Часть 3 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Родион молчал, ожидая, когда перед ним целиком развернется полотно истории. Двадцать лет в расследовательской журналистике научили его терпению: чтобы в потоках вымысла нащупать зерно истины, требовалось дать источнику выговориться, и лишь потом, затягивая силки, задавать ему вопросы. В том, что перед ним работа большого мастера, Родион не сомневался. Любопытно было бы узнать ее происхождение…
– Кристоф был отчаянный библиофил! Он собирал редкие книги всю свою жизнь, что-то продавал, а что-то оставлял себе. Попадались ему и совершенно уникальные экспонаты… В тысяча девятьсот пятьдесят шестом из французской Каталонии на «блошинку» привезли целую библиотеку – кто-то из старьевщиков переворошил там все чердаки[9] и притащил в Сент-Уэн фургон макулатуры. В этом «сельском архиве» Кристоф и обнаружил несколько блокнотов в добротном переплете – все отпечатаны на такой же характерной бумаге, – он указал подбородком на рисунок, который Родион держал в руках. – Видите внизу монограмму? Присмотритесь, это же инициалы «О.М.». Он был великий экспериментатор, Октав Монтравель. Сам производил и смешивал краски для ниток, из которых ткались его гобелены, сам сооружал арматуры для своих скульптур, сам делал бумагу для рисунков и сангин… И какую бумагу! Представьте, он производил ее из старой одежды и белья – покупал барахло у тряпичников и на своей мануфактуре под Парижем превращал его в отборную бумагу с добавлением нитей шифона.
– Вы подводите меня к тому, что это – рисунок Монтравеля? – поинтересовался Родион у собеседника, стараясь скрыть свой скептицизм.
– Мне трудно будет вам это доказать, – усмехнулся старик, сверкнув зубными коронками, – у работы нет внятного провенанса[10]. Но подлинность бумаги, на которой она выполнена, неоспорима. Монтравель всегда носил при себе рабочий блокнот – он постоянно делал зарисовки. Десятки, сотни набросков одного и того же в поисках Идеи. Ведь вопреки распространенному мнению, Монтравель ваял не обнаженных женщин. Он воплощал чувство, понимаете, очеловечивал мысль… Если вы заглянете в его галерею или пороетесь в архивах, уверен, найдете десятки подобных блокнотов.
– Но у меня в руках не блокнот, а один лишь листок… Хотя и с монограммой.
– Кристоф продал все найденные им рабочие тетради на аукционе еще в шестидесятые. Наведите справки и убедитесь. А рисунок приберег… Знаете, что здесь изображено? «Итея». Это набросок к скульптуре, над которой Монтравель трудился перед самой смертью. Он ее так и не закончил. Ему тогда позировала Дора… Дора Валери?. Это имя, я надеюсь, вам знакомо?
Родион отрицательно покачал головой, хотя ему показалось, что о Доре он когда-то уже слышал.
– Его русская натурщица, его эгерия, муза и наследница. Женщина с впечатляющей судьбой и… совершенно потрясающим телом!
С последним Родион спорить не мог. Ему вообще не хотелось спорить – внутренне он уже решился на покупку, хотя понимал, что приобретение это спорное. Но ведь он и не искал артефакт с родословной! Он хотел подарить Оливии впечатление, вещицу с историей…
Вот все и совпало.
– Вы можете произвести атрибуцию[11] рисунка, это будет совсем несложно, – добавил старик, открывая записную книжку в засаленном тканевом переплете и перелистывая ее страницы узловатым пальцем. – Где же… а, вот вам проверенный контакт – они опытные эксперты.
– У меня к вам последний вопрос, месье…
– Леру.
– Почему вы решили продать этот этюд мне? Ведь при удачном стечении обстоятельств большой аукционный дом выложил бы за него значительную сумму…
– Знаете, не все в жизни удается оплатить деньгами. Отсрочку у смерти за них не купишь. Я долго отодвигал старость, все откладывал ее, старался в упор ее, беззубую, не видеть. Но мои суставы пропитались парижской сыростью и заплесневели настолько, что я еле ползаю… Врачи говорят: хотите сохранить мобильность, поезжайте в Прованс! Там тепло, там море… Вы бывали в Провансе? Божественное место – ревматические атаки и хандра проходят сами по себе. Вот только времени и сил у меня осталось немного – на один бросок. Экспертиза рисунка займет долгие месяцы, да и кто знает, чем она закончится. А если этюд затем признают «культурным наследием», то придется ждать несколько лет, пока какой-нибудь музей не предложит за него рыночную цену. Абсурд, да и только! За полвека работы в этой лавке я накопил достаточно, чтобы поселиться в каком-нибудь пансионе в Раматюэле и доживать, флиртуя с пышногрудыми медсестрами в свое удовольствие. А вот ее, – он с нежностью взглянул на рисунок, – хочется напоследок пристроить в хорошие руки.
