Часть 57 из 132 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В кандалы меня заковывал жизнерадостный индиец средних лет, отсиживавший девятый год из семнадцати, к которым его приговорили за двойное убийство. Он зарубил топором свою жену и своего лучшего друга, застав их в страстных объятиях, после чего пошел в полицейский участок и во всем сознался.
– Это была такая мирная картина, – рассказывал он мне по-английски, зажимая плоскогубцами хомут у меня на ноге. – Они умерли во сне. По крайней мере, он умер во сне. А она проснулась, когда я второй раз замахнулся топором, но ненадолго.
Приладив кандалы на моих лодыжках, он научил меня обращаться с цепью. В середине ее находилось большое круглое кольцо, в которое надо было продеть длинную полосу грубой ткани и затем обвязать ткань вокруг пояса. Кольцо при этом свисало чуть ниже колен и не давало цепи волочиться по земле.
– А знаете, мне сказали, что всего через два года я стану надзирателем, – поделился он со мной, подмигнув и широко улыбаясь. – Поэтому можете не беспокоиться – когда это случится, я буду заботиться о вас. Вы мой очень хороший английский друг, правда? Так что без проблем.
Из-за цепи я был вынужден ходить мелкими шажками. Когда я пытался делать более крупные шаги, бедра у меня выворачивались, а ступни шаркали по земле. У нас в камере еще двое заключенных были закованы в кандалы, и, наблюдая за ними, я осваивал технику передвижения. Через пару дней я научился ходить так же быстро, как они, слегка припрыгивая и переваливаясь с ноги на ногу. Вскоре я понял, что их скользящая пританцовывающая походка вызвана не просто необходимостью, но и желанием придать своим движениям некое изящество, сделать ношение цепей менее унизительным. Даже это, оказывается, человек может сделать искусством.
Тем не менее это было унижением. Почему-то худшее из всего, что с нами вытворяют другие, заставляет стыдиться нас. Очевидно, при этом страдает та часть нашей души, которая стремится любить мир, и стыдимся мы того, что принадлежим к человеческой расе и разделяем ее слабости.
К хождению в цепях я приспособился, но уменьшение рациона сыграло свою роль: я медленно, но верно худел, потеряв за месяц, по моим прикидкам, килограммов пятнадцать. Все, на чем я держался, – это одна пресная лепешка и одна тарелка водянистого супа в день. Я отощал, и мне казалось, что я теряю силы с каждым часом. Окружающие старались тайком подкормить меня. Их за это били, но они все равно не оставляли попыток. Спустя какое-то время я отказался от их помощи, потому что чувство вины за то, что их наказывают из-за меня, было не менее убийственным, чем недоедание.
Сотни ссадин и ран, оставшихся после избиения, причиняли мне мучительную боль. Многие из них гноились и распухли, на них образовались желтые наросты, начиненные ядом. Я пытался промывать их водой с червяками, но они не становились от этого стерильнее. И каждую ночь добавлялись новые следы от укусов кадмалов, также превращавшиеся в зудящие гнойные раны. Меня осаждали полчища вшей. По утрам я неукоснительно уничтожал сотни мерзких ползавших по мне паразитов, но что притягивало их больше всего, так это раны. Ночью я просыпался, чувствуя, как они копошатся в этих комфортабельных теплых и влажных убежищах.
Однако после аудиенции у тюремного начальства бить меня почти перестали. Большой Рахул и некоторые другие надзиратели время от времени угощали меня дубинкой, но скорее просто для проформы, не очень сильно.
Однажды я лежал на боку во дворе нашего корпуса, сберегая оставшиеся силы и наблюдая за птицами, клевавшими крошки, как вдруг на меня навалился какой-то мощный детина. Он схватил меня за горло и стал душить.
– Это тебе за Мукула! За моего младшего брата, которого ты изуродовал! – кричал он.
Я сразу понял, что это брат того человека, который пытался отнять у меня алюминиевую тарелку в полицейском участке Колабы. Они были похожи как близнецы. Я слишком исхудал, ослабел от голода и гнойно-чесоточной лихорадки и не мог сопротивляться ему. Его грузное тело придавливало меня к земле, руки, сомкнувшиеся на моем горле, не давали дышать. Он медленно убивал меня.
