Часть 4 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
…перемены в общественной жизни и массовой психологии, тесно связанные с преображением техносферы.
Ушли в небытие все виды рутинного, нетворческого труда; настала пора всеобщей реализации призваний, способностей и талантов. В условиях неизменного и всеобщего достатка уменьшилась напряжённость отношений между людьми, смягчились все распри и раздоры — от религиозных и межэтнических до внутрисемейных. Философы Кругов давно сняли надуманные противоречия между идеализмом и материализмом, сознанием религиозным и атеистическим, обосновав понятие Творящего Абсолюта, который можно было воспринимать и как безличное начало Вселенной, и как Личность… А поскольку классовые конфликты были забыты ещё на много веков раньше — можно сказать, что человечество творцов более не унижалось до войн и насилия.
Каждый теперь получал всё, необходимое для нормальной жизни и любимой работы, оттого утратили смысл имущественные преступления. По той же причине стали бессмысленными тирания или коррупция. Искатели власти более не могли надеяться на то, что высокое положение сделает их богаче остальных, даст некие особые возможности, — любые материалы, энергии, сведения были общедоступны, а виртуализация позволяла окружать себя какой угодно красотой и роскошью. Оттого попасть к рулю стремились лишь идеалисты, искренне желавшие служить людям. Власть приобрела характер творческой профессии, наравне с писательством или биоинженерией. Править учились так же, как водить звездолёты или ткать ковры; мало того, считалось, что профессия правящего, координатора, является одной из труднейших и требует самоотречения. Отныне лишь хорошо обученным специалистам поручали управление той или иной территорией, коллективом, этносом…
Всеобщая творческая деятельность привела людей к массовому подъёму на новый, невиданный в прошлом духовный и нравственный уровень. Жестокость, невежество, агрессивный эгоизм, зависть, гордыня, тщеславие, тяга к грубым низменным наслаждениям — всё это устаревало, начинало казаться людям противоестественным. Рост сознания привёл к отмиранию всех и всяческих кодексов, писаных законов. Редчайшие атавистические вспышки разрушительных чувств подлежали теперь ведению не следователя, а медика. Защиту человеческой жизни, свободы и достоинства осуществляли контрольные гравимеханизмы Кругов. Вопросы, касавшиеся всего человечества или крупных его частей, решались путём обсуждений и референдумов соответствующего масштаба.
Начало XXVIII-го столетия ознаменовалось следующей грандиозной переменой в жизни Кругов Обитания, чьи форпосты уже находились за Плутоном…
IV. Большой Киев, 2173 год
Я — маленькая балерина…
Александр Вертинский
Серый брезентовый свет — угольная яма, рёв стальных труб органа — безмолвие… Напористый постоянный ритм, общий для света и звука. Вспышка — рёв, темнота — тишина… Вот уже миллион лет я, бестелесный, бездвижный, беспомощный, погружён в это. Сказать, что я до предела истерзан и измучен, всё равно, что назвать цунами ласковым прибоем. Увы, здесь я не могу укрыться даже в безумие — нет мозга, нет нейронных связей, которые могли бы расстроиться… призраки неуязвимы! Слава Богу, что мне всё легче удаётся вызывать свои цветные осознанные сны, вернее — потрясающе реальные воспоминания. Воистину, нет худа без добра: очевидно, память вне тела становится во сто крат сильнее. Ухожу в ярчайшие дни и мгновения своей жизни, чтобы не видеть и не слышать вокруг себя и в себе чудовищного стробоскопа…
Генка Фурсов, по прозвищу Балабут, представляет собой чрезвычайно редкое явление — особенно в нашей юршколе, где учатся, главным образом, дети высоких должностных лиц домограда, мальчики и девочки с развитым чувством ответственности. Наверное, таким, как он есть, Генку сделала вся наша общественная система, слишком человечная, слишком заботливая, особенно по отношению к обиженным судьбой, чтобы замечать моменты, когда обиженные принимают заботу за потакание и становятся капризными деспотами. Судя по книгам, такими некогда вырастали единственные, к тому же болезненные дети в чрезмерно внимательных семьях, где с ребенком играли в поддавки… Но болезней более не существует, и характер нашего enfant terrible[7], одного на миллионы детей с нормальными биографиями, сложился под действием совсем иных причин.
Его родители, инженеры, погибли при знаменитом несчастливом испытании первого «двигателя тёмной энергии» на Марсе в 2160 году, вместе с десятком других специалистов, — вернее, перестали существовать в обычных координатах, что, как минимум, равно гибели… Из родных остались две бабушки и старшая сестра; сугубо женское трепетное воспитание (скорее, служение) помогло отнюдь не болезненному, а, напротив, жилистому и сильному Генке вырасти требовательным домашним царьком, — но главная порча пошла не от этих любвеобильных женщин. Наставники и друзья детства, а пуще родители друзей, доброхоты-журналисты, управленцы разного уровня — вот кто, в конце концов, развратил Фурсова, и притом из лучших побуждений! Кажется, даже идя в туалет, не забывал Генка, что он — сын героев-мучеников, так сказать, сирота особого значения…
Он появился в нашей юршколе сразу в средней группе, за три года до выпуска. Нам объяснили: мальчик долго выбирал себе жизненный путь, но столь преуспел в самообразовании, что может обойтись без предварительных курсов. Тихий, чуть сутулящийся, хоть и невысокий брюнет со скуластым лицом и глубокими глазницами, где сидели странные, не то добродушно-рассеянные, не то фанатически отрешённые глаза цвета кофейных зёрен. Волосы приглаживал назад ладонями; носил строгую тужурку китайского образца и белейшие сорочки, ходил чуть прихрамывая, однако лёгким и неутомимым шагом. Почему-то Фурсов сразу напомнил мне Гая Калигулу, хотя и портреты, и сеансы учебного витала давали совсем иную внешность обезумевшего от вседозволенности императора… Как комиссар школьного отделения СОПРАД, я не преминул сделать специальный запрос о прошлом Балабута — и получил ошеломляющие сведения.
Начиная с малых лет, Генка постоянно и целенаправленно балабутил: вредил людям, вернее — всячески подрывал и расшатывал налаженную жизнь тех мест, где ему приходилось обитать. С годами шалости всеми опекаемого пакостника становились всё более дерзкими, несносными; но педагоги и местные власти, со свойственной нашему времени верой в лучшее человеческое начало, объявляли циничные выходки Фурсова невинными, происходящими лишь от комплексов неполноценности, вызванных сиротством. В то, что Генка не устоял перед искушением своей ранней трагической известности, в его злую, извращённую волю — отказывались верить. О психокоррекции, даже самой лёгкой, не заикались. Строили щадящие, лестные модели его поведения, подбирали мотивации, достойные святого, и не сомневались в том, что Фурсов «перерастёт»…
Ну, подумаешь — в Сибирске, в школе первой ступени, перепрограммировал витал так, что у кистепёрых рыб в доисторическом океане вдруг выросли бычачьи фаллосы с яичками! С одной стороны, понятный для мальчика интерес к гениталиям; с другой — присущее творческой личности стремление даже эволюцию переделать наново; с третьей — проявление безусловной ранней одарённости… отличный программист растёт!
Четырнадцати лет от роду Генка, проживавший тогда в Гатчинском домограде мегаполиса Большой Ленинград, наряду с другими художествами, выкинул нечто вправду опасное: подтвердив свою репутацию юного гения программирования, влез в уровневый биопьютер и разом охладил почти до нуля воду в главном плавательном бассейне, оформленном под полинезийский атолл. Целью Балабута было — насолить некоей строптивой девчонке, с другим мальчиком отправившейся на пляж; но строптивица не пострадала, ибо целый день нежилась под микросолнцем, зато пулями выскочило из воды человек тридцать, один ребёнок получил шок и чуть не утонул, а нежные рыбы и коралловая флора понесли изрядный урон…
Опекуны сделали то же, что делали каждый раз после особенно громкого скандала вокруг Фурсова: сменили его местожительство, отправив на сей раз к нам, в Большой Киев. Решились-таки на месячную психокоррекцию — но она состояла лишь из полного безделья и ласковых увещеваний наставников… Очевидно, чтобы отвязаться даже от такого ограничения свободы, Генка заявил, что полностью осознаёт свою вину, берётся отныне за ум и намерен стать юристом. Нет, не биопьютерщиком, как все его уговаривают, а именно законоведом: это его мечта и подлинное призвание.
