Часть 21 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он хотел сравнить меня с поэтом, которого мы недавно проходили.
– Похоже на Боледера[49], вот.
Я пожал плечами и всё же спросил братьев:
– А вам не кажется, что мы играем какую-то лажу?
И тут же понял, что зашел слишком далеко. Они переглянулись, и мне даже показалось, что они сейчас растворятся. Поэтому я предпочел отступить и выложил первую пришедшую в голову чушь:
– Да ладно, я пошутил! Главное, что у нас есть чутье! Как его там… наитие!
– Какое чутье? – переспросил Марсель, который ничего не понимал в метафорах.
– Это образ, – сказал Этьен, – он хочет сказать, что у нас есть поэтическое чутье, а когда дорываешься до музыки, пофигу на сольфеджио! Так?
Когда сморозишь какую-нибудь чушь, всегда найдется тот, кто так ее откомментирует, как вам никогда и в голову бы не пришло.
– Да, именно так! – сказал я, чтобы наконец покончить с этим.
А ведь это сострадание иногда здорово раздражает. Оно заставляет говорить вещи, которые совсем не имеют отношения к тому, что ты на самом деле думаешь. А думал я о Мари-Жозе, которая сейчас должна быть в консерватории, о всех тех годах, которые ей потребовались, чтобы научиться играть на виолончели. Поэтическое и музыкальное чутье для нее – не наитие, не раж, а тяжелая работа, но как объяснить это Этьену и Марселю?
Потом мы сменили тему. Этьен недавно сходил к специалисту по профориентации: он выбрал новое призвание. Пришлось объяснять, что он отказывается от карьеры оператора по разделке куриного филе, чтобы стать проктологом. Но бедная женщина не поняла, что он имел в виду. И Этьен рассказал ей, что проктолог – это такой специалист по дыркам в задницах. Она, в свою очередь, подумала, что Этьен над ней издевается: у нее тут же из ушей повалил пар, и тетка вызвала Счастливчика Люка, который оставил Этьена после уроков и пригрозил отменить концерт.
– Мне кажется, – заявил он, – такое отношение не способствует выбору профессии.
* * *
Тем же вечером, так как я немного сомневался в познаниях Этьена, я решил проверить новое слово в словаре, который мне подарил папа.
Проктолог. Специалист в области проктологии.
Яснее от такого определения не стало, так что я заглянул в «проктологию»:
Проктология. Раздел медицины, изучающий заболевания заднего прохода и прямой кишки.
Наверняка, чтобы выучиться на проктолога, потребуется много лет, как на стоматолога, например. Узнав всё о проктологах, я спустился к папе, который уже включил телевизор. Показывали Шарля Азнавура[50] в фильме «Париж в августе». Забавная история, мне очень понравилось. Красивый и волнительный фильм. Как кажется поначалу, в главном герое, продавце отдела «Рыбалка и охота» универмага «Самаритен», нет ничего особенного. Но пока его жена уехала в отпуск, он влюбляется в молодую англичанку – такую красивую, что работает моделью и приехала в Париж по делам. Чтобы тоже отправиться в отпуск, встречаться с ней сколько вздумается и наслаждаться нравами современного общества, парень не нашел ничего лучше, как вогнать глубоко себе в руку рыболовный крючок. Таким образом всё прошло как по маслу и без всяких подозрений. Папа смотрел этот фильм, словно зачарованный, и я не понимал, то ли это из-за залитого солнцем пустого города, то ли из-за истории любви продавца и модели, но мне показалось, что телевизор его гипнотизирует, а сам папа вот-вот подойдет и оближет экран. Мне такое развитие сюжета подало идею, сначала неясную, но оформившуюся к утру: с рассветом я полез в подвал в поисках папиных рыболовных снастей. Крючок № 12 показался мне слишком большим и ржавым. Я вспомнил «Париж в августе» и Шарля Азнавура с раненой рукой и решил, что всё это – во имя благого дела. Ведь в глубине души я старался ради Мари-Жозе, чтобы она не услышала мое блеяние и не разочаровалась. Мне нравилось смешить всех вокруг, но теперь, когда я научился смотреть на вещи чуть более достойно и возвышенно, уже как-то не хотелось быть клоуном. Таково мое решение. Вот и всё. Я закрыл глаза, воткнул крючок в левую руку и заорал во всё горло. В глазах потемнело, но, к счастью, папа успел как раз вовремя и поймал меня до того, как я рухнул на пол. Затем он завернул мою руку в полотенце, которое всё краснело и краснело по мере того, как мы подъезжали на «панаре» к больнице. В коридорах отделения скорой помощи висели новогодние гирлянды, а огромный Дед Мороз, казалось, присматривал за больными. Пока мы ждали, папа сказал:
– Очень интересно, как тебе удалось поймать самого себя на крючок вот так, в подвале на рассвете…
Чтобы разговор вышел короче, я пару раз слабо простонал.
– Ты напомнил мне огромную щуку, которую я поймал в Луаре двадцать лет назад…
– Папа, – сказал я, перед тем как отключиться, – папа, не волнуйся, это всё ради любви, чтобы положить конец изгнанию…
Я почувствовал, как отец гладит меня по голове – он всё понял.
8
В первый день после зимних каникул Хайсам спросил, почему у меня перевязана рука, и мне очень захотелось рассказать ему всю правду от начала до конца и спросить, чем я могу помочь Мари-Жозе. Но в конце концов я соврал ему, что прищемил руку капотом «панара». Он странно на меня посмотрел, словно пытаясь сказать: «И зачем ты мне лжешь? Сам же знаешь, это ни к чему». Хайсам играл в шахматы с отцом, и время от времени они перекидывались странными словечками, которые я по-прежнему не понимал: староиндийская защита, защита Нимцовича, гамбит Рубинштейна, система Земиша[51], система Шпильмана[52], сицилианская защита. Впервые в жизни я начал ненавидеть эту игру, такую же сложную и мучительную, как мир вокруг нас. И коллеж тоже казался мне огромной шахматной доской, на которой расставили массу ловушек для нас с Мари-Жозе – прямо как в том лабиринте на ярмарке. Вот уже несколько дней у меня стоял ком в горле: он рос всё больше и больше по мере того, как заканчивались каникулы. Хайсаму отец подарил на Рождество теоретическую книгу под названием «Гипермодернистская революция в шахматах»[53], но из-за тревог за Мари-Жозе я, по-моему, даже не успел восхититься чудовищной заумностью этой книги.
Партия закончилась, и мы принялись поглощать лукум под рассказы отца Хайсама о Стамбуле – турецком городе, откуда он был родом. Золотой Рог, Босфор, Галатский мост и всё такое. Момент для воспоминаний он выбрал не самый подходящий, потому что ученики потоком хлынули в коллеж, но его, казалось, это не сильно беспокоило. Обычно я не осмеливался задавать вопросы турецкому отцу моего уважаемого египтянина, но всё же спросил его в тот день, не хочет ли он когда-нибудь вернуться туда.
– Турция уже не та… Теперь это страна-призрак… Печально, но так! Единственное, что остается, – вздыхать о ее великом прошлом…
Я понимал, что его одолевает тоска по родине, поэтому замечтался, поддавшись потоку странных названий, которые он не переставал перечислять… Стамбул… Касим-паша…[54] Галатский мост… Принцевы острова… Те самые Принцевы острова, где отец Хайсама провел детство и которые он пытался воспроизвести в миниатюре, висевшей на стене комнаты консьержа.
Прозвенел звонок, и пришлось снова спуститься на землю.
Глазами я искал Мари-Жозе, и мне было крайне тревожно. Я столкнулся с Марселем и Этьеном – они шли в другой класс. Мне казалось, что они никогда больше со мной не заговорят и будут дуться до конца света, но они спросили, как рука. Отмена концерта не слишком их расстроила, потому что примерно в тот же день их отец попытался задушить их маму третьей струной от бас-гитары Этьена, а их мама, защищаясь, сломала барабанные палочки о черепушку отца. Теперь у них дома разразилась война с последствиями как после чернобыльской катастрофы.
Затем я заметил, что учительница математики ужасно похорошела и даже нацепила на волосы бант – просто верх кокетства. Она по-прежнему хромала, но уже не так заметно, а на ее лицо стало приятнее смотреть. Мари-Жозе в классе не было, и мысли одна другой хуже так и лезли в голову. Я даже подумал, что ее уже упекли против воли в специализированное заведение.
Учительница поздравила нас с Новым годом и пожелала всем добиться своих целей – первый раз в жизни я мог точно назвать эту цель. Мари-Жозе всё еще не было, и я уже не на шутку разволновался. Мы начали с глупого упражнения, которое никак мне не поддавалось: «Раскрыть скобки и упростить: A = 3(x + 1) + (x + 2)(x – 3)».
Всегда задавался вопросом, откуда у математиков эта мания сначала раскрывать скобки, а потом уже всё упрощать, нельзя ли наоборот, ну серьезно.
Все уже склонились над тетрадями, когда в дверь постучали – в класс вошла Мари-Жозе. И да, я тут же заметил, что что-то изменилось. Она извинилась, сделала три аккуратных шага и протянула учительнице справку. Мари-Жозе переставляла ноги, опираясь на всю ступню, и это смутно напоминало походку космонавта. Она смотрела прямо перед собой, но я сразу понял, что глаза ее пусты. Я снова взглянул на ее ноги и догадался, что она точно отмеряет ширину каждого шага. Мари-Жозе спокойно села и, как обычно, достала свои вещи, только вот уже ничего не было «как обычно». Я не знал, что сказать, а от ее спокойствия мне стало жутко, прямо плутониевый ужас – такое слово пришло на ум в тот момент. Пока остальные решали уравнение, Мари-Жозе мне шепнула:
– Быстро… говори, что надо делать.
Я сказал так тихо, как только мог:
– Раскрыть скобки и упростить: A = 3(x + 1) + (x + 2) Ч Ч (x – 3).
– Хорошо. Больше не беспокою.
Она сосредоточенно размышляла, чуть шевеля губами, потом попыталась записать мысли в тетрадь, но ничего не вышло: ручка скакала вниз, вверх, зигзагами, американскими горками, восьмерками… С пустыми глазами и скачущим почерком мы не продержимся в школе и дня, по крайней мере подозрения точно возникнут. Учительница захромала между рядами со своим мертвым ребенком, застрявшим в правой ноге. Мертвый ребенок – тяжелая ноша, особенно если он засел у тебя в какой-нибудь части тела. Я понял, что она точно увидит почерк Мари-Жозе, поэтому не стал долго думать, выхватил листок из ее тетради и положил перед собой. Все обернулись в мою сторону, подошла учительница. Я протянул ей листок.
– Вот ответ, – уверенно сказал я, – написано плохо, но я уверен, что всё правильно.
– Да, правильно, но почему в таком виде?
Мой мозг заработал на всех скоростях, и я выдал:
– Это я в раж вошел…
– В раж?
– Ну да, математический раж. У меня обострилось чутье, наитие, если хотите. Заметил, что такая штука часто срабатывает с музыкой или поэзией.
Я посмотрел ей прямо в глаза и понял, что иногда лучший способ выпутаться из сложной ситуации – нести чушь с полной уверенностью. Учительница не знала, что ответить, но тут Мари-Жозе отвлекла внимание, вызвавшись продиктовать решение всему классу:
– A = 3(x + 1) + (x + 2)(x – 3). Получается: A = 3x + 3 + x² – 3x + 2x – 6 = x² + 2x – 3.
Я аж рот разинул, потому что она достала всё это решение из темноты, не имея возможности зацепиться за что-либо, кроме своего ума и памяти. Я почувствовал себя очень жалким. Пока в конце занятия все укладывали свои сумки, Мари-Жозе как ни в чём не бывало повернулась ко мне и прошептала:
– Иди вперед, а я за тобой. Не уходи далеко, я еще очень плохо ориентируюсь. И хорошенько топай ногами, чтобы я тебя не потеряла…
Она попыталась выдавить улыбку. В коридорах меня можно было принять за танцора фламенко. Я столкнулся с Ван Гогом – тот до сих пор носил пластырь на ухе, – и он сказал:
– Ты на каникулы в Испанию, что ли, ездил?
Я не хотел опускаться до его уровня, поэтому просто сказал, что он меня задолбал. Ван Гог ответил, что я задолбал его еще больше, но, предвидя такое развитие событий, я спокойно произнес:
– Понимаю. Тебе только и остается, что долбить: ты ж дятел.
Не знаю почему, но от моего ответа он мгновенно заткнулся, что было удивительно.
Мы с Мари-Жозе вышли на школьный двор, и тут я отпустил ее, как птенца в первый полет. Я видел, что она ходит уверенно, хотя губы ее при этом слегка шевелились, и понял: Мари-Жозе считает шаги. Именно так она добралась до учительницы, чтобы отдать справку. От одной только мысли об этом мне показалось, что я вот-вот упаду в обморок от восхищения, со слезами на глазах, – я, конечно, немного преувеличиваю, но могу себе позволить.
Вечером по дороге домой Мари-Жозе подтвердила мои догадки: уже несколько недель она замеряла расстояния, так что всё уже у нее в голове. Коллеж превратился в огромную геометрическую фигуру, поделенную на квадратики и изученную вдоль и поперек.
– Смотри, например, от комнаты твоего египетского друга до шкафчиков с журналами двенадцать шагов. А от входной двери до кабинета Счастливчика Люка – двадцать восемь, если заходить справа, а если слева, то тридцать семь. От туалетов до столовой семьдесят восемь шагов, но только если там нет выставочных стендов, которые надо обходить стороной. Тогда получается сто семнадцать шагов.
Мы шли по направлению к деревне, и я был поражен, потому что Мари-Жозе точно знала, куда идет. Я даже подумал: а вдруг она всё наврала и на самом деле никакая не слепая? Но мне тут же стало стыдно за такие мысли. Кстати, в какой-то момент я отвлекся и не успел вовремя. Раздался звон, будто ударили в гонг, и я увидел Мари-Жозе на земле у почтового ящика, в который она врезалась. У нее на лбу набухла шишка, она потерла ушиб с кислой миной – и я понял, что ей очень тоскливо. Мари-Жозе казалась сильной и гордой, особенно с тех пор, как пыталась скрыть свою болезнь, но всё это из-за чувства собственного достоинства и прочей чепухи. На самом деле она была как все, совсем одна, потерянная в собственном несчастье. Мари-Жозе пыталась не плакать – очень странно смотреть на прозрачные слезы на глазах, которые больше не видят. Я нагнулся к ней, и она вцепилась мне в руку – такая легкая, прямо как мой слабенький дрозд. Теперь, когда я вспоминаю эту сцену, она словно прокручивается у меня в голове в замедленной съемке. Я часто видел пожилых людей, прогуливающихся вот так, в паре, и сейчас мне казалось, что я стал тяжелее всех на земле и больше не расплываюсь. Наверное, именно это имел в виду папа с теорией о любви как о конце изгнания. Я наблюдал за Мари-Жозе краем глаза, потому что мне казалось, что она непременно заметит, если я буду пялиться. В передачах по радио говорили, что у незрячих людей очень хорошо развита интуиция. Я даже в словаре посмотрел.
Интуиция. Форма непосредственного познания, которая не прибегает к логике. Более-менее ясное ощущение того, что нельзя проверить, или того, что еще не случилось.