Часть 1 из 2 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дэшил Хэммет
notes1
2
* * *
Дэшил Хэммет
СИМВОЛ ВЕРЫ
Непринужденно развалившись на берегу реки, с полсотни обитателей самодельного дощатого сарая, представлявшего собой классический американский спальный барак, внимали Морфи. Он проклинал консервную фабрику, ее управляющего, ее оборудование и мизерные размеры оплаты труда. Вокруг него собрались обычные сезонные рабочие. Они слушали выступавшего с той особой сосредоточенностью, которая так притягательна в простых людях, будь то американский индеец, зулус или «хобо».
Но когда Морфи закончил, один из них зашелся от хохота.
Любая форма сосуществования немыслима вне определенных обычаев, каждому слою общества присущи свои каноны. Естественно, законы джунглей — это одно, а законы светского приема — совсем другое, но они, безусловно, существуют и имеют непреходящее значение для всех тех, кто им подчиняется. Если вы «хобо», странствуете в поисках работы, то вправе ковырять у себя в зубах чем угодно и когда угодно, но вот похвалить своего работодателя вы не можете — ни словом, ни делом; равно как и не можете возразить тому, кто вздумает поносить условия труда на вашей фабрике. Как и большинство существующих законов, эти, согласитесь, тоже базируются на здравом смысле.
И вот теперь с полсотни мужчин на берегу не просто взглянули на того, кто рассмеялся, — о нет, они обратили на него взоры, исполненные праведного классового гнева, кары, что грозит всем нарушителям неписаного рабочего кодекса. Их лица просто пылали негодованием, суля ослушнику жестокое наказание. У всех собравшихся как по команде возмущенно поднялись брови, засверкали глаза, а губы вытянулись в тоненькую ниточку.
— У тебя проблемы, паренек? — потребовал ответа Морфи, смуглый верзила, произносивший слово «пролетариат» так, как некоторые произносят «серафим». — Или ты считаешь, что эта фабрика — приличное место?
Весельчак извернулся, с наслаждением почесался спиной об острый сучок, отходивший от пня, на котором он сидел, и молчал, покуда всем вокруг не показалось, что ответить ему нечего. Сюда, на консервный завод у Дикой реки, он прибыл совсем недавно, его спешно прислали из Балтимора на выручку: томаты, после довольно долгого запоздания, вдруг разом созрели, и администрация фабрики не на шутку испугалась, что управиться с помидорами при обычном ритме консервирования не удастся.
— Мне случалось встречать заведения и похуже, — изрек, в конце концов, новичок с неподражаемой наглостью варвара, не испытывающего и тени неловкости перед лицом общественного неодобрения. — Но сдается мне, следующее место окажется просто ужасным.
— Ты это о чем?!
— Да ведь я ничего такого не говорю! — Речь чужака лилась легко, непринужденно. — Но уж кое в чем знаю толк. Побудете здесь еще немного и сами все увидите.
Никто не понял, что он имеет в виду. Но простые люди не спешат с вопросами. Разговор перекинулся на другую тему, и о чужаке забыли.
Озорник отправился на работу в стерилизационную, где с полдюжины американцев и столько же поляков кипятили в огромных железных чанах только что закатанные банки с томатами.
Мужчина был довольно упитанным коротышкой, с округлыми темно-красными глазами над пухлыми щеками, когда-то багровыми, но благодаря загару ставшими апельсинового оттенка. Его небольшой нос задорно устремлялся к небесам, а припухлость на нижней губе, выдававшая в нем любителя нюхнуть табачку, заставляла уголки рта приподниматься, отчего казалось, человек всегда улыбается. Он старался держаться прямо, выгнув грудь колесом, а при ходьбе подпрыгивал, чуть ли не на каждом шагу высоко вздергивая пятку. В общем, это был мужчина лет сорока пяти, отзывавшийся на имя Фич и постоянно хмыкавший себе под нос, когда таскал обитые сталью ящики с грузовика в стерилизационную и обратно.
После того как возмутитель спокойствия удалился со сборища у реки, всем вспомнилось, что, едва появившись на фабрике, он стал вызывать у всех ощущение некоей странности. Однако никто, даже сам Морфи, не смог бы растолковать, в чем же она заключалось.
— Псих, — изрек Морфи, что отнюдь не прояснило ситуацию.