Четвертое правило уличной драки: оставь силы в резерве. Собрав все, что у меня оставалось, я просунул правую руку вниз между нашими телами, схватил его за мошонку и сжал так сильно, как только мог. Глаза его широко раскрылись, он задохнулся в крике и скатился с меня влево. Я перекатился вместе с ним. Он сжал ноги и поднял колени, но я не отпускал его. В то же время левой рукой я уперся в его ключицу и стал бить лбом по его лицу, нанеся не менее десяти ударов. Он прокусил мне зубами кожу на лбу, но я чувствовал, что сломал ему нос и что силы покидают его вместе с вытекающей кровью. Ключица его повернулась и выскочила из сустава. Однако он хоть и слабел, но продолжал сопротивляться, а я продолжал молотить его своим лбом.
Возможно, я так и убил бы его этим тупым орудием, если бы не надзиратели, которые оттащили меня от него и опять приковали к решетке. На этот раз они положили меня лицом вниз на каменный пол. Рубашку с меня содрали, бамбуковые дубинки обрушились на меня с долго сдерживаемым неистовством. Во время одного из перекуров надзиратели признались, что сами подстроили нападение на меня. Они хотели, чтобы этот человек избил меня до полусмерти – а может быть, и до смерти, – и впустили его на нашу территорию. У него был повод ненавидеть меня. Но их план не сработал, я одолел их лазутчика. Это привело их в неописуемую ярость, и экзекуция опять продолжалась несколько часов, с перекурами и перерывами на обед, во время которых мое окровавленное тело демонстрировали особо почетным гостям, приглашенным из других корпусов.
В конце концов с меня сняли наручники. Сквозь шум крови, клокотавшей у меня в ушах, я слышал, что надзиратели совещаются, как со мной поступить. Они так сильно избили меня на этот раз, что сами испугались. Они понимали, что зашли слишком далеко, и боялись докладывать об этом тюремному начальству. Чтобы замять эту историю, они велели одному из раболепствующих перед ними заключенных смыть кровь с моего разодранного тела водой с мылом. Когда он со вполне понятным отвращением стал отказываться, его поколотили, и он принялся за работу, причем выполнил ее довольно тщательно. Думаю, что обязан ему своей жизнью – и, как ни странно, тому типу, который напал на меня. Если бы не его нападение и последовавшее за этим избиение, меня не вымыли бы теплой водой с мылом – в первый и последний раз за все время заключения. Я уверен, что это спасло мне жизнь, потому что раны на моем теле так загрязнились и нагноились, что меня лихорадило из-за высокой температуры; зараза пропитала мой организм и постепенно убивала меня. Я был не в состоянии шевелиться. Этот человек – я так и не узнал его имени – настолько хорошо промыл мои бесчисленные гнойники, что я сразу почувствовал облегчение во всем теле и не смог сдержать слез благодарности, мешавшихся с моей кровью, вытекавшей на каменный пол.
Колотившая меня лихорадка уменьшилась до легкой дрожи, но я испытывал постоянный голод и продолжал худеть. А надзиратели в своем углу по три раза в день наедались горячей пищей. Больше десятка заключенных состояли при них в качестве добровольных прислужников – стирали их одежду и одеяла, мыли полы на их участке, накрывали на стол перед едой и убирали после нее, а также массировали надзирателям ноги, спину или шею, когда у тех возникало такое желание. За это надзиратели, насытившись, оставляли им объедки, иногда давали сигареты «биди». Кроме того, их реже били, чем остальных. Усевшись вокруг чистой простыни, разложенной на полу, надзиратели поглощали гороховую похлебку, свежие лепешки, цыплят, рыбу и тушеное мясо с рисом и приправами, сладкие десерты. Ели они с шумом и время от времени бросали куриные кости, куски хлеба или огрызки фруктов своим прислужникам, которые сидели вокруг с подобострастным видом и выпученными глазами и ожидали подачки, глотая слюни.
