Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ХМЕЛЬ НАПУТНОЕ СЛОВО Было так… 1941 год, канун Октября. Напряженное ожидание чего-то важного, чрезвычайного, что должно произойти не сегодня-завтра. Белые и красные флажки на географической карте столпились возле Москвы и вокруг Ленинграда. Каждое утро, после того как с телеграфа приносили в редакцию сводку Совинформбюро, мы собирались у карты, молчали и угрюмо расходились по своим углам; шли напряженные бои за Москву… В один из таких дней в редакцию пришло довольно странное письмо из деревушки Подсиней, что близ Минусинска. Письмо попало ко мне. Я читал его и перечитывал и все не мог уразуметь: о ком и о чем в нем речь? И что за старуха пишет в таком древнем стиле: «Вижу, яко зима хощет быти лютой, сердце иззябло и ноги задрожали. Всю Предтечину седьмицу тайно молюся, чтобы сподобиться, и слышу глас господний. Время не приспе: и анчихрист Наполеон у град Москвы белокаменной на той Поклонной горе, где повстречалась с ним малою горлинкою несмышленой, и разуметь не могла, что Москве гореть и сатане погибели быть. Да пожнет тя огонь, аще не зазришь спасения. Погибель, погибель будет. И лик Гитлеров распадется, яко тлен иль туман ползучий, и станет анчихрист Наполеон прахом и дымом…» Вот и пойми: «Лик Гитлеров распадется, яко тлен иль туман ползучий, и станет анчихрист Наполеон прахом и дымом…» И что за малая горлинка, которая виделась с Наполеоном? После нашествия Наполеона минуло сто двадцать девять лет!.. Письмо было большое, написанное с буквой ять, с фитой, ижицей, прямым, окаменелым почерком. Мы его называли «письмом с того света». Под письмом стояла подпись «Ефимия, дочь Аввакума из Юсковых, проживающая в деревне Подсиней у Алевтины Крушининой». Интереса ради, да и к тому же попутно по дороге в Минусинск, заехал я в деревушку Подсинюю и отыскал бревенчатую избенку Крушининой, наполовину вросшую в землю. Три подслеповатых окошка, завалинка до окна, рада в три жердины, копна сена в огороде, корова у копны и снег, снег до берега Енисея. В избе на деревянной кровати на лохмотьях жались ребятенки — похожий на одуванчик мальчишка лет трех и две девочки-погодки — лет семи и шести. Я поздоровался, но мне никто не ответил. Ребятишки еще теснее сплелись в клубок. — Мамы нету. Она на ферме, — предупредительно сообщила девочка постарше. — Ну, а бабушка Ефимия у вас проживает? — спросил я. — Вон она, на печке дрыхнет, — выпалила старшая. В избе было довольно прохладно. Я спросил: где же их отец? Мальчонка скороговоркой сообщил: — Папку убили фашисты на войне. Разговор с ребятенками потревожил бабку Ефимию, и она, откинув занавеску, поглядела с печи… Голова ее была совершенно белая. Ястребиный нос пригнулся чуть не до верхней губы. Лицо было до того перепахано морщинами, что никто бы не мог угадать, какой была старуха в молодости. На мой вопрос, не она ли написала письмо в редакцию газеты, старуха охотно подтвердила: — Кто же за меня напишет? Сама. Сама. Анчихрист, анчихрист Наполеон. Детей вот осиротил и горем землю заполнил. Сгинет он в пожаре, сгинет. Я сказал, что Наполеона давным-давно в помине нет и что война идет с Гитлером, с фашистской Германией. Старуха проворчала что-то, поворочалась на печке и медленно слезла, кутаясь в рваную шаленку. Сказала: — Не сообщно глаголать то, чего не ведаешь, раб божий. Сказано: сатанинское — в сатану вмещается; Саулова — в Саула, Исавова — в Исава. Рече про Гитлера, а он — сатано Наполеон. Видала я его, треклятого. Ноги толстые, обтянутые белыми штанинами, и ляжками дрыгает. И губы, яко скаредные, продольные. Не брыластый. Нет! Брыластые добрые. Старуха пояснила: «брыластый» — толстогубый, значит. Так говаривали, дескать, в старину. Я все-таки не верил, что старуха виделась с Наполеоном, и она еще раз подтвердила: — Как же, как же. Как вот с тобой теперь. Ближе даже. — После Наполеона, бабушка, много воды утекло! — Много, много. И воды и грязи. И морозы были. И тепло было, и люди были, и звери были. Молодые гибли, как солома на огне. А я живу, мучаюсь и не зрю века. Ох-хо-хо! Я невольно поинтересовался, сколько же ей лет. — Да вот с предтечи сто тридцать шестой годок миновал. Год-то ноне от сотворения… Зажилась, должно. Аще не днесь, умрем же всяко. И рече господь: ходяй во тьме, невесть камо грядет. Не сделай беды, да и не сгинешь во зле. — И паспорт у вас есть, бабушка? — Лежит, лежит пачпорт. Не мне — на ветер дан. На пришлых да встречных. Покажу ужо. Покажу. Глянь. Глянь… Паспорт советский, самый настоящий, и выдан был в городе Артемовске в 1934 году. Год рождения — 1805-й! Спустя много лет Ефимия заговорила у меня в Сказании «Крепость», и я услышал ее голос, увидел ее живые черные глаза, глубокие и красивые в девичестве, но она ли это? Та ли Ефимия, с которой я встретился тогда в избушке? «Я так вижу», — сказал один большой художник.
Много, очень много было встреч с людьми сибирской тайги и особенно с крепчайшими раскольниками-старообрядцами — не с волжскими, описанными Мельниковым-Печерским, а с непримиримыми, которых при всех царях гнали этапами в Сибирь. Особенно памятной для меня была быль, рассказанная Дедом, Зиновием Андреевичем Черкасовым, о декабристе, нечаянно встретившемся с общиной поморских раскольников где-то на берегах Ишима в бывшей Тобольской губернии. Этот декабрист был моим прапрадедом. Так по крупинке из года в год собирались впечатления, раздумья, покуда не вылились в романах Сказаний. Да, я их такими вижу, больших и маленьких героев Сказаний! Увидит ли их такими же взыскательный читатель?.. КРЕПОСТЬ Сказание первое Сторона-то ты, сторонушка, Далекая, сибирская! Лесами ты богатая, Зверями непочатая, Народ в тебе, сторонушка, Со всей России-матушки: С Волги, с Дона тихого Шли люди, духом смелые, Удалью богатые!.. ЗАВЯЗЬ ПЕРВАЯ I Чуждо и дико гремело железо в ковыльном безмолвии. «Тринь-трак, тринь-трак», — слышались кандальные звуки. Степь и степь… Как моря синь, как неоглядная голубень июльского неба, равнинная степь. Хоть бы лесная опушка, кустик ли — кругом голым-голо. Хоть бы капля дождя упала на отвердевшую, как камень, местами лысую землю с выступающими островками солонцов. Человек, закованный в кандалы, брел степью неведомо куда, не чая, выйдет ли к чему живому или упадет и никогда уже не подымется. Каторжанские коты на деревянных подошвах, негнущиеся, тяжелые, затрудняли движения колодника, и он часто останавливался, вытирая рукавом серой арестантской куртки пот с лица. Следом за колодником прыгала гривастая, низкорослая гнедая кобылица с таким же гнеденьким жеребенком-сосунком. У кобылицы была повреждена левая передняя нога — и она скакала на трех. Жеребенок то забегал вперед, то плелся сзади, то уносился по степи в сторону, и тогда кобылица печально и призывно ржала. Третьи сутки тащилась лошадь за колодником. Она подошла к нему ночью при полной луне и, когда колодник попробовал поймать ее, дико фыркнула и ускакала прочь. Потом снова вернулась и шла за ним на некотором расстоянии. Откуда она появилась в безводной степи и что ее тянуло к человеку, которому она не хотела даться в руки, — так и осталось загадкой для колодника. Холка и шея у нее были избиты и затянулись коростой. Может, кто-то из обоза, что шел по Московскому тракту, бросил изувеченную кобылицу вместе с жеребенком, и она, плутая по степи, набрела на такого же одинокого, человека и шла теперь за ним, томясь, как и человек, желанием: скорее добраться до пресной воды; к речке ли, к озеру, хотя бы к лужице. Если колодник, изнемогая от цепей, падал на землю, кобылица ждала, когда он встанет; жеребенок тем временем тыкался мордой в вымя матери, где, наверное, не было ни капли молока. Кудрявым маревом иссыхала налитая зноем пустынность, и не было ей конца-края. Куда ни кинь взор — всюду синее, смыкающееся с небом, равнинное безмолвие; никлый, устоявшийся ковыль, распустив сизые усы, переливался от шалого ветра лиловыми барашками. Иногда по степи проносился вихрь, трепал космы ковыля, и опять все утихало, томилось в жарких лучах солнца, накаляющих воздух и землю. В такую пору над истомленной степью не парит даже птица, не встретишь ни зверя, ни косяка диких коз и лошадей, каких немало водится в степном приволье. И все-таки степь жила какой-то особенной, неторопливой я трудной жизнью. Где-то пролегал Московский тракт; проезжали государевы почтовые кибитки; скакали на четверках фельдъегеря с форейторами; плелись груженные товарами купеческие телеги на железном ходу; тарахтели наемные подводы с пассажирами, а временами по тракту гнали арестантов, закованных в цепи, и колодник, выйдя на тракт, вряд ли обрадовался бы встрече с партией каторжан, угоняемых на рудники в Сибирь. Степь и степь!..
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!