Фич явно знал какой-то секрет, правда, хранил его при себе и говорил мало: как и все остальные, он не отличался изысканностью речи, — да и молчание его было столь же двусмысленным, как и слова. Нет, тайна сквозила во всем его облике — в развороте по-мальчишески круглой головы, в огоньках, озарявших карие глаза, в том, как он говорил в нос, и даже в том, как забавно надувал щеки, когда расплывался в улыбке. Фич явно обладал ироничным и даже злобным умом, критиковавшим все, что попадалось на глаза. Он выработал своеобразную манеру поведения — рассеянность вкупе с нарочитой серьезностью. Такую частенько демонстрируют занятые папаши по отношению к своим чадам и их увлечениям. Слова, жесты и обычная внимательность Фича почти не скрывали его озабоченности чем-то другим, что вот-вот должно было свершиться: он словно выжидал, пока у него родится очередная острота.
Фич и Морфи работали рядом. С самой первой ночи, проведенной в бараке, между ними возникла враждебность, причем ни один из них не стремился сделать шаг к примирению. А через три дня она лишь упрочилась.
Был ранний вечер. Рабочие, как обычно, бесцельно слонялись между постройками и берегом реки, готовясь в скором времени отойти ко сну. Фич заглянул в барак, чтобы взять из-под матраса жестянку с нюхательным табаком. Когда он вошел, Морфи как раз произносил очередной монолог.
— …Конечно же, нет, — разглагольствовал он. — Не кажется ли вам, что Господь, уж если он есть и в самом деле столь могуч, едва ли сумел бы учинить подобное безобразие, а? Чего, скажите, ради?! И что бы это дало ему?
Веснушчатый парень, в прошлом моряк, известный своим дружкам как Сэндвич, хмурясь, прилагал невероятные усилия, чтобы свернуть папиросу. И поэтому, когда он заговорил, голос его был исполнен просто невероятной отрешенности:
— Ну знаешь ли, никогда нельзя сказать со всей уверенностью… Иной раз все выглядит вот так, а потом обнаруживается, что на деле-то все иначе… Не похоже на то, что Бога, скажем так, не существует. Хотя…
Фич, уснащая табаком ноздри, осклабился сквозь пальцы, ухитрившись придать насмешливое выражение даже своему круглому и узкому веку, застывшему над крышкой табачной жестянки.
— Так ты, выходит, один из тех самых парней? — с вызовом спросил он у Морфи.
— Угу, — ответил верзила. Сознавая собственное превосходство, он намеренно сразу принял угрожающий тон. — Если бы кто-нибудь и впрямь доказал мне, да еще и показал, где обитает Бог, тогда уж другое дело… Но мне ничего такого пока не доказывали и не показывали.
— Я уже сталкивался с умниками вроде тебя! — Веселый настрой Фича как рукой сняло. Он говорил с искренним негодованием: — Требуешь, чтобы тебе предоставили так называемые доказательства, прежде чем согласишься поверить? Ну, как хочешь, только погоди немного — на этот раз будут тебе доказательства выше крыши!
— Мне как раз их и недостает. Надеюсь, эти доказательства не на твоем теле, а?
Фич сплюнул.
Морфи перекатился на спину и принялся мурлыкать песенку, посвящая ее небесам Мэриленда, — это был язвительный опус, который «трудяги»[1] исполняли на мотив «Когда труба позовет молодых, с ними буду и я».[2]
Наешься от пуза, добавку возьмешь,
Ты душу в священном краю отведешь —
Его «Вышним небом» ты звал и зовешь.
Трудись, человек, и молитвы твори,
Свой голод соломой пока утоли.
Ведь коли помрешь —
Мигом в рай попадешь
И манну небесную там обретешь.
Фич презрительно фыркнул и вышел, направившись на берег, к реке. Глухие завывания певца преследовали его до тех пор, пока он не добрался до сосновой рощицы, располагавшейся за двумя рядами дощатых сараев, в которых обитали поляки.
Наутро к недомерку вернулось самообладание. На протяжении двух недель Фич держал себя в руках, бойко шастая туда-сюда своей подпрыгивающей походкой, и даже как ни в чем не бывало усмехался, растягивая пухлые щеки, когда Морфи звал его проповедником. Но вдруг самообладание начало его покидать. Какое-то время он еще продолжал улыбаться и говорил в своей обычной манере, явно думая при этом совсем о другом; но в его глазах больше не ощущалось живости, смелости, в них теперь читалась тревога.