Долетавшие до нас ароматы были сущей пыткой. Никогда еще запах пищи не казался мне таким приятным, он олицетворял для меня все, что я потерял в жизни. Большой Рахул находил удовольствие в том, чтобы дразнить меня всякий раз, когда они приступали к трапезе. Он махал в воздухе куриной ножкой, притворяясь, что бросает ее мне, делал мне знаки глазами и бровями, приглашая присоединиться к окружавшим их прихлебателям. Иногда он действительно бросал кусок курицы или какую-нибудь сладость в мою сторону, запрещая всем остальным трогать еду и уговаривая меня подобрать ее. Когда я упрямо не двигался с места, он разрешал прислужникам взять кусок и заходился в злобном смехе слабоумного ничтожества, глядя, как люди кидаются за едой и дерутся из-за нее.
Я не позволял себе брать эту еду, хотя слабел не только с каждым днем, но и с каждым часом. В конце концов у меня опять повысилась температура, из-за которой мои глаза жгло днем и ночью. Я кое-как ковылял до туалета или доползал до него на коленях, когда лихорадка особенно донимала меня, но эти посещения становились все реже. Моча приобрела темно-оранжевый оттенок. Голод почти лишил меня сил, и даже для того, чтобы всего-навсего перевернуться с боку на бок или сесть, требовались такие затраты драгоценной энергии, что я долго раздумывал, прежде чем решиться на это. Почти все время я лежал без движения. Я по-прежнему старался умываться по утрам и уничтожать вшей, но после этого задыхался и чувствовал себя отвратительно. Сердце учащенно билось, даже когда я лежал; дыхание было поверхностным и частым и иногда переходило в слабый непроизвольный стон. Я умирал от голода и убедился, что это один из самых жестоких способов убийства. Я знал, что крохи, предлагаемые Рахулом, спасли бы меня, но не мог заставить себя ползти за ними. Однако и отвести глаз от пиршества надзирателей я был не в состоянии.
В лихорадочных видениях мне часто являлись мои родные и друзья, оставленные в Австралии. Вспоминал я также Кадербхая, Абдуллу, Казима Али, Джонни Сигара, Раджу, Викрама, Летти, Уллу, Кавиту и Дидье. И разумеется, Прабакера. Мне хотелось сказать ему, как сильно я люблю его честное, храброе, неунывающее и щедрое сердце. И раньше или позже мои мысли неизменно обращались к Карле – каждый день, каждую ночь, каждый час.
Однажды мне грезилось, что Карла спасает меня, когда чьи-то сильные руки подняли меня и сняли кандалы с ног. Охранники повели меня к начальнику тюрьмы. Я продолжал грезить.
Дойдя до кабинета, охранники постучали. Когда последовало приглашение, они открыли дверь и впихнули меня в помещение, а сами остались в коридоре. В маленьком кабинете я увидел трех человек, сидевших за металлическим столом, – начальника тюрьмы, полицейского в штатском и… Викрама Пателя. Викрам при виде меня разинул рот.
– Мать вашу! – вскричал он. – Блин! Господи, как ты выглядишь! Вот черт! Что вы с ним сделали?
Начальник тюрьмы и полицейский обменялись бесстрастными взглядами и ничего не ответили.
– Садитесь! – скомандовал начальник тюрьмы.
Я продолжал стоять.
– Садитесь, пожалуйста, – повторил он.
Я сел и уставился на Викрама, не в силах прийти в себя от изумления. Его шляпа на ремешке, закинутая за спину, черный жилет, рубашка и брюки-фламенко с вышитыми завитками выглядели в этой обстановке совершенно нелепо, и вместе с тем ничего роднее и ближе я в тот момент и представить себе не мог. Взгляд мой заблудился в бесконечных вышитых спиралях и завитушках, и я поднял глаза на его лицо. Викрам глядел на меня, кривясь и морщась. Я не смотрелся в зеркало уже четыре месяца, но гримасы, которые строил Викрам, недвусмысленно давали понять, что, на его взгляд, от могилы меня отделяет совсем небольшое расстояние. Он протянул мне рубашку с ковбоями, размахивавшими лассо, которую хотел подарить мне под дождем четыре месяца назад.
– Вот… я принес тебе… рубашку, – пролепетал он.
– Как… как ты здесь очутился? – спросил я.
– Меня прислал твой друг, – ответил он. – Твой очень хороший друг. Господи, Лин, я не хочу тебя расстраивать и тому подобное, но ты выглядишь так, будто тебя основательно пожевали собаки после того, как тебя похоронили и откопали снова. Но не волнуйся, все это позади. Я пришел, чтобы забрать тебя отсюда, ко всем чертям.
