Часть 18 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Амвросий испугался моих слов и затрясся, как лист на дереве от ветра. Я видела, как он протянул руку за поморским ножом, какой лежал на столе.
— Не убивай меня, не убивай! — крикнула я, не в силах встать на ноги. — За святостью к тебе шла, не за смертью. Видит дева пречистая, дурных помыслов не имею.
Слова ли мои или что другое, но старец бросил нож, и глядя на меня, сказал:
— Вижу, дщерь, погибель изыдет от тебя на меня, как на Адама от Евы нечестивой. Да будет так, аминь. Рок не минул моей головы — на то воля божья. Встань, дщерь, и дай мне поглядеть на тебя.
Не помню, как я поднялась. Амвросий усадил меня на доски, покрытые рогожей. В пещере были одни голые камни, дымная печурка, на которой стоял черный котелок, сухари на столе, много пучков сухой травы. Возле стола на ларе были сложены книги: Библии на разных языках и печатные откровения пещерников.
Амвросий глядел на меня долго-долго, потом закрыл лицо ладонями и упал на колени.
— Евгения, Евгения, прости мя! — закричал он и схватил меня за ноги.
Я вся заледенела. Думала, пришла моя смертушка, А старец бормочет:
— Прости мя, Евгения. Не убивал я тебя, не убивал! Искуситель поднял мою руку, видит бог. Молюсь за тебя, Евгения, прощения прошу. Не мучай меня на исходе лет. Сокройся, если ты не плоть, а дух.
Старец еще что-то бормотал, не помню. Он принял меня за какую-то Евгению. Я сказала, что я Ефимия, белица монастырская.
— Ты ушла в монастырь? — спросил старец.
Я ответила, что с детских лет живу в монастырях. Сказала и про Преображенский и про Лексинский.
— Ты не Евгения? — допытывался старец.
— Ефимия я, Ефимия, — твердила я.
— Если то правда, как ты говоришь, и если ты не дух, а тело, покажись вся, чтоб я видел тебя без рубища и узнал бы: Евгения ты или чужая белица.
Боже, как дрожали мои руки, когда я снимала свое платье перед старцем! Ничего не помню. Страх перед старцем будто отнял у меня рассудок и память.
Как сейчас вижу. Сижу нагая на досках, а старец со свечою в руке глядит на мое тело и что-то ищет. Меня всю трясет, и я не могу вымолвить слова.
— Нету тех родинок. Нету! — вдруг сказал старец. — Вижу, ты не дух, а плоть. И не моей Евгении плоть. Спаси, господи! Оденься, дщерь человеческая, и скажи, что тебя привело ко мне?
Я натянула на себя платье и сказала, что пришла к нему, чтоб укрепиться в вере.
— Во что ты веруешь, дщерь? В Писание? — бормотал старец и потом спросил: — Слышала мои стенания, как я говорил про бытие Моисеево? То был мой голос. Куда ты шла? К дяде на три дня? Вот и хорошо. Будешь жить у меня три дня и три ночи, и я открою тебе великую тайну, если ты поклянешься, что словом не обмолвишься, где была три дня, что видела и что слышала.
Я дала такую клятву…
С того началось, Александра Михайлыч…
Амвросий читал мне Библию не как игуменья или старцы, а как ясновидец, прозревший тьму на исходе своей жизни. Помню, он говорил: «Жил я, яко агнец незрячий, в мирской суете, жил среди людей знатных и образованных. Носил погоны офицерские и ездил в карете со своим гербом, а душу имел алчного дикаря и невежды. Верил в то, во что верили люди, пребывающие во тьме. Любили меня, я любил. Потом познал великую любовь белошвейки Евгении. Вечную любовь, без какой не может жить человек. Белошвейка — не княгиня, не графиня, и я не мог жениться на ней, хотя дня не помышлял прожить без нее. Тогда послал меня родитель воевать Емельку Пугачева. Молод был, по двадцать первому году, и отвагою и лихостью прославился от Казани до Петербурга. А потом, как начали казнить пугачевцев да распинать их на столбах, вешать на деревьях, содрогнулась моя душа. Черным показался белый свет, и любовь к Евгении угасла в сердце. Как можно коснуться девического тела руками, испачканными кровью? Чудилось мне, что я весь в крови пугачевцев. Мучили они меня во сне, проклинали, и я ни в чем не находил утешения. Потом помог захваченным пугачевцам бежать от стражи и ушел с ними в Поморье, в монастырь. Много пронеслось дней в поисках, дщерь, пока я не обрел пещеру».
Амвросий говорил, что за долгие годы в пещере он перечитал много Библий на разных языках, каким был обучен в молодости. «Не словом божьим, а промыслом людского разума творилась Библия, — говорил Амвросий. — Познал я еврейский и греческий языки, чтоб читать Библию в первозданности. И вижу: разночтений множество, прелюбодеяния и скверны, как в миру навоза». Так и говорил Амвросий; я слово в слово помню его речения. В семнадцать годов у девицы память как прошва на батисте. Батист износится, а прошва видна все ярче да ярче.
