Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Уже часа через полтора я просыпаюсь от храпа где-то около моего плеча. Точно: Кондрат покинул свое кухаркино место и развалился рядом, прямо в барской опочивальне, лохматая башка на подушке, рядом с моей, и храпит, как намаявшийся за день грузчик. Когда я его спихиваю, он огрызается и, ворча, перебирается к Борису. Но тот спит беспокойно, ворочается, просыпается то и дело, встает пить и вообще – пассажир беспокойный. Тогда раздраженный, невыспавшийся Кондрат бежит к Димке. Это его последнее рассветное прибежище. Во-первых, Димка спит как убитый, на нем можно топтаться, плясать, храпеть ему в оба уха, бесцеремонно спихивать с места. Во-вторых, у него широченная тахта. Утром можно видеть такую картину: раскинувшись в одинаковых позах, эти двое дрыхнут, как пожарники, всю ночь таскавшие ведра с водой. Вообще, поразительны его позы, в которых он копирует хозяев. В жестах, привычках и манерах очеловечился до безобразия. Например, полулежит на диване в совершенно человечьей позе, опершись спиной на подушки, передние лапы расслабленно покоятся на брюхе, и кажется, будь на них пальцы, он бы ими почесывал поросшую нежной белой шерстью грудку. Если б мне впервые показали такого где-нибудь в чужом доме, я бы испугалась. Мне и сейчас иногда становится не по себе, когда мы с ним одни в квартире и он вдруг подходит к рабочему моему креслу, где я сижу за компьютером, и, приподнявшись на задних лапах, кладет переднюю мне на колено. – Что, старичок?.. – рассеянно спрашиваю я, не отрывая взгляда от экрана, зная, что он накормлен и нагулян, то есть не одержим в данный момент никакой срочной нуждой. Он молчит, не снимая лапы с моего колена. Я не глядя опускаю руку и треплю его по лохматой мягкой башке, глажу, бормочу что-то нежное. Наконец оборачиваюсь. Он смотрит на меня ожидающим, внимательным, абсолютно человечьим взглядом. Сейчас что-то скажет, неотвратимо понимаю я, заглядывая в эти проницательные глаза. И в тот момент, когда холодок продирает меня по коже, он вдруг отводит взгляд и уютным, тоже – человечьим, движением мягко кладет мне голову на колено… Ему ничего не нужно. Он пришел напомнить о своей любви и потребовать подтверждения моей. И я подтверждаю: беру его, как ребенка, на колени, объясняю страстным шепотом, что он самый высоконравственный, ослепительный, мудрейший и качественно недосягаемый пес. И некоторое время он, как ребенок, сидит у меня на коленях, задумчиво глядя на наше с ним туманное отражение в экране компьютера. У нас, конечно, и враги имеются. Например, черный дог в доме напротив. Этот гладкий молодчик полагает себя властелином мира. Конечно, у него есть балкон, с высоты которого он обозревает местность и делает вид, что контролирует ее. На самом деле никто, конечно, не наделял его такими полномочиями. Всем известно, кто хозяин данной территории. Кондрат, разумеется. Капитан Конрад, лохматая доблесть, ни у кого сомнений не вызывающая. И мы не позволим всяким там наглецам демонстрировать… то есть регулярно не позволяем часов с пяти утра, когда того выпускают на балкон – проветриться и он, возвышаясь над перилами, оглашает окрестности первым предупредительным угрожающим рыком. Ну это уж дудки! Этого ему уж никто из порядочных особ спускать не намерен! Кондрат взрывается ответной утроенной яростью, непонятно – откуда такая громогласность в этом небольшом, в сущности, субъекте… Повторяю – в пять утра. – Кондрат! – Я шлю ему вдогонку сонный вопль, исполненный отчаяния. – Нас выселят, – бормочет Борис, просыпаясь, – в конце концов соседи позвонят в полицию, и будут правы. Спящий в большой комнате Димка подбирает с пола тапок и, рискуя попасть в окно, швыряет в Кондрата. Все тщетно. Разве станет отважный обращать внимание на летящую в его сторону гранату? Он стоит на задних лапах на своем капитанском мостике, опершись о подоконник передними. Хвост – как бешено вертящийся штурвал. Дрожа от ненависти, воинственного возбуждения и