан обедала рядом с матерью Хильдегардой, такой древней и святой, что девушка боялась даже дышать слишком сильно, а то вдруг преподобная мать-настоятельница рассыплется на крошки словно черствый круассан и душа ее полетит на небо прямо у нее на глазах. Впрочем, мать Хильдегарда невероятно обрадовалась письму, которое привезла Джоан, у нее даже слегка порозовело лицо.
– От моей… э-э… – Святые Марфа, Мария и Лазарь, как по-французски «мачеха»? – Э-э… жена моего… – Не знала она и как перевести «отчим»! – Жена моего отца, – нерешительно закончила она.
– Ты дочка моей милой подруги Клэр! – воскликнула монахиня. – И как она поживает?
– Бонни, э-э… то есть bon, когда я видела ее в последний раз, – ответила Джоан и потом попыталась что-то объяснить, но вокруг нее все говорили очень быстро по-французски, и она замолчала и взяла бокал вина, который предложила ей мать Хильдегарда. Так она станет пьяницей задолго до того, как примет постриг, подумала она и, пытаясь спрятать свое покрасневшее лицо, нагнулась и погладила крошечную собачку настоятельницы, пушистое, добродушное существо цвета жженого сахара по кличке Бутон.
Благодаря то ли вину, то ли доброте настоятельницы она немного успокоилась. Мать Хильдегарда приветствовала ее в общине и в конце трапезы поцеловала в лоб, а потом отправила с сестрой Евстасией осматривать монастырь.
И вот она лежала на узкой кровати в дортуаре, слушая дыхание дюжины других новициаток. Ей казалось, что она в коровнике – такой же теплый, влажный воздух, только без запаха навоза. Ее глаза наполнились слезами, когда внезапно и живо ей представился их каменный коровник в Балриггане. Но она прогнала слезы и плотно сжала губы. Несколько девушек тихонько рыдали, тоскуя по дому и семье, но она не хотела быть такой, как они. Она была старше многих из них – некоторым было не больше четырнадцати, – и она обещала Господу, что будет держаться.
День прошел неплохо. Сестра Евстасия была очень добра. Она провела ее и парочку других новеньких по территории монастыря, показала большой сад с лекарственными травами, фруктами и овощами для кухни, храм, где шесть раз в день служили молебны плюс мессу по утрам, хлевы и кухни, где они будут поочередно работать, и большую больницу Ангелов – главное место трудов в монастыре. Они видели больницу только снаружи, внутрь они пойдут завтра, когда сестра Мари-Амадеус объяснит им их обязанности.
Это было нелегко, конечно, – все-таки она понимала только половину того, что ей говорили люди, и была уверена по выражению их лиц, что они понимали еще меньше из того, что она пыталась им сказать, – но замечательно. Ей нравились духовная дисциплина, часы молитвы с ощущением покоя и единения, которое нисходило на сестер, когда они вместе пели и молились. Нравились строгая красота храма, потрясающая элегантностью, тяжелые линии гранита и грация резьбы по дереву, легкий запах ладана в воздухе, словно дыхание ангелов.
Новициатки молились вместе со всеми, только не пели. Их будут учить музыке – как чудесно! В юности мать Хильдегарда была, по слухам, знаменитой музыкантшей и считала музыку одной из самых важных форм молитвы.
Мысль о новых вещах, которые она увидела, и о тех, что еще предстояло увидеть, отвлекли ее – чуточку – от воспоминаний о голосе матери, о ветре с пустоши, о… Она торопливо прогнала такие мысли и взяла в руки новые четки, тяжелые, с гладкими деревянными бусинами, приятные на ощупь и успокаивающие.
Самое главное, тут был покой. Она совсем не слышала голоса, не видела ничего странного или тревожащего. Она была не настолько дурочкой, чтобы поверить, что она избавилась от своего опасного дара, но, по крайней мере, тут ей могли помочь, если… когда… все это вернется.
И по крайней мере, она уже знала достаточно латынь, чтобы правильно произносить святые молитвы. Ее тут научили.
– Ave, Maria, – прошептала она, – gratia plena, Dominus tecum,[36] – и закрыла глаза. Тоска по дому затихла, когда четки медленно и бесшумно заскользили под ее пальцами.