Фич словно ожидал какой-то особенной встречи и пытался убедить себя, что не разочаруется в ней. Спал он теперь беспокойно; от малейшего скрипа половицы в дощатом бараке или храпа спящего поблизости рабочего коротышка подскакивал в постели.
Как-то в полдень взорвался котел небольшого грузоподъемника. В стене цеха пробило дыру, но никто не пострадал. Фич позвал остальных к отверстию и встал рядом с ним, насмешливо глядя на Морфи. Вошел управляющий Кэрри.
— Каждый сезон что-то происходит! — посетовал он. — Слава Богу, на сей раз не так скверно, а то в прошлом году рухнула крыша, кучу народу подавило.
Фич перестал усмехаться и вернулся к работе.
Через две ночи над консервной фабрикой разразилась гроза. Уже первые раскаты грома разбудили Фича. Он натянул брюки, надел башмаки и рубашку и выбрался наружу. С севера на бараки надвигались иссиня-черные тучи. Фич шел им навстречу, покуда мрачное пятно облаков не повисло прямо у него над головой, а грудь не начала вздыматься и опадать, подчиняясь какому-то мощному ритму.
Коротышка застыл, стоя на небольшом холмике между рощей и одиноким деревом. Он неестественно выпрямился, раскинул руки в стороны и обратил лицо ввысь. Дождь — жирные капли, скорее, низвергались с неба, нежели накрапывали, — обрушивался на его лицо. Причудливые вспышки яркого света озаряли землю и деревья, бараки и человека. Гром, порождение невероятно могучей стихии, превосходившей по своей силе все на этой земле, грохотал, грохотал, грохотал — одни раскаты тонули в других, еще более оглушительных, звучавших в унисон ослепительным огненным вспышкам.
Фич по-прежнему стоял на холмике — толстый недомерок, укрытый от посторонних взглядов не только деревом, но и подлеском; маленький человечек с вздернутым носом, нацеленным в самое средоточие бури. В его глазах отражался ужас, когда он не моргал и не зажмуривался, даже не пытаясь увернуться от жирных капель. Он громко говорил, но из-за грома его слов не было слышно. Фич обращался прямо к буре, в течение чуть ли не получаса безостановочно проклиная имя Господа; изрыгая чудовищные богохульства, но — с мольбой в голосе.
Буря сместилась ниже, к реке. Фич вернулся в свой барак, где всю ночь пролежал не смыкая глаз и содрогаясь от холода в промокшей насквозь одежде. Он ждал.
Однако ничего не произошло.
Теперь, когда Фич работал, он шепотом разговаривал сам с собой. Однажды Кэрри, распекая его за перегрев банки с томатами, трижды окрикнул его, пока тот не услыхал управляющего. Коротышка почти перестал спать. Находясь в бараке, Фич или беспокойно метался в постели, или лежал, напряженно замерев и уставившись в темноту, пока минуты тянулись одна за другой. Он часто выходил на улицу, чтобы побродить среди строений, с надеждой всматриваясь в любую тень, отбрасываемую домом или сараем, что встречались ему по пути.
Но вот разразилась еще одна гроза. Фич снова выскочил на улицу, проклиная Бога. И опять ничего не случилось. После этого он перестал спать и есть. Пока остальные сидели за столом, он то спускался к реке, то возвращался обратно, что-то бормоча себе под нос. Всю ночь напролет Фич беспорядочно кружил по окрестностям — среди сосен, домов, у реки, — грызя ногти и беседуя с самим собой. От его былой веселости не осталось и следа: коротышка весь как-то съежился, ссутулился, а при ходьбе дрожал. Работу он выполнял только потому, что для нее не требовалось ни мозгов, ни энергии. Глаза его теперь стали скорее красными, чем карими, и пустыми — кроме тех редких случаев, когда они внезапно начинали лихорадочно блестеть. Ногти на руках были обгрызены до живого мяса.
Подходил к концу последний день пребывания Фича на фабрике. Рабочие стояли группками на берегу реки, когда он неожиданно прорвался в середину и визгливо закричал, ожесточенно грозя Морфи пальцем:
Перейти к странице: