Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тебя ужалила, сердце? Еврипид — А вот этого я и не стану делать, богоравные!.. Киник говорил тихо, кротко, но с такой убеждённостью, что даже Виола слегка растерялась, а крупный, массивный Рагнар, редко облекавшийся в плотное тело, разом вспотел и стал обтирать платком светлую бороду-норвежку. Они беседовали, сидя на траве, на пустынном плато над морем — там, где жил теперь Левкий и где когда-то шумел его родной город. Все кругом сплошь заросло цепким кустарником; шелестели под ветром рощи акаций и диких олив. Лишь при большом желании можно было разглядеть чертёж прежних улиц, фундаменты домов. У края плато, выщербленного временем, громоздились в яме рыжие глиняные черепки. Там была городская свалка: на тысячи лет она пережила полис! Ниже начинался вогнутый амфитеатром склон бухты. Он мало изменился за сорок веков, только растрескались и глубже вросли глыбы, под которыми в своей первой жизни ночевал философ. Ночевал он там и теперь, натаскав сена, стеля поверх него свой единственный гиматий. От виллы в старогреческом стиле, предложенной ему, Левкий отказался. Единственное, что был вынужден брать от хозяев нынешнего мира, это еда и вино «из воздуха» — другого способа прожить не было… Дав эллину побыть одному и освоиться, Виола со своим старинным другом, координатором Общего Дела Рагнаром Даниельсеном[49] навестили его — и высказали своё предложение: постепенно, не спеша, вспомнить всех, кого встречал здесь киник, вспомнить, как они выглядели, ходили, говорили; вообразить как можно яснее агору и храмы, каждый квартал, дом, любой знакомый уголок, чтобы затем «наше искусство позволило нам» извлечь всё это из памяти Левкия и возродить его любимый город со всеми политами. — …Не стану, хоть бы вы били меня плетьми! Он сидел перед ними, колючеглазый, встрёпанный, почти голый, с воинственно торчавшей бородёнкой; и Виола смотрела на грека, улыбаясь матерински терпеливо и снисходительно, — зато прямодушный Рагнар волновался и часто мигал, глядя так, словно перед ним была мина с тикающим часовым механизмом. Наконец, он не выдержал: — Но почему же, Левкий? Разве ты не хочешь… — Не хочу оказаться на острове Цирцеи[50], господа мои, — серьёзно ответил он. Конечно же, бедному кинику не было дано ощутить, как между двумя его гостями, не изменившими ни поз, ни выражений лица, переметнулся ток мгновенного бессловесного разговора. Грубо втиснутый в слова, диалог прозвучал бы примерно так. «Вот этого я уж точно не ожидал!» — «Просто логика, Рагнар. Плюс душевная чуткость». — «Но четыре тысячи лет назад!..» — «Первоклассный интеллект, нам повезло». — «Может быть, его место на Аурентине?» — «Нет, там ему будет еще хуже… Дослушаем до конца. Мы его все равно не переубедим». — «Тогда кто же?» — «Практика, Рагнар. Жизнь…» Грек продолжал: — Материя вам подвластна, и душа человеческая видна насквозь. Никогда не бывав в греческом полисе, вы мне построили дом, точь-в-точь как у наших первых богачей, — я мечтал о таком, пока был молод. Язык мой понимаете, как свой собственный, хотя не знаете и слова из него… Но, сколь вы сильны, столь же и простодушны! — Отставив чашу и руку протянув кверху ладонью, Левкий привычно начал поучать. — Верю, вижу: на уме у вас только доброе. Всем, кого вернёте из царства тьмы, жизнь хотите дать мирную, изобильную, словно в золотом веке… Но что же у вас получится на самом деле? Вот, скажем, вспомню я, как велите, и архонтов наших, и стратега, кости мне переломавшего, и жрецов, и ученичков своих, олухов, и торговцев с базара, и мастеровых, и гетер… И восстанут они все — такими же, как были: для золотого века не созданными!.. Положим, начнёте вы кормить из воздуха и наделять всем, чего он только ни пожелает, нашего великого воина Аристиппа. Может быть, он даже перестанет брать взятки с родителей молодых солдат и использовать новобранцев для работ в своем поместье наряду с рабами. Отлично! Но куда вы денете его чванство, замашки семейного тирана, жестокость его и хвастовство?! Все эти качества найдут себе выход. А его сын Метрокл? Забитый и затравленный отцом, в шестнадцать лет он стал горьким пьяницей… Вот, — философ постучал по амфоре с вином, из которой пили все трое, — так же, как мы взяли из воздуха это доброе хиосское, Метрокл возьмёт целое море вина и умрёт, упившись; что же, снова его воскрешать, и снова, и снова?