Часть 32 из 176 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Потому что… — Камиль запнулся. Он не мог придумать причины, которая не обидела бы Габриэль. Затем обернулся к д’Антону. — Мне удастся вытащить вас вечером в кафе «Фуа»? Возможно, надо будет произнести небольшую речь, вы же не против, конечно нет.
Габриэль подняла взгляд от пола, сжимая шпильки в руке.
— Ты понимаешь, что прославился? В своем роде?
— Еще нет, — скромно заметил Камиль, — но это только начало.
— Ты же не возражаешь? — спросил д’Антон жену. — Я вернусь не поздно. И как только вернусь, постараюсь все объяснить. Габриэль, брось ты их, Катрин подберет.
Габриэль снова покачала головой. Никто ей ничего не объяснит, и она сама решит, просить ли Катрин ползать по ковру в поисках ее шпилек. И как он этого не понимает?
Мужчины спускались по лестнице.
Камиль сказал:
— Боюсь, Габриэль раздражает мое присутствие. Даже когда на ее пороге возникла моя отчаянная невеста, она не перестала верить, что я пытаюсь затащить вас в постель.
— А вы не пытаетесь?
— Время думать о высоком, — сказал Камиль. — О, я так счастлив. Все только и говорят, что о грядущих переменах, все твердят, что страну ждут перемены. Они говорят, а вы верите. И действуете. Действуете открыто.
— Давным-давно жил один папа — забыл его имя, — который твердил всем и каждому, что мир подходит к концу. И когда они выставили свои имения на продажу, он скупил их и разбогател.
— Прелестная история, — сказал Камиль. — И хоть вы не папа, думаю, вы своего не упустите.
Как только в Аррасе прослышали о выборах, Максимилиан занялся приведением в порядок своих дел.
— Откуда ты знаешь, что тебя выберут? — спросил брат Огюстен. — Они могут объединиться против тебя, что весьма вероятно.
— Значит, до выборов буду держать рот на замке, — мрачно ответил он. В провинциях право голоса имели почти все, а не только денежные мешки. И поэтому: — Они меня не удержат, — сказал Максимилиан.
— Они будут неблагодарными животными, если не выберут тебя, — заметила сестра Шарлотта. — После того, сколько ты сделал для бедняков. Ты это заслужил.
— Я старался не ради награды.
— Ты трудился не покладая рук, не искал ни денег, ни влияния. Не делай вид, будто тебе это нравилось. Не притворяйся святым.
Он вздохнул. Шарлотта умела кромсать до кости. Острым семейным ножом.
— Я знаю, о чем ты думаешь, Макс, — сказала Шарлотта. — Ты не веришь, что вернешься из Версаля ни через полгода, ни через год. Думаешь, это изменит твою жизнь. Хочешь, чтобы революцию устроили исключительно ради твоего удовольствия?
— Меня не волнует, чем занимаются Генеральные штаты, — заявил Филипп Орлеанский, — до тех пор, пока я там, когда речь идет о свободе личности. Я должен иметь возможность проголосовать за закон, который даст мне уверенность, что, если мне взбредет в голову заночевать в Ренси, никто насильно не отправит меня в Виллер-Котре.
К концу 1788 года герцог нанял нового секретаря. Ему нравилось шокировать людей, что и стало главной причиной, почему он выбрал именно этого человека. К герцогской свите присоединился армейский офицер по фамилии Лакло. Ему было около пятидесяти, высокий угловатый мужчина с выразительным лицом и холодными голубыми глазами. Он поступил на армейскую службу в восемнадцать, но никогда не участвовал в сражениях. Когда-то его это огорчало, но двадцать лет в провинциальном гарнизоне воспитали в нем философское безразличие ко всему на свете. Забавы ради он баловался стишками, а еще написал либретто оперы, снятой с репертуара после первого представления. Он наблюдал за людьми, записывал особенности их маневров, их борьбы за власть. Двадцать лет у него не было другого занятия. Он презирал все, чему другие завидуют и чем восхищаются и желал лишь того, чем не мог обладать.
Его первый роман «Опасные связи» был опубликован в Париже в 1782 году. Его распродали в течение нескольких дней. Издатели потирали руки и замечали, что, если публика сходит с ума по этой бесстыдной и циничной книге, не им ей указывать, пусть этим занимаются цензоры. Второе издание тоже разошлось мгновенно. Матроны и епископы пылали возмущением. Экземпляр в переплете без названия был заказан для личной библиотеки королевы. Все двери захлопнулись перед автором, и он уехал в Париж.
