Часть 13 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я заметил, как Иван Петрович вдруг стал очень сильно тревожиться, не узнал бы о его приходе к нам кто-нибудь посторонний. Он в синей рубашке, в жилетке сидел на сундуке и беспрестанно смотрел то на окно, то на дверь.
— Не бойтесь! — шепчу я. — К нам никто не приходит, и ночь скоро.
— Ну, как вы живете здесь? — спросил меня Иван Петрович, с опаской поглядывая то на окно, то на дверь.
— В ученье жил, у купца Золотова, да убежал. Бьют незнамо за что… К часовщику пришел, а там и еще хуже… — рассказывал я. — Колька страдает у Елки-Палки… Руки тонкие, как лучинки. Еремушке в полиции всю кожу со спины содрали, страшно глядеть…
А мама тем временем принесла из лавки колбасы, хлеба. Мы попили чаю и тотчас же стали готовиться ко сну. Ивана Петровича мы уложили на моем сундуке, я лег на кровать. Мама пошла на кухню, устроилась у теплой плиты и, склонившись над керосиновой лампой, принялась чинить груду старого выстиранного белья.
Утром Иван Петрович не стал пить чай, и мама положила ему в карманы кафтана сваренных горячих яичек и хлеба, намазанного маслом.
Иван Петрович оделся, подпоясался веревкой, заправил за нее топор, набросил на плечо мешок, достал из кармана деньги и протянул маме бумажку.
— Что вы, что вы, — запротестовала мама. — Нам и так до смерти с вами не рассчитаться! Вы нам долг прислали с большой прибавкой, все вещи свои подарили, от Ляпкова из ямы выбраться помогли…
— Ну, прости, пожалуйста, прости! — сказал Иван Петрович. — Все-таки в расход вас ввел: колбасу, яички для меня купили, — и крепко пожал маме руку. Потом обеими руками обхватил мою голову и поцеловал меня в лоб.
За окнами в холодной темноте раннего утра уже гудели заводы.
Мы проводили Ивана Петровича до двери, и мама, крестясь, зашептала вслед:
— Спаси их, сохрани их, господи, и помилуй!
Я тоже желал Ивану Петровичу счастливого пути, — был уверен, что в мешочке у него листовки против полиции, царя.
* * *
Жить стало совсем плохо, даже у мамы опускались руки.
— Что делать? Чем кормиться? — вздыхала она. И действительно, продукты дорожали с каждым днем.
— Уж вы, пожалуйста, сами кормитесь: ни масла, ни сахару на всей заставе нет. Продукты на фронт отправляются, — говорила мама жильцам, но они просили ее приготовить хотя бы картофельных котлет.
Женщины на улицах осмелели, стали собираться небольшими группами у магазинов и, размахивая пустыми провизионными сумками, угрожать торговцам.
На улицах появились инвалиды в измятых шинелях, безрукие и безногие, стучащие костылями. На шапках у них были кресты с надписью «За веру, царя и отечество», на груди — медали и георгиевские крестики.
Тревожно стало и у нас в квартире. Тряпичник Уткин с мешком за плечами целыми днями ходил по дворам, слышал много новостей и вечерами на кухне пересказывал их нам.
— На фронте солдаты воевать не хотят и офицеров не слушают, а здесь богачи все лучшие продукты в магазинах скупают, запасы для себя делают. Что-то будет!
— А что? — допытывался я: мне очень хотелось знать, что ожидает нас, но Уткин пыхтел трубкой и ухмылялся.
— Поживем — увидим!
— И рабочие на заводах осмелели, — тихонько вступала в разговор Максимовна.
— Да! — подтверждал Уткин. — Большевики появились. У них в газете «Правда» так и написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
— А кто они, пролетарии? — спрашивал я.
— Известно кто! Наш брат, а не капиталисты, — говорил Уткин и загадочно подмигивал мне из клубов дыма.
— Вот землекопы-то, что у нас жили, — наверное, они и есть большевики, — тихонько сказала мама. — А может, и просто хорошие люди… Или Иван Петрович — документы-то у него не свои были, от полиции прятался, — добавила она еще тише и, повернувшись лицом в сторону иконы, истово перекрестилась: — Дай бог им здоровья и благополучия!
— А говоришь: не знаю, кто большевики, — прошептал я. Мне было ясно, что нам с мамой надо к большевикам. Но как к ним присоединиться? И откуда узнаешь про человека, большевик он или нет…
Я пошел на улицу посмотреть, что делается там. На перекрестке Заставской и Волковской улиц, против участка, ни городовых, ни околоточных не было. «Неужели спрятались?» — подумал я и пошел на Забалканский проспект.
У ворот завода Речкина шумела толпа. От Путиловского моста с Московского шоссе шли рабочие, и на панелях становилось людно, как в праздник.
— У Сименса забастовка! — услышал я.
Вдруг заголосил гудок «Скорохода», помолчал немного и опять закричал. Нигде не было видно ни одного полицейского…
В то утро мама, как обычно, пекла картофельные лепешки. Так как ватная фабрика и тряпичный склад по случаю волнения рабочих были закрыты, Уткин в чистой рубашке сидел в коридоре и рассуждал, попыхивая трубкой:
— Городовым и околоточным нынче невесело. Убежали бы, да некуда. Начальники ихние убегут, спрячутся — у них денег много. А этих народ задавит…
Я впервые внимательно разглядывал Уткина, его чистые руки и свежую рубашку. Он говорил, а мне представлялось, что говорит кто-то другой, а он, Уткин, только пыхтит трубкой и пальцем уминает в ней пепел.