Прошло много лет, прежде чем я дознался, зачем Фурсову такая профессия… А пока что — присматривался к нему, и первые наблюдения внушали не меньшую тревогу, чем данные о его прошлом. Впрочем, может быть, моё восприятие грешило предвзятостью?… Нет, — скорее, настораживала странно возникшая и быстро развивавшаяся близость между Балабутом и Кристиной Щусь. Конечно же, я ревновал; но, сверх того, испытывал страх и растерянность, чувствуя, что есть в душе девушки некие тёмные черты, роднящие прекрасную целомудренную Крис с «Калигулой». Не хотелось в это верить…
Выпускной курс. Наряду с учёбой, которой я предаюсь, точно наркоман (кончена обязаловка, остались лишь любимые предметы), с работой в СОПРАД и в ПСК, куда меня уже допускают, как полноправного сотрудника, — меня волнует и занимает Крис. А может быть, наряду — всё, кроме Крис?… Она мучительно дразнит своей выхоленной красотой и дружеской недоступностью. О да, страшнее всего быть школьным товарищем, знакомцем многих лет! В первого встречного можно влюбиться; но такой, как я, однокашник, которого помнят со времен возни в Зимних Садах, — это всегда только хороший парень, вернее, подружка… Иногда Крис соглашается погулять со мной в одном из парков (особенно любит она уменьшённую копию парка Ихэюань под Пекином, с озером, горбатым мостом и лодками-драконами, на 96-м уровне), сходить в одно из бесчисленных кафе. Реже мы пьём чай у неё или — совсем редко — у меня дома. Уединение в моём жилблоке небезопасно; сдержанность может изменить мне, и Крис это чувствует, особенно после того дикого случая, когда она, ну совершенно как перед подружкой, вздумала похвастаться передо мной вышивкой на круглых подвязках своих бело-розовых чулок, а я вдруг бросился на колени и стал целовать эти подвязки… Дома Крис спокойнее: хотя родители отсутствуют (строят Трансгималайский тоннель), за стеной всегда сидит её прапрапрадед, 212-летний Степан Денисович.
Это фантастическое существо, наделенное сверхдолгой жизнью благодаря первым удачным опытам по обновлению (биореконструкции) в 2020-х годах, до крайности хрупко, слабосильно и напоминает гигантского жука-богомола. Однако притом Щусь-самый-старший зловеще энергичен, старчески беспардонен и неиссякаемо болтлив. Чуть слышным сухим шелестом своей ровной, без выражения, речи он также похож на насекомое… Патриарх приходит, громко шаркая, длинный, иссохший, в бежевом халате с буфанами[8], и отравляет мои драгоценные часы у любимой долгими, полными брюзжания рассказами о прошлом. Удивительное дело: вначале я молча киплю, потом заслушиваюсь… Степан Денисович гадок и вместе с тем манит, словно чудовищная экзотическая тварь.
Настоящая жизнь окончилась для него полтора века назад. До тех пор летал Щусь на перламутрово-синей торпеде по Киеву, «варил бабки», в свободное время — гулеванил со шлюхами или ездил на какие-нибудь острова… Неосоциализм, установленный сначала в России, затем у нас; закон о запрете посредничества, национализация предприятий и фирм, постепенная отмена наличных денег — всё это обрушивалось на него, точно ряд ударов молотка, вгоняющих по шляпку самоуверенный гвоздь. Даже в экспериментальную клинику он пошёл добровольцем, тайно надеясь, что сдохнет, не выдержав, — на прямое самоубийство куражу не хватало… Но вместо смерти — благодаря клеточному обновлению получил возможность бесконечно вспоминать крах своей коммерции и исходить жёлчью по поводу «гадов», устроивших новый «совок»…
Вот сидим мы втроём за столом в гостиной Крис; низко над столешницей висят выпуклостью вниз полушария цвета кофе со сливками — да это и есть кофе со сливками в новейших невидимых чашках, Кристина не любит старины. Сидим, а дряхлый Щусь трясётся и шелестит, шелестит, понося всё, что случилось после окончания его золотой поры… Загадочно улыбаясь, любимая макает в чашку-невидимку овсяное печенье; я же млею, любуясь её утончающимися к концам белыми пальцами, точёными ногтями, и молча желаю старцу решительного сердечного приступа. Хотя сейчас, пожалуй, спасут и от этого…
Сегодня необычный день — 125 лет со дня выхода книги сэра Роберта Хардинга. По этому поводу прошло торжественное собрание Службы охраны прав детей; меня избрали заместителем комиссара СОПРАД 73-го уровня. Крис, также бывшая на собрании, переоделась в прелестный, столь идущий к её светлым волосам и фиалковым глазам голубой халат чаопао с узором «пены и волн» — пиншуй; я же так и восседаю в парадном зелёном кителе с новыми нашивками и регалиями. Мальчишка, — думал произвести впечатление… и произвёл-таки, но не на возлюбленную, а на старца! Мой наряд вдохновляет его на яростное шуршание: «Как вы, блин, там себя ни называйте, а все равно менты!..»