… И так поведут себя все, господа мои, — сообразно своим наклонностям и привычкам! Они не только не станут лучше, но, развращённые вашей бескорыстной заботой, которую примут за слабость, быстро погрязнут в худших своих пороках. Кто пьянством, кто обжорством, кто неистовым блудом с сотворёнными из ничего красавицами и мальчиками, — многие доведут себя до истощения и гибели. Иные же просто замрут в сытой лени, опустятся до уровня скотов. Будет там «каждый с щетинистой кожей, с свиною мордой и с хрюком свиным, не утратив, однако, рассудка[51]»… — А ты уверен, что мы позволим людям пойти… именно таким путём? — осторожно спросил Даниельсен. — А-а!.. — Киник с торжеством поднял указательный палец. — Ждал я от вас этих слов, ждал, господа мои! Что же вы с нами сделаете, с несчастными дикарями? Запугаете громами и молниями, заставите быть хорошими из-под палки? Да ни за что на свете! Вы ведь хотите по-доброму, без насилия, без принуждения… — Ну, вот, — ты своих земляков знаешь, тебе и городом править! — не то шутливо, не то испытующе сказала Виола. — Да что я с ними сделаю! Плевать они на меня хотели. Взрослые люди, отцы, матери семейств… — Поначалу мы так и решили — воскресить сперва одних детей. Воспитать их нужным образом, а потом свести со взрослыми воскрешёнными… — Ну, и надо было!.. — Передумали, — пожала плечами Виола. — Выращивать из детей воспитателей для их собственных пап и мам — и громоздко, и долго, и… как-то не очень этично! К тому же, дети стали бы людьми нашей эпохи, а значит, столь же чуждыми для многих воскресших, как и мы сами. — Охо-хо… — Философ помотал лохматой головой. — Пугать не хотите, из детей делать учителей для родителей… да, не по-людски. Стало быть, без призраков вам не обойтись! Снова — ширк, ширк! — незримыми искрами от мозга к мозгу между Рагнаром и Виолой: «догадлив — гений — просто абсолютно равный — я не ожидал такого поворота — а ты ожидай, как от самого себя»… — Вот, вы даже и не спорите, и не спрашиваете меня, хоть для виду, — без каких, мол, призраков?… А я скажу: вам лучше знать, каких! Может, кто из наших политов увидит их в вещем сне, а то и наяву… Зевса там, Афродиту либо Афину. А те уж наставят: веди, мол, себя так-то и так-то, не делай того-то, иначе злая тебя ждёт судьба! Прочтёте в душах, для кого что свято, и на этом сыграете; это же вам проще, чем помочиться… Левкий умолк. Вздохи прибоя и слабые крики чаек долетали снизу; ветер громко трепал листву деревьев, словно рвалось полотно. Вынув пылинку из глаза, Виола сказала чуть смущённо: — Ладно, призраки. Хорошо… Но разве это не лучше, чем всемирная тирания? — Обман или сила, сила или обман… Третьего не дано, а? — Левкий, качая головой и нехорошо посмеиваясь, наполнил чашу, отхлебнул неразбавленного. — Всё равно, свободы нам не видать. Не перунами огненными, так хитрым словом, видением обманным будете делать из одних людей — других… Мне же с этими другими, улучшенными, непохожими на тех, с кем я собачился на агоре двадцать лет подряд, — мне с ними не жить. Мне мои нужны, глупенькие, жадненькие, грязненькие… Потому, хоть убейте, вашей просьбы исполнить не смогу. Город, пусть и любимый мною до боли, о котором сны вижу каждую ночь и плачу, — мой город возрождать для вас не буду!.. Вдруг что-то, давно и мучительно сдерживаемое, прорвалось в кинике. Опрокинув чашу, розовым обрызгав свой подстеленный гиматий, рванулся он вперед, встал на колени; жестом мольбы, принятым в Элладе, коснулся подбородков гостей: — Не видите, что ли, всевидцы, что за упрямый, злобный уличный пёс перед вами?! Ведь знаю, знаю, что вы можете сказать. Что, мол, и я всю жизнь направлял