Родион понимающе кивнул: было в этой бесхитростной философии здравое зерно. Цена у «Итеи», конечно, не бросовая, но решение было принято, и он без колебаний достал чековую книжку.
Итак, сумма прописью, сумма цифрами, дата, подпись…
– Как-как? Месье Лав-рофф?.. – старик достал из нагрудного кармана корявые очки и водрузил их на породистый нос, чтобы получше прочитать фамилию. – Вы, наверное, потомок «белых русских»? У меня немало клиентов с русскими корнями. У некоторых, скажу я вам, художественные коллекции музейных масштабов, но они не собираются останавливаться! И я догадываюсь, почему: коллекционировать – значит жить прошлым[12]…
Завернув между делом «Итею» в крафт-бумагу, он отдал ее Родиону и в дверях уже заметил:
– Обладать шедевром, месье Лаврофф, большое счастье. Но когда наступит время, нужно уметь с ним расстаться…
IV
Оливия
И чего мужчины в таких находят!
Двадцать лет – ни мозгов, ни опыта. Одно только достоинство и есть – фигура называется. Ну, допустим, неплохая у нее фигура: рослая девица, с формами и при этом тугая, как струна. Ходит по квартире, словно вазу с цветами носит – вся прямая, как буква «i», плечи откинуты, подбородок вздернут – и плыве-е-ет… А чего ей не плыть-то?! Такого мужика заполучила. Образованный, видный, со средствами, жен-детей на балансе нет – никаких тебе алиментов. Пылинки с нее сдувает, уж и не знает, как угодить: то в театр, то на концерт, то в Шампань ее везет. Подарками, правда, чего-то не балует, хоть бы колечко какое подарил… А заместо этого притащил ей откуда-то картинку в рамочке – ничего так картинка, только нечеткая. Стоит в полный рост на ней дама оголенная, что твоя одалиска – руки назад запрокинула, груди острые торчком – срам, да и только! А лица не разглядеть, так, одни очертания…
Тьфу, не разберешь их, образованных, что у них в голове творится!
Негодуя, Саломея схватила с подоконника лейку и распахнула окно.
Улица дышала смрадом и сыростью. Вялое зимнее солнце медленно вползало в комнату, высвечивая все ее недостатки: тонкую трещину на поверхности бюро, пятно на шелковом ковре, скол на паркете… Пурпурные цветки герани в длинных кадушках, оседлавшие балконные решетки, смотрели на Саломею с упреком: давно не поливала, а осень стоит холодная, сухая, не напиться! Поспешно окатив цветы водой, Саломея водрузила лейку на прежнее место и, как локомотив с поршневым двигателем, устремилась на кухню.
За круглым столом, отпивая из дымящейся чашки, в длинной рубахе и вязаных носках сидела Оливия. Перед ней лежал какой-то учебник, с которого она, прежде чем перевернуть страницу, смахивала тыльной стороной руки хлопья круассана. Увидев эту сцену, Саломея так и застыла в дверях, включив режим экстренного торможения: не иначе заболела, красавица, иначе чего ей в будний день дома-то делать…
Уловив присутствие домработницы, Оливия подняла голову.
– А, день добрый, Саломея! Не помешаю? – она дружелюбно улыбнулась, инстинктивно поправив неприбранные темные волосы.
Как же, не помешает! Вон весь пол жирными крошками усыпан, на столе – кофейное пятно и скорлупа яичная… А сама сидит не шелохнется, будто вокруг себя ничего не видит. Избаловал ее месье Лаврофф, все ей, блуднице, позволено!
– Бон аппети?, мадмуазель! Обожду… приберусь пока в прихожей, – выдавила из себя Саломея душным голосом, поглядывая на собственное отражение в стеклянной дверце кухонного шкафа.