невозможности сцепиться в честной рукопашной, противники со своих позиций поливают друг друга шквалом оглушительных оскорблений. Отношения с остальными представителями собачьего рода немногим лучше. Все гордость, гордость проклятая. Врожденное высокомерие и нежелание подпустить к себе всяких там безродных на близкое расстояние. Если на прогулке к нему подбегает собачонка и приветливо петляет вокруг, обнюхивая его хвост, Кондрат встает как вкопанный, напряженно и холодно уставившись на заискивающую шушеру. Никакой собачьей фамильярности, Боже упаси. Знаем мы этих шавок, мизераблей, побирушек, приживалов. Не наша это компания, не наше, что ни говорите, сословие. Когда, отгуляв, мы завершаем круг, он садится и смотрит на Иерусалим. Всегда в одном и том же месте – на площадке, куда обычно привозят туристов. Над этой странной его привычкой я размышляю восемь лет. Почему он с таким упрямым постоянством созерцает этот вид, неужели из соображений эстетических? Именно в такие моменты сильнее всего мне хочется проникнуть в его мысли… Сидит как вкопанный. Наслаждается. Иногда уже и мне надоест, потянешь его – ну, хватит, мол, Кондраша, идем домой… – он упрямо дернет башкой, не оборачиваясь. Упрется, сидит. Пока не насмотрится. Потом поднимается и трусит к подъезду, преисполненный достоинства. Мой возлюбленный пес! Когда вот так мы стоим с тобой, в молчаливой задумчивости, на высоком гребне нашего перевала, под персиковыми облаками нового утра, – что видишь ты там, на холмах Иерусалима? Чем ты заворожен? Что за собачий тебе интерес в этих колокольнях, и башнях, и куполах, в этих старых садах и дорогах? Или твоя преданность хозяйке достигает того высочайшего предела, когда возвышенные чувства сливаются в единой вибрации духа в тех горних краях, где нет уже ни эллина, ни иудея, ни пса, ни человека, а есть только сверкающая животная радость бытия, которую все божьи твари – и я, и ты – чувствуют равно? Нет такой преданности в человечьем мире. Проклятая моя трусливая страсть заглядывать за толщу еще не прочитанных страниц уже нашептывает мне о том времени, когда тебя не будет рядом. Возлюбленный мой пес, не оставляй меня, следуй за мной и дальше, дальше – за ту черту, где мы когда-нибудь снова с тобою будем любоваться на вечных холмах куполами и башнями другого уже, небесного Иерусалима… Время соловья Название улицы, на которой стоит наш дом, в переводе с иврита звучит возвышенно и даже претенциозно: «Время соловья». Но это вполне определенный соловей – муэдзин мечети соседней, через ущелье, арабской деревни Аль-Азария, где когда-то Иисус воскрешал безнадежно умершего Лазаря… Ежедневно, часа в четыре утра, гнусавым рыком через громкоговоритель, установленный на куполе минарета, он окликает правоверных. Когда замирает его грозный речитатив, со стороны бедуинского становища доносится довольно слаженный хор голосов проснувшихся ослов, собак, петухов и овец. Когда и эти голоса тонут в облачке отдаленного шума дороги, внизу, в тишине над черепичными крышами спящего городка, проносится панический вопль павлина… Чуть позже с околицы нашей катящейся к лесу улицы мягким кошачьим шагом поднимается юноша-бедуин. Его драные кроссовки бесшумны, и сам он гибок и проворен, как ящерица. Возможно, у него есть веские причины обходить блокпост на въезде в город, где под большим щитом «Наш город благословляет каждого, кто во вратах его!» на пластиковых стульях сидят трое подобных ему парнишек, только в форме солдат израильской армии, жуют сэндвичи и пьют утренний кофе, наливая его из термоса в одноразовые стаканы. Вот они-то и благословляют каждого, кто во вратах, рассеянно при этом проверяя. Так же, как охранник-эфиоп проверяет каждого на входе в городской «каньон» – огромный торговый центр. Ощупывая сумки не лишенным эротики, взвешивающим движением ладони, словно благословляющим урожай изобильной груди, он дежурно спрашивает: – Пистолет есть? И когда вы так же дежурно отвечаете: «Нет», – наклоняется и заговорщически произносит: – Так купи два! Улыбчивый мир нашего городка я постигаю в утренних прогулках с моим псом Кондратом. Пять тридцать утра… Молочная нега жемчужных далей обволакивает окрестные холмы с прозрачными рощицами на загривках. Воздух еще продут ветерком и со дна ущелья воскуряет ароматы шалфея, тысячелистника, лаванды, олив на склонах и чуть саднящую нёбо гарь очередного пожарища очередной арабской свалки на соседней горе. Умолк тягучий стон муэдзина, пропели петухи и откричал осел.