людей к добродетели, а вашего права на то же самое — принять не желаю. И про свободу то же скажете, что я говорил: безграничная, она-де лишь коням необузданным нужна, а человеку потребно мудрое наставление… Верно, верно всё скажете, но всё равно! Тот, кто создал всех нас, мне «дикую в сердце вложил, за предел выходящую гордость»… — Грек залысым лбом уткнулся в землю, по-собачьи скуля: — Отпустите! Отправьте меня назад, в моё время! Сдуру я тогда лишил себя жизни, ведь мог бы и дальше греться на солнышке, на моей а-а-агоре-е… — Что ты, что ты, успокойся!.. — Вскочив, Виола подхватила киника под локти, усадила, сама смешала для него вино с водой из стоявшего тут же кувшина. Даниельсен, ёрзая на месте и делая успокоительные жесты, заговорил, как можно мягче: — Дорогой мой… Да если бы мы были и вдесятеро сильнее… поверь, есть вещи, невозможные во Вселенной! Одна из них — движение в прошлое, против хода времени… — Ну, так не мешайте мне, по крайней мере, распорядиться моей жизнью так, как я сам хочу! Я не просил оживлять меня, я вам не принадлежу!.. — Мы ещё встретимся, Левкий, — сказала Виола, вставая. Рагнар, допив остатки своего вина и отбросив чашу, растаявшую в полёте, тоже поднялся, отряхнул белые брюки. — Встретимся, когда ты сам захочешь. Только — прошу! — не торопись сделать непоправимое. Ради меня, ладно?… И помни одно: ты не в чужом мире, ты дома. Агора теперь везде… …Он остановился, бросил посох и лёг, безмерно утомлённый. Трава была неожиданно шелковистой, свежей, — видимо, на этом уступе, затенённом высокими склонами, царила тень и скапливалась дождевая вода. На почти отвесных скатах, уходивших с трёх сторон ввысь, шевелился под ветром ковыль, качались лиловые султаны шалфея.
То была горная гряда, в дни прошлой жизни Левкия царившая над его городом. Никогда прежде киник не поднимался сюда, не отходил столь далеко от своего «дворца»… Он лежал неподвижно, уткнувшись лицом в нагретые, пряно пахнувшие травинки. «Распорядиться моей жизнью»… Детский запальчивый выкрик. А как ею распорядиться, в самом деле?! Все места на этой мнимо пустынной земле и даже на звёздном небе, где он побывал в гостях, равно доступны, равно гостеприимны — и равно не нужны. Вернуться вниз, на плато, где стоял родной полис, и тысячи тысяч лет плакать там об утраченной родине? Левкий не безумец. Прийти с повинной к всепонимающим и всепрощающим хозяевам, сказать, что он будет помогать им? Мешает «за предел выходящая гордость»… Что же, так и странствовать вечным отшельником, бродягой по земле, — а как исходит её всю, так и по Вселенной? Не лишено привлекательности… Вольная воля, вечная молодость, — по крайней мере, нестарение; никаких проблем с едой и питьём, бездна времени для размышлений, для постижения тайн всего сущего… Кулаком он ударил по щебню под травой — резко, нарочно, чтобы причинить себе боль. Нет, не нужны Левкию все эти тайны! Человек — вот главная тайна, и цель, и сокровище, — живой человек!.. Немного пройдёт дней до того, как завоет волком Левкий, начнёт искать себе новой смерти… Ему не жить без учеников. Собеседников. Друзей. Кормильцев. Насмешников. Врагов. Без тех, кто восхищается его речами и без тех, кто пинает его, точно грязную ветошь. Не жить ему без агоры. Любой! Где угодно, какой угодно агоры! Только бы с людьми — похожими, непохожими на его земляков, белыми, чёрными, свободными, несвободными… всё равно! «Агора теперь везде», сказала трава голосом Виолы. Внезапно он понял — и, поняв, изменил позу. Неторопливо завернулся в гиматий; опершись на левый локоть, правую руку оголил для ораторских жестов и подаяния. Сейчас он обратится к этим склонам и будет речист, словно в базарный день… Начало оказалось трудным, слова не шли. Киник привык осмеивать пороки, цепляться к уродствам душевным и телесным, приобретённым из-за неправедной жизни, — но что смешного или гадкого можно найти в бесплотных реющих гениях, которые, и воплощаясь, красивы, словно статуи Фидия?