Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 24 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Успокоившись и мало думая о будущем, киник проводил время в полном одиночестве: скромно пировал, купался, но главным образом размышлял, лёжа на своей подстилке из сухих водорослей. Вначале думал: это навсегда. Жизнь отшельника, подобная жизни стареющего Гераклита из Эфеса[67]… Потом сообразил: нет, долго не выдержит без настоящей агоры. Пожалуй, он всё же примет предложение «олимпийцев» — по памяти воссоздавать земляков, пока не встанет заново многолюдный город у Понта… К концу сентября отдых свой Левкий стал воспринимать, как временный. Он не торопился, и его никто не торопил. Ждали, пока созреет… Однажды пробудили киника от полудрёмы поздним утром беспокойные, резкие звуки. Близились — хруст шагов и колёс по галечным россыпям, скрип осей, говор, кокетливый женский смех. Нехотя поднялся философ; машинально огладив волосы и бороду, подтянув набедренную повязку, вышел из укрытия. Странное шествие приближалось берегом. Воины в доспехах, напоминавших греческие, но скорее описанные в «Илиаде», чем современные Левкию, — «пышнопоножные», с рельефными нагрудниками и высокими гребнями шлемов, — шагали, сохраняя каре, вокруг нескольких колесниц. Медленно двигались тяжёлые разукрашенные повозки, влекомые парами прекрасных коней; благородные животные встряхивали султанами на головах, сверкала осыпанная самоцветами сбруя. Возницы стояли, держа вожжи. Впереди всех ехал мужчина в красном плаще, с тонкой диадемой на волосах; сидя, он обнимал за талии двух ластившихся к нему девушек, сильно накрашенных, со сложными причёсками, в коротких прозрачных хитонах. Левкий, не трогаясь с места, всматривался в лицо знатного ездока. Всмотревшись, отпрянул было… но затем усмехнулся с какой-то особою хитрецой — и остался стоять. Приблизившись, воины перешли на тяжелый бег; звеня доспехами, выстроились в подкову, охватившую укрытие киника. Колесницы оказались внутри полукруга. Сходили с них изнеженные, издали пахнущие благовониями красавицы, подвыпившие мужи в добрых гиматиях, с венками роз на волосах, — Левкий смотрел лишь на того, кто шёл прямо к нему. Склонив напомаженную седеющую голову, знакомо прихрамывая, подходил мужчина из головной колесницы. Увязавшихся было девиц он небрежным взмахом руки оставил на местах… Знакомой была и кривоватая ухмылка, словно в серебряном зеркале отражавшая усмешку Левкия. Словом, в гости к философу шёл его двойник, лишь намного более холёный, с завитыми кудрями и бородою в золотой пудре. — Считай, братец, что тебя воскресили дважды, — сказал, остановившись в двух шагах, близнец. Одышка, незнакомая Левкию, выдавала пристрастие «копии» к жирной пище, неумеренному питью и безделью. — Тебя создали снова, слепив твоё тело из атомов. Но ведь из других атомов, по той же схеме, могли сделать и другого тебя. Разве не так?… — Это уж точно, что из других, — с комической серьёзностью закивал Левкий. — Подороже, да и качеством получше! — Может, пригласишь к себе? — ничуть не обидевшись, спросил богач. — Входи, если не побрезгуешь. В уютной тесноте между скалами Левкий предложил гостю край подстилки из водорослей, покрытых гиматием, — но двойник отказался и сел наземь, подобрав ноги в высоких сандалиях и завернувшись в свой маково-красный плащ с вышитыми золотом сценами из жизни Диониса. Левкий повозился, наливая из двух сосудов в чаши вино и воду; выложил подсохший козий сыр, горсть оливок. — Но, может быть, ты теперь презираешь такую пищу? — Брось… — Гость показал отягощённой перстнями рукою на подстилку, предлагая Левкию привычно лечь, что тот и исполнил. — Мы с тобой оба достаточно уважаем Демокрита[68], чтобы не сомневаться: нет атомов рабских или царских. Разница между нами в другом… — И в чём же это? — В том, что я свободен, а ты — нет. Хохотнув, киник пощупал ткань роскошного плаща: — Отчего же это ты свободен? Оттого, что носишь эти павлиньи перья и за тобой бегает куча шлюх и холуев, ожидая подачки?