Начальник тюрьмы счел момент удобным, чтобы вмешаться. Он кашлянул и кивнул полицейскому. Тот ответил ему неподвижным взглядом, и чиновник обратился к Викраму с подобием улыбки в морщинках вокруг глаз:
– Десять тысяч. В американских долларах, разумеется.
– Десять, на хрен, тысяч?! – вскричал Викрам. – Да вы что, рехнулись? Да за десять тысяч я выкуплю у вас полсотни заключенных! Бросьте эти шутки.
– Десять тысяч, – спокойно повторил начальник тюрьмы с видом человека, оказавшегося в гуще вспыхнувшей поножовщины и уверенного, что он единственный, у кого в руках пистолет. Он уперся ладонями в металлическую крышку стола и стал барабанить пальцами, изобразив нечто вроде зрительской «волны» на стадионе.
– О десяти тысячах не может быть и речи! Да посмотрите только на него, йаар! Что за товар вы мне предлагаете? Вы же привели его в полную негодность! Вы что, всерьез полагаете, что в таком состоянии он стоит десять тысяч?!
Полицейский вытащил папку из тонкого винилового портфеля и положил ее на стол перед Викрамом. В папке был только один лист бумаги. Викрам быстро прочитал написанное, и оно произвело на него сильное впечатление. Он изумленно выпятил губы, глаза его стали очень большими.
– Это про тебя?! – спросил он. – Ты и вправду бежал из тюрьмы?
Я молча глядел на него, не отводя взгляда.
– Сколько человек знает об этом? – спросил он полицейского в штатском.
– Не очень много, – ответил начальник тюрьмы. – Однако достаточно, чтобы для сохранения этой информации в узком кругу понадобилось десять тысяч.
– Вот черт! – вздохнул Викрам. – Да, тут торговаться бесполезно. Хрен с ним. Я привезу деньги через полчаса. Приведите его пока в нормальный вид.
– Минуточку, – сказал я, – тут есть одно обстоятельство. – (Все трое повернулись ко мне.) – В нашей камере есть два молодых индийца. Они пытались помочь мне, и за это им накинули шесть месяцев дополнительно, хотя свой срок они отсидели. Я хочу, чтобы их выпустили вместе со мной.
Коп вопросительно посмотрел на начальника тюрьмы. Тот махнул рукой и кивнул, соглашаясь. Это не имело для него никакого значения.
– И есть еще один заключенный, – продолжал я спокойно. – Его зовут Махеш Мальготра. Он не может уплатить залог две тысячи рупий. Я хочу, чтобы вы разрешили Викраму выплатить этот залог и отпустили парня.
Полицейский и тюремщик обменялись недоуменным взглядом. Судьба столь незначительных личностей, как Махеш, не интересовала их ни с материальной, ни с какой-либо другой стороны. Они повернулись к Викраму, и начальник тюрьмы выпятил челюсть, как бы говоря: «Он, конечно, чокнутый, но если уж ему так хочется…»
Викрам встал, но я поднял руку, и он тут же сел опять.
– И еще один человек, – сказал я.
Полицейский расхохотался.
– Аур эк? – проговорил он сквозь приступы смеха. – Еще один?
– Это негр. Он сидит в корпусе для африканцев. Его зовут Рахим. Ему сломали обе руки. Я не знаю, жив он еще или умер. Если жив, я хочу, чтобы вы освободили его тоже.
Полицейский повернулся к начальнику тюрьмы, пожав плечами и вопросительно глядя на него.
– Я знаю этот случай, – сказал начальник, покачав головой. – Это уже на усмотрение полиции. Парень самым беззастенчивым образом соблазнил жену одного из полицейских инспекторов, за что совершенно справедливо был арестован. А здесь он избил одного из моих надзирателей. Это абсолютно недопустимо.
В комнате наступила тишина. Слово «недопустимо» повисло в воздухе, как дым от дешевой сигары.
– Четыре тысячи, – произнес полицейский.
– Рупий? – спросил Викрам.
– Долларов, – рассмеялся полицейский. – Американских долларов. Две – нам и нашим сотрудникам, две – инспектору, который женился на шлюхе.