Внезапно и уж совсем некстати играет современную китайскую мелодию дверной сигнал; входит, церемонно кланяясь, Генка Фурсов. Щуплый и не столь уж видный, тем не менее, он сразу собирает внимание на себя; это признак личностной силы. Невольно слежу за Крис: её быстрое оживление, смех, шутливая пикировка с вошедшим — только ли дань гостеприимству?… Бледно асимметричное, с налетом монголоидности лицо Балабута; он все время выпрастывает из рукавов тужурки свежие манжеты рубахи. Вот — пожал дряблую, в коричневых пятнах руку Щуся, мою руку; сел.
…Ужасное, невообразимое случилось неделю назад, на галерее обзора балетных классов Красулиной. Стоял уже поздний вечер, но стайка лучших учениц нашей знаменитой балерины никак не могла оторваться от станка. Девчонка одиннадцати лет, Маша Гречин, выбежала на галерею — передохнуть, полюбоваться с трёхкилометровой высоты метелью светляков-минилётов вокруг хрустальной сияющей горы, соседнего домограда Киев-Центр. Одна выбежала, — ну, да что там, рядом был родной, ярко освещённый класс, под кожей — верный ВББ, и вообще в столице Украины даже прабабушки Маши уже не ожидали нападения дикаря с расторможёнными половыми рефлексами… Так и стояла в своём беленьком трико, опершись на барьер и заворожённо глядя перед собой.
Вдруг — удар по лицу, второй удар! Справа, слева… Ослепляющие, обидные, страшные для нежной девочки-балеринки, живущей в сказках! Рассказывала потом Маша, что налетело на неё нечто чёрное, безликое (в маске?), сшибло с ног, врезало ещё пару раз, чтобы окончательно вогнать в ступор — и, одной рукой в матерчатой перчатке зажав рот, другой принялось рвать и сдирать трико…
Ещё не будучи замкомиссара, но уже давно входя в домоградский совет психосоциального контроля, я получил распечатку, где говорилось, что лишь частичное обновление вернуло Маше способность мыслить и говорить. Нет, её не изнасиловали: биясь, подобно пойманной рыбе, девочка, уже почти раздетая, ухитрилась на миг высвободить голову и закричать; видимо, вопль был такой, что подруги за стеной класса услышали и вместе с репетитором бросились на галерею. Чёрный некто, напоследок сломав своей жертве челюсть, зашипел что-то бешеное и исчез. Спустя две минуты подлетели минилёт ПСК и авион «скорой помощи» с регенератором на борту… Сейчас об этом случае уже знает весь Русский Мир, идёт розыск.
Степан Денисович за столом пускается во все тяжкие, рассказывая о своём последнем бизнесе. Лишённый возможности влезать в крупные операции с топливом или недвижимостью, — всё это вернулось в руки государства, — он открыл на Подоле, возле Контрактовой площади, маленький секс-шоп особого, изысканного рода, под названием «Голубое и розовое»… да, именно так, никаких «Блю энд роуз», англоязычные вывески были запрещены горсоветом. Пару месяцев ждал у прилавка, не купит ли кто-нибудь его дивные импортные приспособления для однополых и беспартнёрных утех; но народ, в лучшем случае, приобретал пачку презервативов или игривый видеодиск. А потом Верховная Рада приняла этот хренов закон… ну, против аморализма, пропаганды насилия, извращений и так далее… И, хотя в законе прямо не говорилось о заведениях типа «Голубого и розового», пришли какие-то ребята и девушки (Щусь пытается изобразить мимикой, какой у них был непреклонный вид), вроде комсомола, но с другим названием, и очень вежливо сказали, что в их районе не должно быть ничего подобного. «Будьте любезны (гримасы мумиеобразного старца неповторимы), сворачивайте свою торговлю…» А когда сохранивший часть своей былой «крутизны» хозяин послал моралистов по известному адресу, обещав в случае ослушания самые извращённые кары им и их мамам, — ребята не стали «наезжать» или возражать. Просто выставили пикет на подходах к магазину. И с тех пор ни один долбаный покупатель…
Занятно, что Степан Денисович всегда оживляется в присутствии Балабута, особенно охотно рассказывает о своей «бизнесовой» юности. Может быть, с точки зрения Мафусаила, Генка похож на его тогдашних «корешей», полуторговцев, полубандитов?… Прихлёбывая кофе, я слушаю вполуха и думаю — о вживлённом блоке безопасности Маши Гречин. Блок парализовали, обезвредили! Он не смог передать сигнал! Чтобы подавить ВББ, нужен специальный аппарат. Его выдают только сотрудникам определённых госслужб, обязанным рисковать собой. Самоделка — требует немалого технического мастерства…
Больше не замечая ни Крис, ни её болтливого предка, я смотрю на пальцы Фурсова с тёмными волосками, играющие ложечкой у края стола. Не они ли сначала мудрили над самопальным генератором — а затем, став когтями маньяка, мордовали бедную Машу, сдирали с неё трико?…
И Генка, чуткий, умный монстр, перехватывает мой пристальный взгляд; и — как знать, не угадав ли мои мысли? — усмехается, по обыкновению, устало, снисходительно и криво, одним углом рта.