Амвросий открыл мне, что Библию творили евреи по сказаниям других народов: египетских и вавилонских. Семь годов он собирал древние книги, пока уразумел тайную суть.
«Человек пребывает во тьме, а тьма — тенеты невежества и неразумения, — толковал Амвросий. — Вижу, — говорил он, — не в Библию веровать надо, а в дух вселенский, в солнце, яко греющее нас, питающее нас. В том бог, откуда исходит благодать. Слова — вода, текут по склону, а не в гору. Напустили в Библию много слов и наполнили ими землю. Заблуждение ввели да рабство. Не должно быть рабства, дщерь. «Человек — земное светило, и от рождения каждый равен другому».
Как сейчас вижу Амвросия Лексинского: весь белый, сидит сгорбившись и толкует мне Писание, как надо читать и понимать.
Амвросий звал меня своей дщерью и взял трижды клятву, что я до конца дней буду нести в мир слово прозренья от тьмы, а не саму тьму.
«Будь послушна, дщерь, яко овца; живи со общиною, — наказывал он. — Но пусть река твоей веры перебьет течения мутных вод, и ты обретешь вечность. Не сразу, не в день откроешь людские души. Наберись на то терпения. Гнать будут — терпи. Бить будут — не плачь. Помни, свет не сразу пробивает тьму. Глянь на восход солнца. На востоке заря солнцевосхода, а в лесу темно, как в колодце. Но ты не отступайся от тьмы. Точи ее словом, и камень станет дресвой и распадется».
«Стар я и немощен телом, — говорил Амвросий. — Если бы я, дщерь, был так же молод, как ты, вышел бы из пещеры и жил бы, как Мафусаил, девятьсот годов, только бы открыть истину людям. Но вижу, жизнь моя на исходе. Изморил себя постами и раденьями, а не тяжестью годов. Клянись, дщерь Ефимия, клянись жизнью своей, чревом своим, кровью своей, что ты пронесешь мои откровения людям через всю тьму».
И я клялась. Старец добыл ножом кровь из моего пальца, и я начертала крест на Библии греческой. Амвросий посыпал мою голову пеплом из очага, и я припала к его стопам, как к святому источнику в пустыне Аравийской.
Так было, Александра Михайлыч…
V
— … Всю зиму и весну я тайно ходила в пещеру, и Амвросий встречал меня светлым сиянием. Грешна, может, но во всей Поморской земле от моря до суши, во всей Олонецкой губернии не видела я никого, кто мог бы заполнить мою душу, как Амвросий Лексинский. Для меня он был как светлое Христово воскресение.
Есть ли в том грех? Если есть — грешна, но не каюсь. Повторись та пещера сейчас — была бы в ней, видит небо.
Амвросий открыл мне столько тайн создания Библии, столько открыл тьмы и заблуждений, сколь не познаешь в целый век, если Библию читать незрячими глазами.
У себя в келье я тайно вела запись речений Амвросия и хранила в волосяном тюфяке. Грешна, каюсь.
Амвросий научил меня распознавать травы и варить из них полезные для здоровья зелья. Ни ползучая тварь, ни какой другой зверь не страшны были старцу. Я зрила собственными глазами, как змеи замирали от взгляда старца и он звал их за собою посвистом, как ручных. И они ползли за ним. Протянет руку к змее, посвистывает, и змея вползает в рукав рубахи, а из другого выползает наземь. Иль свернется и одеревенеет. Меня учил тому, хоть я и брезговала гадами ползучими.
«Тварь ли, зверь ли — покорны человеку, — наставлял Амвросий. — Нет на земле силы выше разумения человеческого. Гляди вот так на гадину ползучую, собери в себе весь дух, и гадина замрет, как неживая».
Боже, не ведаю, как то случилось, но Амвросий сам отрекся от бога и на глазах пришлых монахов Выговского монастыря, какие пришли к нему за словом веры, попрал Святое писание, как скверну: рвал Библии, Евангелие, топтал их ногами. Его схватили, связали по рукам и ногам и так доставили на великий суд Церковного собора. Жестоко пытали в подвалах, жгли железом, выворачивали руки, предавали анафеме, как буйного еретика, и он назвал мое имя…
Из собора за много прислали десятского и стражника. Не помню, как я пережила те дни. В монастыре игуменья собрала всех белиц и монахинь на великую службу очищения духа — изгоняли ведьму. Меня водили по ограде голышом, и каждая монашка и белица плевала на мое тело.
Келью мою, в которой я жила, закидали коровьим пометом. И стены, и два окошка, и пол. Когда монашки потащили мой тюфяк на сжигание, я упала в ноги матушке игуменье и просила ее, чтоб она позволила мне достать из тюфяка мои записи. В тех записях хранился и пачпорт…
— Возьми, возьми свою нечисть! — разрешила игуменья. — Не послушалась меня, еретичкой стала. Собор порешил казнить люто, и нет тебе спасения. Семь годов будешь сидеть на цепи в каменном подвале в студеной воде, какую напустят тебе по шею. Захочешь утонуть — цепи не пустят. Тело твое подвесят на цепях. Опосля семи лет кары сожгут тебя, и пепел развеют по Студеному морю.