– Есть еще кто-нибудь, Лин? – спросил меня Викрам озабоченно. – Я спрашиваю, потому что у нас тут получается что-то вроде группового освобождения…
Я молча смотрел на него. Меня лихорадило, в глазах все плыло; даже сидеть на стуле было мучением. Викрам наклонился ко мне и положил руки на мои голые колени. Я испугался, как бы кому-нибудь из насекомых не вздумалось перескочить на него, но прервать его дружеский жест не решался.
– Все будет в порядке, старина, не беспокойся. Я скоро вернусь. Не пройдет и часа, как я вытащу тебя отсюда. Обещаю тебе. Я вернусь с двумя такси – для нас и для твоих друзей.
– Пригони три машины, – сказал я, начиная осознавать, что скоро и в самом деле буду свободен; даже голос мой звучал по-новому, словно исходил из каких-то открывавшихся во мне глубин. – Одну для тебя и две для нас с парнями. Понимаешь… у нас вши.
Его передернуло.
– Ладно, – ответил он. – Будет три машины.
Спустя полчаса я ехал вместе с Рахимом на заднем сиденье черно-желтого такси мимо бомбейских архитектурных чудес и людских муравейников. Рахиму все-таки оказали медицинскую помощь – обе его руки были в гипсе, но он страшно исхудал и был явно нездоров, в глазах его застыл ужас. Мне становилось худо только оттого, что я заглядывал в них. Сказав водителю, куда его отвезти, он больше не произнес ни слова за всю дорогу. Когда мы высадили его в Донгри около ресторана, принадлежащего Хасану Обикве, он беззвучно плакал.
Водитель смотрел в зеркальце на мою истощенную, небритую и избитую физиономию и, казалось, не мог оторвать глаз. В конце концов я не выдержал и спросил его довольно резко на хинди, нет ли у него записей песен из индийских кинофильмов. Он удивленно ответил, что есть. Я попросил поставить одну из моих любимых, и он включил ее на полную громкость, вторя ей своим клаксоном на забитых транспортом улицах. Это была песня, которую почти каждый вечер пели заключенные в нашей камере, передавая ее от группы к группе. И сейчас, когда такси возвращало меня к звукам, краскам и запахам города, я подхватил ее. Вслед за мной запел и водитель, то и дело поглядывая в зеркальце. Когда люди поют, они не лгут и не прячут своих секретов, а Индия – это нация певцов, и их первая любовь подобна песне, которую мы затягиваем, если слез оказывается недостаточно.
Эта песня еще звучала во мне, когда, запихав одежду в полиэтиленовый мешок, чтобы позже выкинуть ее, я стоял под душем в квартире Викрама. Я вылил на себя целый флакон антисептической жидкости и сдирал все лишнее жесткой щеточкой для ногтей. Сотни ссадин, ран и порезов громко возмущались, но я не обращал на них внимания, думая о Карле. Викрам сказал, что она уехала из города два дня назад и, похоже, никто не знал куда. «Как мне найти ее? – думал я. – Где она? Может быть, она обиделась на меня, думая, что я сбежал от нее, стоило мне затащить ее в постель? Могла ли она так подумать обо мне? Мне надо оставаться в Бомбее – она наверняка вернется сюда. Надо оставаться здесь и ждать ее».
Я два часа отдирал тюремную грязь, сжав зубы и размышляя. Когда я вышел из ванной, обернувшись полотенцем, мои раны краснели как новенькие.
– О боже! – сочувственно простонал Викрам, качая головой.
Я полюбовался на себя в большом зеркале платяного шкафа, отражавшем меня в полный рост. Увиденное меня не слишком удивило: я уже успел влезть в ванной на весы и узнал, что вешу сорок пять килограммов – ровно вдвое меньше, чем до ареста. Ни дать ни взять узник концентрационного лагеря. Все до одной кости можно было пересчитать – даже лицевые. Тело было исполосовано глубокими шрамами и напоминало панцирь черепахи, между шрамами красовались ссадины и синяки.
– Кадер узнал о тебе от двух афганцев, только что вышедших из тюрьмы. Они видели тебя вместе с ним на концерте Слепых певцов.
Я попытался угадать, о ком идет речь, но не смог. Эти афганцы умели хранить секреты, ибо ни разу не подошли ко мне за все месяцы, что просидели в одной камере со мной. Но кем бы они ни были, я был теперь их должником.