… — Э-э, не надо ценить меня так дёшево! Я — это ты, и умом ничуть не слабее тебя… — Левкий-второй небрежно кивнул в сторону неподвижных стражей и свиты, уже устроившейся попировать возле моря. — Я мог бы вполне обойтись без этого сброда, особенно здесь, — но, видишь ли, мне приятно вести их тем же путём, каким иду я сам. Все это отнюдь не призраки, братец, но настоящие воскресшие эллины… — Каким же это путём ты их ведёшь? — Путём свободы, милый. — Не люблю это затасканное слово — «свобода», много за ним всякого зла, а то и крови… — Киник брезгливо поджал губы. — Треплют его люди, будто глупый пёс тряпку, которой вытирали столы в харчевне: пахнет вкусно, да не съешь! Много было у нас ослов, веривших, что они свободны, если могли между собой выбирать самых наглых и крикливых, чтобы те стали архонтами или судьями… Свобода! Пустой набор звуков, обман, — если она не уравновешена добродетелью, самым высоким чувством долга. «Что такое свобода?» — спросил Периандр, тиран Коринфа, и сам же ответил: «Чистая совесть»… Хочешь ещё вина? — И притом неразбавленного! — Приняв из рук Левкия чашу, двойник жадно припал к ней, утёрся и продолжил: — Периандр, говоришь ты? Да он напоказ, из тщеславия болтал о совести и прочих благородных вещах! Сам же поступал не по совести, но свободно: по совету милетского тирана Фрасибула, стал, будто колосья, выросшие выше других, истреблять самых видных коринфян. И жену свою убил, беременную, по пустому наговору… Подумай-ка сам: коли ты сотворён высшей силой таким, как ты есть, почему ты не должен свободно следовать своей природе? Откуда эта любовь к насилию над собой?! Хочется есть вкусное мясо, — нет, голодай, сиди на сухих лепёшках; хочется женщины, — нет, храни целомудрие; хочется отомстить врагу, — нет, дави в себя это желание, оно не добродетельно, оно постыдно… Сущий бред! Твои свойства подарены тебе богами, — так не оскорбляешь ли ты богов, увеча и подавляя эти свойства? Какой безумец сказал, что небожители рады нашему самоотречению? Кастраты, что ли, ходят в любимцах у богов?! Фу, бессмыслица… — Двойник снова жадно отпил из чаши, смахнул со лба выступивший пот. — Да ведь это все равно, что рыбы сочли бы грешным плавать, а птицы — летать!.. — А-а, вот что ты называешь свободой! — благодушно кивнул Левкий. — Всегда идти на поводу у своих слабостей… — Ну, вот, опять… Да почему же слабостей, а не сил?! Разве не восхищаемся мы до сих пор героями, неудержимыми в гневе и буйстве? Кто из них обуздывал свои страсти, кто задумывался о добродетели — Аякс, или Диомед, или Гектор?! «Бились герои, пылая враждой, пожирающей сердце…» — «Но разлучились они, примирённые дружбой взаимной», — охотно подхватил киник любимые стихи. — Не буду спорить с тобой, братец. Сам не люблю тех, кто задумывается о добродетели; ибо станешь ли задумываться о том, чем полон? Если в кувшине вино, ничего, кроме вина, из него и не нальёшь. Об одном лишь попрошу тебя: скажи мне, кто из греков или троянцев совершил хоть один подвиг, ведомый чувствами низкими, себялюбивыми?… — Ха! Высокие чувства! Одни защищают распутника, укравшего чужую жену, другие — помогают её рогатому мужу вернуть сбежавшую бабу… — «Истинно, вечным богиням она красотою подобна…» — тихо, нараспев проговорил Левкий, и глаза его вдруг увлажнились. — По-твоему, сражаться за божественную красоту — дело недостойное?