Жила ли я в те часы? Не знаю, не ведаю. Вся оплеванная, во власянице, какую натянули на меня монашки, босая, с обрезанной косой, вышла я к десятскому Церковного собора и к стражнику. Под власяницей спрятала записи. Зачем — не знаю. Думала так: «Если меня будут казнить, пусть предадут смерти с моим грехом. Если же я познала у старца великую правду, тогда минует черная смерть мое тело. И клянусь всем святым, что есть на белом свете, буду служить людям сердцем и душою, умом и руками, чем могу и сколько буду жить».
Такую дала клятву вот перед этой иконой богородицы.
… Перед смертью мать говорила мне: «Береги, Фима, иконку. В ней все мое достояние. Писал ее иконописец Рублев, а сканью и золотом выложил филигранщик Костоусов-Пермский». И что иконку надо хранить как святыню.
«Если доведется тебе, — говорила матушка, — свидеться с кем из князей Дашковых, покажи им иконку, и они узнают тебя. Если не признают за сродственницу, анафема всему ихнему роду…»
Вот с этой иконкой вывели меня из монастыря Лексинского и повели в Выговский, где ждал меня приговор собора. Я узнала от десятского, что Амвросий умер от пыток и тело его увезли к морю и там выбросили на съедение рыбам.
«Вот сейчас ты — красавица белица, — говорил десятский, — погляжу на тебя через семь годов — старуха будешь. Вся почернеешь, как твои сатанинские глаза. Может, потом поручат мне предать тебя смерти. Уж справлю я свою должность во славу господа бога!»
Мне стало страшно от таких слов. Меня всю трясло.
До ночи стражник и десятский ехали на телеге, а я шла за ней, привязанная веревкой, со скрученными назад руками. Я упросила десятского, чтоб материну иконку дали мне в руки. Он смилостивился, и я держала ее в руках за спиной.
На ночь стражник и десятский остановились на отдых в дремучем лесу. Узкая щель дороги, уложенная бревенчатым настилом, дыра в небо да огонь костра. Я все молилась и молилась. Стражник развязал мои руки, чтоб я приняла пищу и воду. Тут и подошел охотник-поморец. Он нес славную добычу. Как все правоверцы, носил бороду, хоть и молодой был. Десятский хотел прогнать его от костра, но парень разговорился про удачливую охоту, и они забыли про меня, не связали руки.
Помню, десятский сказал, показывая на меня: «Вот мы тоже добыли волчицу-ведьму. Гляди, какая красивая тварь!»
Охотник стал разглядывать меня и спросил, ведьма ли я.
— Не ведьма, а веру-правду ищу для людей, — так ответила.
— Какая твоя вера? — вопрошал охотник.
— Моя вера, — сказала я, — вся в поисках, как темная ночь в звездах, когда на небе не тучек. Ищу правду. Как жить и что надо делать, чтоб счастье иметь.
Моя ли речь, сказанная от сердца, а может, охотника обуял соблазн, но я видела, как притемнилось его лицо. Десятский сказал ему, чтоб он не искушал себя разговором с ведьмой, и охотник отошел и лег возле костра.
Потом и стражник лег, и десятский. Стражник на ночь скрутил мне руки и привязал веревку за свою руку, если подымусь, его разбужу.
А я все молилась, чтоб богородица пречистая укрепила мой дух и тело, чтоб защитила меня от людей дремучих, утопающих в невежестве, как кочки в тряской мшарине поморских болот. Идешь по болоту, прыгнешь на кочку, и она сразу уходит во мшарину. Так и люди темные. Торчат будто над бездной болота жизни, а обопрешься об такого человека — он весь уходит во мшарину невежества и тебя тянет за собой.
Охотник будто храпел — так крепко спал, но вдруг поднялся, прислушался к стражнику и десятскому, взял свое ружье и добычу и, ничего не сказав, развязал меня, а веревку привязал к колесу телеги. Потом поднял меня и унес в лес. Сердце мое сильно-сильно билось, и я не знала, куда несет меня человек. И человек ли?
Охотник притомился, положил меня на землю и сам обвязал мне босые ноги звериными шкурками.
— Теперь можешь идти? — спросил он.
— Могу, — ответила.
— Тогда пойдем скорее. Идти нам далеко. Завтра к ночи доберемся до надежного места, и я тебя там укрою. Меня зовут Мокеем. Женой моей будешь, слышь. Приглянулась ты мне. Ежли ты и в самом деле ведьма, сам предам тебя казни, без собора. А стражники пусть тащат на суд собора колесо от телеги.
Хоть и спас меня Мокей от страшной казни, но не было в моем сердце тепла к нему. Стала говорить с ним про Писание, он махнул рукой: «Ты, говорит, про Писание толковать будешь с моим батюшкой. А мое дело — охота, промысел в море».