… Подумав, он хитровато усмехнулся — и начал: — О богоподобный народ, властители светил! Вы мудрее и могущественнее наших старых олимпийцев. Но ведь и вы, подобно им, вечно молоды и прекрасны собой. Так чем же полны ваши сердца? Что вас волнует? Отец богов Зевс, и мать Гера, и дети их не были чужды великим страстям. Они любили, и ревновали, и мстили, и мерились силою в битвах. Помните? «К брани, душой несогласные, боги с небес понеслися…» А вы, безупречные? Знакомо ли вам всевластие чувств? Уж если вы, при вашей красе и облике цветущих юношей и дев, нравом подобны дряхлым старцам, — то уж не знаю, зачем вы и на свете живёте!.. Стрела была пущена тонкая и изрядно ядовитая. Несколько очень долгих мгновений Левкий напряженно ожидал, и мысли вихрем неслись у него в голове: обманула Виола? А может, просто не замечают его бессмертные, вездесущие, словно муравья между камешками? Или — не только кажется пустой, но и впрямь пуста земля, — всех нынешних развеяло по Космосу, и земными станут лишь их воскрешённые предки?… Смех. Смеялись будто бы сами горы, гулко, с раскатистым эхом; смеялись мужскими и женскими голосами, охотно, громко, как то делают люди прямые, открытые, без коварства. Затем стали проявляться смеющиеся. Они стояли и сидели вокруг уступа, к которому по узкой козьей тропе прибрёл Левкий, на нижних, более пологих частях склонов. Скудно одетые, а то и великолепно нагие; никто — на вид — не старше тридцати; и вправду, почти все скульптурно красивы, словно эталоны своих рас. Тела у некоторых, как и положено под ярким солнцем, рельефно очерчены светом и тенью; у иных — странно расплывчаты и даже полупрозрачны, с туманными овалами лиц и слабыми бликами, по которым можно распознать глаза. Есть и совсем диковинные существа… вон там, рядом с тёмной расселиной. Вроде бы несколько эфемерных фигур, зыблясь, то соединяются в одну, то расходятся; три-четыре головы растут на одних плечах… или то кажется напряжённому взору грека? …Воистину, сама гордость, будто Атлант небо, держала на себе душу киника! Стыдясь, что эти увидят его замешательство, Левкий страшным мгновенным усилием заставил себя принять прежний, доброжелательно-насмешливый вид и спросил, обводя слушателей простёртой рукою: — Способны ли вы, например, любить ревниво, вскипать яростью, если ваша любимая ласково глянет на другого мужа?… Сидевший вблизи чуть женственный блондин с кудрями до плеч, подобный Парису, но наверняка годившийся в деды Нестору, посмеиваясь, заявил, что с удовольствием поревновал бы свою подругу или испытал её ревность, — но, кажется, эти чувства судьба дарила людям, занятым лишь своими взаимоотношениями… Придравшись к последним словам, Левкий спросил не без ехидства: а какими же это почтенными делами наполнена жизнь «богоподобных», если они даже простых человеческих порывов не могут себе позволить? Неужто ломают камень или гребут на тяжёлых триерах? Тогда уж точно остаются два желания — поесть и выспаться… Киник слукавил, но ему ответили искренне, и не только словами. Зримые образы начали возникать в мозгу, подобно снам наяву, и эллин не мог разобрать, кто и откуда посылает ту или иную картину. Конечно же, они испытывают и страсти, и порывы, да ещё какие! Но вовсе не те, о которых вспоминал Левкий. Все здесь были художниками, учёными, людьми постоянного поиска… в общем, парили столь высоко, что почти не знали древних, себялюбивых душевных бурь. Царили чувства, очищенные и обострённые до степени, ранее доступной лишь единицам из миллионов. Любовь была счастливой; динамика почти исключала ошибки, неправильный выбор. В редчайших случаях безответности — любимый делал все, чтобы облегчить муки любящего. Впрочем, непарные группы, соединённые сложными отношениями, всё чаще предпочитали частичное или полное слияние, вхождение в коллективное Я полигома…. Последний образ остался для Левкия не слишком понятным, но в целом он сообразил: ни о каком причинении друг другу страданий физических или душевных, о насилии и мести — ныне и речи быть не могло. Но не только потому, что убеждения сферитов