Павлин своим предобморочным криком испугал почтальона, фасующего по ящикам рекламки, коммунальные счета и уведомления об уплате штрафов. Это наше время. Уже дают восход солнца. Билеты у нас – в первом ряду партера. У нас и у пастушьих бедуинских собак, забредающих полакомиться забытым куском сэндвича на скамейке. За частоколом бочонков солнечных бойлеров и остроконечных туй, за карминной коростой черепицы, за псевдоримской аркадой «каньона», из Соленого, невидимого с нашей горы моря возникает – прорезается – огненная лысина солнца. И неправдоподобно, мгновенно (в акушерстве это, кажется, называется «стремительные роды») оно впрыгивает на небосклон – оп-ля! – с ловкостью карточного шулера меняя цвет с пунцового на оранжевый. И, притормозив для приличия над «каньоном», с медленной истомой начинает раскочегаривать свое людоедское брюхо. Мы поднимаемся по нашей улице к маленькой частной синагоге «Шатер Габриэля и Рафаэля» с узкими, как закладки, высокими венецианскими окнами и еще запертыми дверями, огибаем зеленую лужайку и трусим по заветным местам, дабы отметить членство в открытом Собачьем клубе, принимающем любого в свои демократические ряды. Маршрутов у нас немало – три или четыре. Собственно, маршрут у нас один, потому что улицы на этой горе закольцованы и наброшены на нее, как обручи на бочку, дома поднимаются террасами, и куда ни пойдешь, выйдешь все туда же, только с разных сторон. От синагоги можно взять правее – дорожка пойдет над обрывом, огражденным невысоким забором; внизу будут реветь грузовики, вжикать легковушки и мотоциклы, по ту сторону ущелья громоздятся, поставленные торопливо впрок, дома наших арабских соседей, с черными провалами зияющих на многие годы окон. Вниз по склону той же горы древесно-жестяными наростами шелушатся чешуйки бедуинского стана. Слева тянется полукруг домов улицы Райские плоды, террасами двориков вгрызающейся в гору. Один из них в нашей семье носит название «Дом Голого». Мы так и говорим: «Да это же недалеко, возле Дома Голого…» или: «Давай срежем угол, мимо Дома Голого». История этого топографического названия незамысловата: в один из жарких дней мы с Кондратом трусили себе рассветной улицей, думая каждый о своем. Вдруг в одном из окон взлетели с подвизгиванием автоматические жалюзи. Я обернулась. За стеклом большого, от пола до потолка, окна стоял обнаженный юноша. Сильно потягиваясь, он широко и сладко зевал, глядя вдаль, на Иерусалим. Затем перевел рассеянный взгляд вниз, на улицу, увидел нас с Кондратом и приветливо помахал рукой. Помнится, в тот момент я живо представила, как бы в этой ситуации поступила средняя американка из городка на Среднем Западе: она бы выколотила из голых чресл своего соседа миллиона полтора долларов. Но у нас здесь не Средний Запад. Возможно, этот парень – солдат, вернулся домой на субботу, накануне вволю нагулялся в городе, свалился спать под утро, а сейчас вскочил и сразу распахнул окно, не задумываясь о своем неофициальном виде. Вы догадываетесь, что я сделала? Конечно, я помахала ему в ответ. И мы потрусили дальше, привычно завернув на улицу Багряная нить. (Кому-то может показаться, что я выдумываю названия улиц или приукрашиваю существующие. Ничуть не бывало! Да и странно было бы предположить, что народ, сызмальства вскормленный поэтикой библейских текстов, может согласиться на какой-нибудь «Комсомольский тупик» или «Большевистский проезд». Поэтому прогулка по улицам нашего городка доставляет мне еще и медленное филологическое удовольствие: «Очи, возведенные к небесам»! «Яхонтовая площадь»! «Виноградная лоза»! «Дорога в Иудейской пустыне»!.. Целая россыпь «звучащих» улиц: «Арфа», «Скрипка», «Флейта», «Поющий рожок»!.. Не говоря уже о том, что главное шоссе, пересекающее весь город, называется Дорога к Храмовой горе и, что действительно интересно, – приведет-таки вас куда обещает!) В этот соловьиный рассветный час по пути нам – по двое, по трое – встречаются бедуинки, бодро обходящие мусорные баки в поисках утиля. Как старательницы, критически разглядывая содержимое баков, они ворочают внутри палкой, почему-то отбрасывая одно тряпье и складывая другое аккуратной горкой на асфальте. Затем присаживаются на скамейки, достают термос с кофе, булки, намазанные хумусом, и горячо, деловито что-то обсуждают, жестикулируя и позвякивая многочисленными браслетами на руках… Говорят, бедуинские женщины – такой обычай – все свое золото носят на себе: если муж уличает жену в измене, он выгоняет ее из дому, и она не имеет права взять с собой ничего, кроме того, что на ней надето. Однажды на детской площадке возле дома я увидела старуху бедуинку, поджидающую кого-то из своих со старательской добычей. Она сидела на детских качелях, задумчиво раскачиваясь, отводя в сторону тощую, по локоть унизанную тусклым дутым золотом руку с дымящейся сигаретой, то вытягивая под прямым углом ноги в голубых шальварах, то по-девчоночьи их поджимая… В нашей армии бедуины служат следопытами. Дети пустынных холмов, только они способны по брошенному окурку определить – сколько тот провалялся на земле, что за человек выкурил эту сигарету и в какую сторону направился после того, как бросил окурок. Они убеждены в том, что бедуины-то и есть хозяева этой земли. «Ишмаэль уйдет… – говорят они, – Исраэль уйдет… А мы останемся…» Пока же израильская армия то и дело подбрасывает им списанные армейские палатки. В домах эти хозяева земли не живут, им сподручней в лачуге, слепленной из жестяных, неизвестно где добытых листов, из коробок, из дощатых ящиков. Впрочем, нередко в глубине штопаной армейской палатки, поставленной на краю огромного загона, мерцает голубым экраном телевизор, а у входа стоит новенький «Вольво». Словом, бедуины загадочны, в отличие от арабов, которые – понятны. С восходом солнца бедуины исчезают из городка. Дважды в неделю на углу улицы Дочь Надива мы сталкиваемся с процессией: старый араб в резиновых сапогах бодрой походкой косца (только на плече у него не коса, а швабра с болтающимся на ней ведром), гонит перед собой четверых мальчиков от шести до десяти лет. Это бригада уборщиков нашей улицы – «Ибрагим и сыновья». И пока расторопные маленькие рабы драят парадные и поливают дворики, Ибрагим сидит на корточках под стеной, курит и поглядывает вокруг хозяйским глазом: наши соседи уверены, что настанет день и эти улицы перейдут в их пользование. Пока же можно получать настоящие деньги за глупое, придуманное евреями занятие – подметание улиц, – можно сидеть, курить, извлекая из этой жизни свой медленный кайф. С Ибрагимом я иногда перекидываюсь двумя-тремя словами на иврите, которым он владеет, вернее, не владеет, примерно в той же степени, что и я. – Вот думаю… – сказал он однажды. – Машину купить… или жену купить? – Зачем тебе еще одна жена? – Старая рожать перестала… – А сколько у тебя детей, Ибрагим? – полюбопытствовала я. – Семнадцать… – Семнадцать… и тебе мало?! Он помолчал, дотошно докурил до корешка сигарету, отшвырнул ее, сказал: – Женщина должна приносить детей… Но мы отвлеклись… Дальше, дальше! Вот на повороте к улице Берега ручья открывается магазин «Дешевейшие трое», сокращенно – «Дешевка». Это очень дорогой магазин. В него допустимо сбегать, если вдруг перед субботой ты хватишься лука или моркови, а в «каньоне» в эти часы, как известно, столпотворение. В «каньон» и зайдешь-то не сразу. Необходимо набраться терпения, пригласительно раззявить сумку: – Пистолет есть? – Нет! – Так купи себе два!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!