А хороша она собой все же… ох и хороша! Кожа кофейная, брови-стрелы, сочные губы перламутром тронуты и парик до чего удачный выбрала! Свои-то, курчавые, седеть начали, на краску денег не напасешься… Но не станешь же по Парижу в таком виде ходить. А парик – вещь практичная. Волос блестящий, ухоженный, форма модная и цвет манкий такой, медовый. Видел бы ее Ларри в этом парике, сразу бы бросил шашни со своей малолетней полячкой крутить! Так ведь какой месяц, стервец, носа в дом не кажет: боится ее, Саломеи, тяжелой руки…
Рассекая воздух грудью, как ледокол, ломающий льды, она вышла из кухни в коридор и принялась натирать паркет.
Вслушиваясь в тяжелое, с присвистом, дыхание горничной, сопровождаемое скрипом отодвигаемой мебели, Оливия встала из-за стола и потянулась.
Утро пахло липовым чаем и струилось медленно, словно расплавленный воск, нехотя заполняя собой отведенную ему частичку дня…
Чтение за завтраком было традицией, которой Оливия не изменила даже когда оказалась в этом неласковом городе. Поднимаясь затемно перед началом учебы и балетных занятий, она сидела за чашкой травяного чая с книгой и обязательной тарелкой овсяных хлопьев, как приучила ее мама. «Спеши, да не торопись», – говорила та, отжимая для нее сок из толстокожих греческих апельсинов. И хотя с Афинами и балетом пришлось распрощаться, от утреннего чтения, как от символа ушедшего детства, Оливия не отказалась.
Родион не любил просыпаться один. Выпростав руку из-под одеяла, он ощупывал в полумраке ее пустующую подушку, нехотя вылезал из постели и, шлепая босыми ногами по паркету, брел по неосвещенному коридору на кухню.
– Иви, это несерьезно! Сейчас же шесть утра! Еще час, целый час можно было бы…
Его тираду прерывал сладкий зевок, после чего, безнадежно махнув рукой, он включал кофеварку и принимался готовить завтрак.
Приготовление утренней трапезы было его любимым действом, и подходил он к нему обстоятельно: достать два крупных одинаковых яйца и опустить их, отмерив время, в бурлящую воду; извлечь из холодильника кирпичик масла и дать ему отстояться у плиты, чтобы подтаяло до правильной мягкости; нарезать вчерашний хлеб на симметричные ломти и отправить их обжариваться в тостер. И лишь потом заняться кофе, чтобы его аромат начал дрейфовать по кухне, дразня и пробуждая…
Как и у всякого зрелого мужчины, устоявшихся привычек у Родиона было немало, и поначалу Оливия безуспешно пыталась под него подстроиться, но быстро поняла, что он не ждет от нее соответствия. В быту он был неприхотлив, но верен ритуалам. Поэтому кое-какие правила она все же соблюдала: не подогревать в микроволновке остывший кофе, а заваривать свежий; не приглушать выбранную им музыку; не отвлекать разговорами в момент работы. И обязательно ставить книги на место. Иногда он напоминал ей отца: такой же педантичный, организованный, целеустремленный… Хотя нет, между ними было большое различие: отец не умел отдыхать, в детстве она совсем его не видела – он пропадал в своем кардиоцентре сутки напролет. В этом, конечно, отчасти были виноваты его безнадежные отношения с мамой.
Родион же, несмотря на свои русские корни, почти во всем оставался французом. Досуг имел для него значение, но отдыхал он в таком же высоком темпе, в каком и работал. Они путешествовали, бывали на театральных премьерах и открытиях выставок, часто выбирались на музейные ноктюрны и приглашали гостей.
Он умел неплохо готовить, но был рад, если она проявляла инициативу и подменяла его на кухне. Еще подростком, оказавшись в одиночной комнатушке балетного пансиона, Оливия силилась сохранить хоть крупицу родного, создать хотя бы иллюзию дома – муса?ка из баклажанов, нежная тарама?, слоеный пирог с фетой… Все это замешивалось, сбрызгивалось маслом, томилось-запекалось на крошечной кухоньке, но только по праздникам – режим был очень строгим. Теперь, когда балет из профессии превратился в хобби и ограничений на нее не налагал, самопогруженное уединение за приготовлением еды стало для Оливии излюбленным обрядом.
Родион, прислушиваясь к своему внутреннему голосу, старался не вторгаться на ее территорию, не нарушать границ.