отрицали жестокость. Ещё и иное останавливало: каждый творец считался бесценным. Новая заповедь царила на свете: ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО, КАК САМОГО СЕБЯ, ИБО ОН СТОЛЬ ЖЕ НЕПОВТОРИМ, КАК И ТЫ. Нарушить равновесие чужого творящего духа — большего греха теперь не знали!.. Левкий пытался спорить: не могут ведь все быть Апеллесами и Праксителями, а бездарных к чему лелеять, будто амфоры с дорогим вином?! Ему отвечали охотно, радостно: понятие бездарности уже тысячу лет, как забыто; бездарен лишь тот, кто занимается не своим делом, а сейчас всякий занят именно своим, тем, для которого предназначен природой. Бывает и так, что человек не отыскивает, а создаёт для себя совершенно новое дело. В общем, кладовые наследственных способностей раскрываются настежь… а если надо, то и пополняются. Если кому-то для задуманного проекта надо расширить возможности ума или обогатить спектр чувств, Сфера всегда к услугам… Подавленный тем, что услышал, Левкий на несколько мгновений оцепенел, — а затем, потеряв контроль над собой, запрокинулся на спину, руками обхватил голову: — О, что мне делать среди вас, зачем я тут!.. И тут же киника словно подменили. Выражение лица его стало хищным, и впрямь как у злого, тощего уличного пса. Сев и подобравшись, грек выбросил вперёд руку со скрюченным указательным пальцем: — Слава богам, наконец-то расколол я орех, пышно именуемый вами Сферой Обитания, и гнилым оказалось ядро! Что же принесла вам вся ваша нынешняя сила, если не безмерное самодовольство?! Каждый почитает себя искусным мастером! Каждый неповторим! Стало быть, нет уже лучших и худших; не на кого равняться, некому вести прочих за собой… Кто не для пропитания трудится, тот трудится для славы и чести; а вы их себе уже заранее присвоили! Ха! Скоро, и со всем колдовством вашим, отупеете, опуститесь, точно нерадивые рабы, коим не для чего стараться. Сфера же кормить вас будет, точно стариков расслабленных, и вытирать вам слюни до скончания веков, ибо вы бессмертны… Левкий чувствовал, что несправедлив к этим терпеливым и добрым, пусть и непохожим на него, людям, но уже не мог остановиться. Кричал что-то, множил нелепые обвинения… может быть, ещё и потому, что нестерпимо, самоубийственно застыдился своей дикости, дремучего невежества рядом с полубогами, сотканными из света. Застыдился грязного своего тела в засаленном гиматии, волос, причёсанных лишь пятернёй; чёрных обломанных ногтей, сиплого визгливого голоса… Всего того, чем раньше чванился перед политами, из-за чего мнил себя выше и мудрее прочих, — так устыдился Левкий, что захотел немедля вызвать на себя их гнев и быть уничтоженным… исчезнуть, наконец-то, бесповоротно, из всех времён, из всех миров!! Накричавшись и обессилев, мокрым лбом уткнулся в траву. Ждал испепеляющей молнии. Но они продолжали смотреть на киника — и молчали. Даже не усмехались, не перешёптывались, как раньше. И вдруг — он ощутил себя погружённым в реку. Не простую, — щекочуще-тёплую, наэлектризованную… Мощный, быстрый поток не обтекал Левкия, а дивным образом проносился сквозь его тело, лаская и будоража изнутри. Целебная сила щедро струилась от них, от всех и от каждого. Философ чувствовал, как в нём срастается что-то разорванное — здесь, там, в груди, в животе… обновляется дряхлое, налаживается испорченное нищей и нервозной жизнью. Очищался, светлел мозг. Стремительно, словно старец Эсон[52], выпивший зелья Медеи, молодел и здоровел Левкий. …Спустя минуту киник остался в тишине и полном одиночестве. На прощанье несколько летящих рук коснулось его плеч, шутливо потрепало по затылку, — а одна из девушек, негритянская Артемида, растворяясь в ветре и солнце, успела бросить к ногам Левкия свежую увесистую розу. Розовато-белую, с багряными, словно опалёнными, краями лепестков. Х. Аиса и Алексей Кирьянов. Берег Днепра Женщина в мехах и с хлыстом, порабощающая мужчину, есть… истинная сарматская женщина. Леопольд Риттер фон Захер-Мазох
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!