— В девятьсот пятом году так же было. Помню, рабочие городового убили, а меня по этому делу на допрос вызвали. Ничего от меня не узнали и отпустили, а с фабрики все-таки выгнали, — подозрительный стал. Я туда, я сюда. Ходил-ходил, никуда не берут. Взял я мешок, пошел по дворам, да вот и хожу с тех пор…
Вдруг неожиданно распахнулась дверь, и в кухне появилась встревоженная и радостная соседка.
— Царь убежал и престол бросил! — сообщила и заторопилась в другие квартиры.
Мама растерялась и почему-то стала вытирать тряпкой стол, Уткин встал, торопливо сунув трубку в карман. А жилец, работавший у Озолинга, крикнул: «Вот она, революция!» — и кинулся на улицу.
Я быстро оделся и стремглав бросился вслед за ним.
— Не уходи далеко от дома! — крикнула мама.
На перекрестке Заставской и Волковской горел костер. Со второго этажа, из выбитого окна полицейского участка, на улицу летели пачки бумаги, ящики письменных столов с документами. Бумажки разлетались по ветру. Вокруг костра суетились мальчишки и большим полукругом стояли взрослые.
Я пробрался к костру, присел на корточки и принялся палкой шевелить плотные пачки бумаг, чтобы они горели веселее.
— Городовые! — крикнул кто-то.
По Волковской улице, окруженные толпой, шли двое городовых в грязных штатских пальто, оба без шапок. Их нашли и вытащили откуда-то из подвала.
На углу Заставской улицы и Забалканского проспекта тоже толпился народ. Там на панели, у стены, раскинув руки, лежал пожилой рабочий. У его головы снег был красный, пропитанный кровью. Откуда-то появились двое с носилками. Они положили на них рабочего, а какая-то старушка, наклонившись к убитому, накрыла ему лицо белым платком.
— В Новодевичий монастырь, на колокольню забрались проклятые, с пулеметами, с винтовками… У нас на чердаке троих нашли, там и прикончили… — слышалось в толпе.
От завода Сименс-Шуккерта, с Московского шоссе по проспекту в сторону Триумфальных ворот шли рабочие, построившись рядами. Мне очень хотелось, и я немного прошел вместе с ними. Дальше идти не решился и, остановившись у лавки Ляпкова, подумал: «Ну, теперь и ты свое получишь!»
Костер догорал, народу вокруг него становилось меньше, и только мальчишки кричали и суетились у огня…
Дня через два мы с мамой пошли на улицу и стали в очередь за хлебом, — выдавали его в булочной по два фунта каждому.
Через несколько дней народ на улицах успокоился. У рабочих и у хорошо одетых богатых людей, теперь почти у всех, на груди были красные бантики. И непонятно было, почему красные бантики и у богатых! А вместо городового на перекрестке стоял мужчина в полушубке, с винтовкой за плечами и красной повязкой на рукаве «Временная милиция».
На заводах и больших фабриках с утра до вечера шли собрания. Маленькие мастерские, парикмахерские, магазины стали работать и торговать так же, как и до революции.
Я увидел лавку Ляпкова открытой и почувствовал, как в груди что-то дрогнуло. Ляпков, как и прежде, стоял за прилавком в каракулевой шапке, надетой чуть набок, и улыбался покупателям. И у него на груди, как и у всех, был красный бант…
Мы с мамой пили чай с хлебом и разговаривали о Ляпкове.
— Веселый, смеется, и тоже с бантом… — говорил я.
Мать, нахмуренная, молчала.
— Царя прогнали, городовых поубивали, а его не тронули.
Мне было непонятно, почему революция не тронула этого нашего врага, хитрого и богатого торговца.
Мама допила чашку и глубоко вздохнула:
— Я и сама не понимаю. А уж его надо бы задавить первого.
Все эти тревожные дни на улице Кольку не было видно. «Не случилось ли чего с ним?» — подумал я и пошел к Елке-Палке. До революции я боялся входить в мастерскую и только заглядывал в окна: Елка-Палка выгонял меня. Теперь же я решил войти в мастерскую и, если там не будет Кольки, спросить, где он. И вот я вошел в нее, прикрыл дверь, снял шапку и стал у порога.
В полутемном помещении было жарко. Вокруг большого низкого верстака, заваленного инструментами, на липках сидело пять мастеров. Все — тощие, лохматые, в полинявших рубашках, с расстегнутыми воротами, — были похожи друг на друга. Стучали молотки, забивая гвозди в каблуки и подметки, над верстаком плавал зеленый махорочный дым.
У верстака сидел и Колька. Я думал, что он подойдет ко мне, но он только взглянул на меня и, еще ниже склонив голову, поспешно стал пришивать дратвой заплатку на голенище сапога. Длинные волосы его, как у мастеров, торчали во все стороны, рубашка на спине пузырилась, и он казался горбатым.
В углу на прилавке лежали лоскутки кожи, стояли ящики с железными и деревянными гвоздями. За прилавком стоял Елка-Палка в пиджаке нараспашку, гладко причесанный, чернобородый, с белыми пухлыми руками, и разговаривал с заказчиками. И у него на груди был большой красный бант.
— Елочка, — говорил Елка-Палка, положив руку на грудь, — вы же сами изволите видеть, что все у нас теперь перепуталось и неизвестно, будет товар или нет. По этому случаю душой рад бы, но принять ваш заказ не могу… — Он говорил и провожал заказчика до двери.