… Не сразу ответил богач. Обернувшись, несколько мгновений следил, как у прибоя резвятся его пьяные прихлебатели, в то время как слуги расстилают цветные покрывала для трапезы, носят блестящую посуду; как толстомясые девки, еще выше подобрав куцые хитоны, неуклюже забегают в волну — и с визгом мчатся обратно… Взглянул в самые зрачки Левкия. И, поскольку они могли читать мысли друг друга, ответил близнецу не на сказанное, а на подуманное: — Сама Елена может сидеть завтра в моей колеснице. — Елена? Как бы не так! Живая дочь Леды[69] на тебя и не глянет. Разве что послушный призрак во плоти, лишь с виду на неё похожий… Ребром ладони словно отрубив сомнения, двойник с прежней уверенностью сказал: — Да не всё ли равно — живая, не живая?! Кто из нас с тобой — настоящий, кто слепок с образца? Иное время сейчас. Пусть мне хоть из глины слепят Елену, лишь бы мог я её целовать…
— И спорить не буду, — развёл руками киник. — Кто лишь тело ублажает, тому всё равно, что подлинно, что — фальшиво… Один пьянчуга у нас в городе так и говорил: «Хоть из дерьма вино, пьянило бы оно!»… Да ты его должен помнить, — Ксанф с улицы Кожевников… — Это ты так думаешь, а не они! — вдруг крикнул двойник, яростно тыча пальцем в сторону веселящейся свиты. — Лишь тело ублажает… ха! Людей-то по себе не меряй! Воскресишь наших дорогих политов, — чем они тут, по-твоему, будут заниматься? Состязаться в добродетели — или удовлетворять свои страсти?! — Да чем захотят, тем и будут. Принуждать их никто ни к чему не станет… — Ах, не станет? Значит, всё-таки свобода?… Ну, тогда скоро, скоро ты увидишь, по какой дорожке они побегут и кто из нас прав. Здесь ведь можно, руку протянув, получить все, что тебе угодно, — так зачем работать ремесленнику? Он и думать-то не станет, каким ему следует быть, трудолюбивым или ленивым. Просто растянется на солнышке, обняв амфору или толстую бабу, — а скорее всего, обеих, — и плюнет на любую твою проповедь. А дальше что? Когда всё доступно, всё возможно?… Ты их уже Гомером не обуздаешь. Тут у каждого своя природа выплывет. Одни от обжорства и безделья свиньям Цирцеи уподобятся, другие начнут мечами крошить друг друга, третьи — из борделя вылезать не будут… Нет, ты мне сюда больше не лей! Мы вот так… И приник к краю кувшина. Затем передал питьё Левкию. — Я поначалу и сам так думал, — отхлебнув, честно признался киник, — потом, вишь, жизнь в другом убедила… Ну, да ладно, — ты здесь человек новый… — Я своих мыслей не переменю, — решительно сказал близнец, на миг отрываясь от вина. — Не мальчик, чтобы меня можно было уговорить или обвести вокруг пальца! — Хорошо, хорошо… — успокоительно поднял руки Левкий. Затем глаз его хитро сощурился: — Но ежели, по-твоему, люди неисправимы и каждому сама природа укажет, что ему делать, — к какой такой ещё большей свободе ты собираешься вести людей? Ты-то зачем им нужен?! Озадаченный гость попытался было остановить Левкия, — но теперь уже несло киника, точно в былые дни жестоких споров на агоре: — Ну, так чему же научишь ты людей? Устраивать пиры из соловьиных языков и мозгов саранчи? Наслаждаться пытками и убийствами себе подобных? Выдумывать изощрённые совокупления — не знаю… с крысами, со змеями?… Так ведь и это скоро прискучит, братец. Притупятся чувства, захочется невозможного. Смертная тоска придёт к твоим свободным… Да, смертная тоска — к бессмертным! Ибо таковы нынче люди, и жить им тысячи тысяч лет… Чем через тысячи лет сплошной сладкой щекотки возбудишь человека, вернёшь ему новизну и свежесть жизни? Или хочешь увидеть землю, полную самоубийц?