По всему выходило, что его военной карьере пришел конец. В любом случае его критические высказывания об армейских порядках были несовместимы с дальнейшей службой.
— Кажется, он мне подходит, — сказал герцог. — От такого, как он, не ускользнет любое притворство.
Когда Фелисите де Жанлис узнала о новом секретаре, она пригрозила, что сложит с себя обязанности гувернантки герцогских отпрысков. Однако этим Лакло было не запугать.
Для герцога настало время ответственных решений. Чтобы извлечь выгоду из нынешних неспокойных времен, он нуждался в организации, в политической поддержке. Его дешевой популярностью среди парижан следовало воспользоваться с умом. Надо было найти верных людей, изучить их прошлое, спланировать будущее. Проверить сторонников. Кое-кого подкупить.
Оценив ситуацию, Лакло обратил свой холодный ум к решению этой задачи. Он знакомился с литераторами, которые были на примете у полиции. Тайно беседовал с эмигрантами, расспрашивая о причинах отъезда. Лакло раздобыл большую карту Парижа, на которой помечал синими кружками места, какие требовалось укрепить. Сидя под лампой, штудировал памфлеты, поступавшие от парижских издателей, ибо цензуру упразднили. Он искал самых отважных и бесшабашных и делал им предложение. Мало кому из этих литераторов повезло издать книгу, которую раскупали бы, словно горячие пирожки.
Теперь Лакло был человеком герцога. Лаконичный в суждениях, не склонный изливать душу, он был из тех, кого все знают только по фамилии. И он по-прежнему исподтишка наблюдал за мужчинами и женщинами, записывая свои наблюдения на случайных клочках бумаги.
В декабре 1778-го герцог распродал картинную галерею Пале-Рояля и пожертвовал деньги на нужды бедняков. Газеты писали, что он намерен ежедневно раздавать тысячу фунтов хлеба, оплачивать роды неимущим женщинам (даже тем, хихикали остроумцы, которых не сам обрюхатил), в своих имениях отказаться от десятины, собираемой зерном, и отменить в своих лесах запрет на охоту.
Эту программу придумала Фелисите. Всё ради блага страны. И немного ради блага Филиппа.
Улица Конде.
— Цензура отменена, — говорит Люсиль, — но уголовные наказания никто не отменял.
— К счастью, — замечает ее отец.
Первый памфлет Камиля лежит на столе, новехонький под бумажной обложкой. Его второй рукописный памфлет спрятан под первым. Издатель не касался его — еще рано. Ждем, когда ситуация ухудшится.
Пальцы Люсиль ласкают бумагу, чернила, шнурок.
Нашему времени суждено узреть возвращение французами свободы… сорок лет философия подрывала основы деспотизма, и подобно тому, как Рим до Цезаря был уже порабощен своими грехами, так Франция до Неккера уже освободилась от рабства благодаря разуму… Патриотизм, словно великий пожар, распространяется день ото дня с устрашающей скоростью. Юные воспламеняются, старики отказываются сожалеть о прошлом. Отныне они за него краснеют.
Глава 6
Последние дни Титонвиля
(1789)
Письменные показания Генеральным штатам:
Население Шайвуа около двухсот человек. Большинство жителей не имеет никакой собственности, а тех, кто имеет, так мало, что они не заслуживают упоминания. Обычная пища представляет собой хлеб, размоченный в соленой воде. Мясо едят только на Пасху, во вторник на Масленой неделе и в день святого покровителя. Мужчины иногда едят фасоль, если хозяин разрешает вырастить ее в винограднике… Так живут простые люди в правление лучшего из королей.
Оноре Габриэль Рикетти, граф де Мирабо:
Мой девиз таков: войти в состав Генеральных штатов во что бы то ни стало.
Новый год. Выходишь на улицу и понимаешь: наконец-то настал крах, крушение мира. Такого холода не припомнит никто из живущих. Река — застывший кусок льда. В первое утро это всем в новинку. Дети с криком бегут к реке, тянут матерей посмотреть. «Хоть на коньках катайся», — удивляются люди. Спустя неделю они больше не могут на это смотреть и не выпускают детей из домов. Нищие под мостами жгут неверные, чадящие костерки в ожидании смерти. Хлеб в новом году стоит четырнадцать су.