Они расставались утром, расходясь по своим делам, но почти все вечера и выходные проводили вместе.
Но случалось – она убегала на встречу с кем-то из подруг, отправлялась в кино в компании сокурсников, оставалась с ними на «аперо?»[13] где-нибудь в Латинском квартале…
Вернувшись, заставала его за ноутбуком или за рабочим столом. И лишь по количеству окурков могла догадаться о том, в каком напряжении он провел эти часы.
Проявлений ревности Родион никогда себе не позволял – считал это признаком болезненной мнительности. У нее же не возникало ни малейшего намерения его обмануть – их отношения стали первой серьезной связью в ее жизни. Оливии нравилось слово «связь». В нем было сокрыто то сокровенное, чего она прежде безуспешно искала в сверстниках – непостижимая человеческая алхимия, душевная и телесная связанность, порождающая чувство защищенности. В детстве, страстно любя обоих своих родителей, она не могла простить им отсутствия хотя бы какой-то формы близости. Их брак был лишен тепла и откровенности – среда, в которой функционируют, но не живут…
Друзья Родиона – прокуренные циники-журналисты и утомленные отцы семейств – восприняли ее снисходительно. Оливия старалась избегать их компании: меньше всего ей хотелось ощущать себя «прелестной инженю», нашедшей себе покровителя. И хотя профессиональная среда была у них с Родионом общей, Оливия уклонялась от откровенной опеки с его стороны. Она, безусловно, видела в нем наставника, но не терпела заступничества – с ходом времени их разница в опыте, их «нетождественность» ранила ее все сильнее. Оливии казалось, что она получает от Родиона больше, чем отдает взамен.
Это ее угнетало.
Тревожило и другое: родители присылали ей ежемесячную сумму, которой раньше вполне хватало на бесхитростную студенческую жизнь. Но в масштабах их текущих расходов это были лишь крохи. Ее щепетильность в отношении денег удивляла Родиона, однако врожденная деликатность подсказывала ему, что углы следует сглаживать, а не заострять. Он не настаивал на дорогостоящих покупках, не приглашал ее в помпезные рестораны и к выбору подарков со временем начал подходить с осторожностью. Зная склонность Оливии ко всему художественному, он старался ее удивить, но не эпатировать. Вот недавно отыскал на антикварном рынке чудный рисунок – редкой утонченности набросок, выполненный с таким мастерством и любовью, что даже в его «родословную» захотелось поверить…
Навязчивой трелью в прихожей защебетал телефон. Шумно ступая по паркету отекшими ногами, Саломея добралась до козетки, где стоял аппарат.
– Алло! Я вас слушаю! – голос домработницы был так значителен, а блестящее от пота лицо так торжественно, что Оливия невольно улыбнулась, наблюдая за ней из кухни.
– Что значит «временно отключим»?! Не имеете пра… – отняв трубку от уха, Саломея посмотрела на нее с осуждением, будто та была одушевленной. – Совсем совесть потеряли! Середина рабочего дня, у месье рубашки не глажены, а они электричество на три часа отключать задумали. Что ж мне, ночевать здесь, что ли!
Водрузив трубку на место, Саломея ринулась на кухню, уже не замечая присутствия «мадмуазели» и бормоча себе под нос:
– Хоть посуду помою, пока воду не отключили… Содом огненный, а не город!
V
Итея
– Ну что ж, мадмуазель Илиади, тему вы выбрали удачную, – месье Кубертен, ее научный руководитель, подышал на стекла очков в старомодной латунной оправе и потер их о пиджак. – Однако не забывайте, что вы учитесь на арт-журналиста, а не на искусствоведа. Старайтесь не превращать свою курсовую в академическое исследование. Смешивайте жанры, техники – экспериментируйте! И название нужно как-то конкретизировать – это ваше «Искусство XX века: от модернизма к античности» отдает жуткой канцелярщиной. Смелее, Оливия, все получится! Посоветуйтесь в конце концов с месье Ла… – он со значением повел бровями, но тут же споткнулся о ее затвердевший взгляд.
Кубертен водрузил очки на свой хрящеватый нос, сконфуженно высморкался и принялся складывать вещи в портфель – пора было освобождать аудиторию. Оливия попрощалась с ним и спустилась во внутренний двор.
На улице мелко дождило, контуры окружающих домов расплывались в тумане, и в каждом вдохе ощущался привкус гнилой парижской зимы.