… — Мы сделаем чувства острее! — не в силах более сдерживаться, завопил Левкий-второй, да так, что обернулась свита, уже успевшая среди амфор и плодов, наваленных кучами, пораздеваться донага, — а ближайшие воины на всякий случай шагнули ещё ближе, склоняя копья. — Здесь нет границ, которые ставили нам в первой жизни старость или болезни. Беспредельным может быть наслаждение!.. — Зачем же так громко, братец? Ты ведь неправ, сам подумай. Дав людям чувства выдуманные, искусственно острые, ты их как раз и уведёшь от своей любимой природы. Она ведь предусмотрела пресыщение — значит, оно естественно. А для тебя естество — другое название свободы. Стало быть, снабдив человека голодом неутолимым и похотью ненасытимой, обречёшь его на самую страшную несвободу. Уже не человеком, — машиной для вечного самоуслаждения станет он… и всё равно, рано или поздно, наложит на себя руки. — Ха! А ты-то, ты-то сам, дай тебе волю, — ты к чему поведёшь людей? К вечному отказу от всего, что радует? Прикажешь пить воду из колодца, когда кругом океан хиосского?! Умник! Быстро же они тебе снесут голову… — Я? Да никого я никуда не собираюсь вести, «невоинственный муж и бессильный»… Право, тут есть, кому вести, и они знают — куда. Сами-то и счастливы, и свободны, только по-иному, по-человечьи… Ты бы лучше их послушал… — Попытавшись привстать, Левкий не смог удержаться и плюхнулся задом обратно на подстилку. — Фу! И нализался же я тут с тобой, под благие рассуждения… — Киник хихикнул. — Да и вообще, зачем тебе такой пёс, как я? Плюнь! Чего стоят слова такой упрямой дряни? И завтра, и послезавтра буду одно твердить: что человек может быть свободен лишь в лучших, благороднейших своих порывах, и что нет никакой свободы, пока мы подобны зверям, — а есть лишь разнузданность… Право, тебе это скоро надоест. Иди своей дорогой, братец, и радуйся жизни по-своему!.. …Видимо, в последний момент опомнился богач, всё же сохранивший немало от Левкия подлинного. Он уже и обернулся было, и руку поднял, готовый властно позвать свою охрану, чтобы наказать несносного болтуна, — но не сделал этого. Долго, удивлённо смотрел в лукавые, глубоко сидящие под седыми клочьями бровей глазёнки двойника… Вдруг — словно бы лёгкая улыбка понимания коснулась губ богача… на мгновение, на один миг, как тень пролетевшей птицы! Но и этого было достаточно, чтобы в ответ дружески усмехнулся Левкий. Близнец засопел и, опершись на обе руки, принялся вставать… Наконец, уже стоя на нетвёрдых ногах, бросил последний взгляд на Левкия — не то злой, не то восхищённый — и вышел стремительно, и красное золото плаща взвихрилось за ним. … Видя гнев Левкия-второго, на бегу одеваясь, запрыгивали в повозки пьяные гости, перепуганные гетеры. Кричал хозяин, рвали вскачь с места возницы, — иным гостям, так и не протрезвившимся в море, пришлось изо всех силёнок догонять… Уехали колесницы, ушёл охранный отряд. Растаяли на берегу брошенные покрывала, посуда, объедки. Борозды следов остались на гальке, на пролысинах песка, устланного водорослями. Прибой повторял краткую молитву облегчения; словно истеричные плакальщицы, вторили ему мечущиеся чайки. Левкий отбросил в никуда обе чаши с остатками неразведённого… Надо было отдохнуть и проспаться после этой злосчастной встречи, чтобы со свежей головой продолжить работу. Ибо — он знал, и не глядя туда — высоко-высоко, над краем амфитеатра, в полинявшем от жары небе, ещё полувоздушный, словно сотканный из тумана, колыхался воскрешаемый его воображением Большой храм. IV. Аиса. Берег Днепра Посмотри на небо и сосчитай звёзды, если ты можешь счесть их… Столько будет у тебя потомков. Книга Бытия, XV, 7 Пришла пора рожать. …Тогда, в чаще леса, после поединка, не убил её чужак, и с собой не увёл, и не овладел её телом, как добычей… ушёл. Странный, странный рос! Уж и оскорбляла она его, лёжа на земле, покуда рос держал меч приставленным к её горлу; уж и плевалась, и в совершенном отчаянии пыталась сама в себя воткнуть этот меч… Выбор был прост: спасти честь или принять смерть; не удалось ни то, ни другое. Отняв клинок, рос показал на себя и назвал своё имя, прозвучавшее для неё, как Лексе. «Ещё встретимся, чёрная молния» — сказал непонятно, отвернулся и зашагал прочь по тропе, в сторону Данапра. Можно было, конечно, догнать его на коне и ударом сзади разрубить голову до подбородка; наверное, так поступила бы безжалостная Таби, но Аиса не смогла. Властно зашевелилась жизнь в её огромном чреве, тугой кулачок ударил изнутри. Должно быть, Матерь Богов внушила Лексе — пощадить девушку для великого дела… Ещё день и ещё два дня скиталась она на рыжем коньке по низинному левобережью, где желтеющие сентябрьские рощи выходили к мелководным протокам и валами вставал опутанный подлеском бурелом. Как велела богиня, — Аиса мучила непривычную к сосредоточению голову, пытаясь в мелочах вообразить всех, кого знала. Вначале шло трудно, потом, должно быть, помогла-таки Матерь: удалось вспомнить даже гнилостный запах изо рта старухи-соседки, и то, как, заходясь, кашлял шорник Дахо, и розовые стеклянные бусы, которыми гордилась подруга — Апи… Она отвлекалась лишь для того, чтобы поохотиться: и здесь помогали боги. В первое же утро удалось подстрелить гулявшую среди водорослей нутрию. На третий день попалась молодая косуля. Но не было уже сил разводить костёр, готовить мясо; ножом подпоров шкуру, впилась зубам и в сырое, ещё тёплое бедро… Долго лежала под дубом, отдыхая. Потом начались роды. Женщин сайрима с юности учили рожать, если придётся, даже в поле, помогать себе известными приёмами. Так она и делала, корчась на подстилке из сухих листьев, ножом отсекая пуповины. Первые дети шли тяжело; несмотря на все старания сдержаться и не опозорить себя криком, девушка-боец громко выла сквозь зубы… На миг приходило просветление: она пыталась разглядеть тех, кого произвела на свет. Пусть говорила давеча Матерь, что те, кого взрослыми помнит Аиса, взрослыми и родятся, — но жутко было наблюдать это самой! Не успевал «ребёнок» оказаться на земле, как тут же вставал на ноги и удалялся шагом зрелого человека или семенящей походкой старика. Один раз показалось Аисе, что очередной рождённый, встав, замер и обернулся к ней… длинные волосы были у него, до самых широких, но сутулых плеч… отец! Радко! Не сумела позвать. Накатило, должно быть — от чрезмерных усилий, от бесконечных родовых схваток, горячечное забвение. В бреду казалось, что она уже не одна, что помогает ей видимая силуэтом женщина огромного роста. И выходили из Аисы не только люди, но и мычащие стада, и кибитки со скрипучими колёсами… и даже размалёванные брёвна, росские идолы! Потом и вовсе утратила память Аиса. А когда очнулась, увидела, что вновь, как после соития с Отцом Войн, земля кругом орошена её кровью, и потёки крови буреют на дубовой коре. Кругом не было никого, ветер гнал рябь по седой траве, — но откуда-то знала Аиса, что всё кончено и боги ею довольны… Лишь вечером она смогла добраться до реки и лечь в холодную быструю воду. Но это был счастливый миг, несмотря на боль, разрывавшую внутренности. Поскольку из-за тополей и клёнов тянуло дымком костра, слышался недальний шум стоянки сайрима. Стоянки её новорождённых взрослых детей…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!