Люди оставили свои ненадежные укрытия, свои шалаши, пещеры, занесенные снегом замерзшие поля, на которых уже не надеются ничего вырастить. Сложив в котомку несколько кусков хлеба или каштаны, прихватив вязанку хвороста и не попрощавшись, они отправляются в путь. Ради безопасности идут толпой, порой одни мужчины, порой семьями, держась земляков, с которыми говорят на одном языке. Поначалу поют и рассказывают истории. Спустя пару дней шагают молча. Раньше они шли бодрым шагом, теперь плетутся. Если повезет, можно переночевать в хлеву или сарае. Старух по утрам не могут добудиться, а потом видят, что за ночь они сошли с ума. Детей оставляют у порогов деревенских домов. Некоторые умирают, кого-то подбирают сердобольные семьи и растят под новыми именами.
Те, кому удается дойти до Парижа, сохранив силы, ищут работу. Местные говорят: тут и самим не устроиться, что говорить о пришлых. Поскольку реки замерзли, товары в город не подвозят: ни тканей для покраски, ни кожи для дубления, ни зерна. Корабли вмерзли в лед, пшеница гниет в трюмах.
Бродяги молча сбиваются в укрытия — о чем им говорить? Поначалу они слоняются на рынках по вечерам: обычно нераспроданный хлеб торговцы отдают задешево или просто раздают, однако свирепые парижские женщины успевают раньше. Скоро хлеба нет уже после полудня. Им сказали, что добрый герцог Орлеанский раздает хлеб тем, у кого пусто в карманах. Впрочем, и парижских женщин обставляют парижские нищие, мозолистые, с острыми локтями, готовые затоптать любого, кого угораздит угодить им под ноги. Нищие собираются на задних дворах, на папертях, везде, куда не дотянется острие ветра. Малолетних и дряхлых подбирают больницы. Изнуренные монахи и монахини пытаются закупить лишние простыни и свежий хлеб, но простыни грязны, а хлеб черств. Они твердят о Божественном промысле, ибо, будь сейчас не так холодно, эпидемии было бы не избежать. Женщины, производя на свет детей, рыдают от страха.
Даже богатым становится не по себе. Милостыня уже никого не спасает: замерзшие трупы валяются на фешенебельных улицах. Выходя из карет, богатеи закрывают лица плащами, чтобы уберечь щеки от пронизывающего ветра, а глаза — от неприглядного зрелища.
— Вы уезжаете домой ради выборов? — спросил Фабр. — Камиль, вы не можете бросить меня сейчас, когда наш великий роман дописан до половины!
— Не волнуйтесь, — ответил Камиль. — Вероятно, к моему возвращению нам больше не придется зарабатывать на жизнь порнографией. У нас появятся иные источники дохода.
Фабр усмехнулся:
— Для Камиля выборы — золотая жила. В последнее время вы мне нравитесь, такой хилый и свирепый, и витийствуете, словно герой романа. У вас, случаем, не чахотка? В начальной стадии? — Он приложил ладонь к его лбу. — Как думаете, до мая дотянете?
Теперь, просыпаясь по утрам, Камилю хотелось натянуть одеяло на голову. Голова болела все время, и он с трудом понимал человеческую речь.
Революция и Люсиль с каждым днем казались все дальше. Он знал, что одно притягивает другое. Он неделями не слышал о Люсиль, они виделись мельком, при встречах она держалась холодно. Люсиль оправдывалась: «Моя сдержанность вынужденная, — и при этом она жалко улыбалась, — я не желаю, чтобы вы видели мою боль».
В тихие минуты Камиль рассуждал о мирных реформах, проповедовал республиканские принципы, всегда оговариваясь, что ничего не имеет против Людовика и считает его приличным человеком. Так говорили все вокруг, тем не менее д’Антон обычно замечал: «Знаю я вас, вам нравится насилие, это у вас в крови».
Камиль пришел к Клоду и заявил, что его будущее обеспечено. Если Пикардия не пошлет его депутатом в Генеральные штаты (на что он надеялся), то, скорее всего, изберут его отца.
— Я не знаком с вашим отцом, — ответил Клод, — но, если он человек разумный, то в Версале будет держаться от вас подальше, чтобы не попасть в неловкое положение.