Вздрогнув, я опрокидываю кофе; горячий дождь льётся на форменные брюки. «Не бздо, пацан, казённого не жалко!» — гогочет грубый долгожитель. Кристина приносит вакуум-сушилку…
И тут — верх омерзения, ревности и досады! — ловлю я краткий немой разговор между Крис и Балабутом. Он делает мину комичного недоумения: чего, мол, этот дёргается? «Да ладно, не всё ли тебе равно, — я же с тобой!» — отвечает лёгкая беспечная гримаска Кристины… Они гораздо ближе друг к другу, чем хотят показать на людях.
Неловко смяв свой визит, — проклятое мальчишество, не изжитое мною до конца дней! — я скорее вскакиваю, чем встаю; скомканно прощаюсь, сославшись на некую важную встречу; выслушиваю деланные сожаления Крис, беру фуражку — и удаляюсь в ночь, гонимый вихрем противоречивых желаний. Не то хочется мне схватить любимую на руки и унести подальше от всех опасных соблазнов жизни, не то — зверски избить, как тот в маске маленькую балерину…
V. Мексика, полуостров Юкатан, 1409 год
Принеси мне солнце, мой сын, на своей ладони;
на этом солнце сидит зелёный ягуар и пьёт его кровь.
Загадка древних майя. (Отгадка: яичница-глазунья с зелёным луком.)
Ступень, еще ступень… Такие высокие и узкие, — а снизу и не скажешь.
Он шагает, поднимая ноги, словно цапля, но старается делать это медленно и торжественно. Четыре ветхих старика-чаака в белом тяжело дышат, поспевая за ним. Полные благоговения, они стараются поддержать под локти живое божество. Они шепчут: «Не споткнись, повелитель! Ещё немного, владыка!..»
Завёрнутый в ягуаровую шкуру, с плащом на плечах, расшитым перламутровыми кружками, сплошь выкрашенный в синюю краску, поднимается он, стараясь не скособочить и не уронить свой чудовищный, в пол-человеческого роста, головной убор. Оскаленная голова ягуара с нефритовыми глазами служит опорой чучелу орла, распахнувшего крылья; орел же подпирает целую башню, сплетённую из цветов, перьев и змей. Такой короны нет и у правителя города…
Где он там, халач-виник — «настоящий человек», со своей свитой из надутых важностью вельмож? В толпе, бурным озером плещущей вокруг пирамиды? Нет, — скорее, там, за площадью, на плоской крыше своего дворца, окруженного садами. Задирает голову, пытаясь рассмотреть в вышине Великого Жертводателя, вчера ещё — безымянного раба… Да не всё ли равно! Кто они все такие, и вожди-батабы, и военачальники, и сам правитель в сравнении с ним, главным заступником всего народа?…
Надменным, гордым счастьем полнится душа. Он ступает на верхнюю площадку. Рядом — доселе виденный только снизу фасад храма, венчающего пирамиду. Зелёные, алые рельефы на белом фоне… Перед входом в храм, у круглого, лазорево-синего жертвенного камня, сгибаясь в почтительном поклоне, ожидает ахкин-наком. Вот Жертводатель сбрасывает свой длинный сверкающий плащ, — чааки подобострастно подхватывают. Внизу воцаряется тишина. Лишь собаки лают по дворам да звенит молоточком в своей мастерской какой-то нечуткий к священным торжествам златокузнец… Умолк и он, — заставили?… Теперь, в отсутствие других звуков, из дальнего леса стали слышны мелодичные трели птички-певуньи иш-ялчамиль.
Отменно ясен день. Видны кирпичные узоры на больших домах, обступивших площадь с пирамидой в центре. Вдоль двух главных проспектов, крестом расходящихся от площади, теснятся соломенные крыши обычных жилищ: они блестят, словно золочёные! Любую мелочь можно разглядеть, даже листья в лесу на склонах гор, обступивших город… Хорошо в такой день совершать важнейшее дело всей своей жизни!..
Шкуру также совлекли с него, бережно поставили наземь головную башню. Бормоча раболепные слова, чааки бережно укладывают избранного спиной на чисто вымытый, еще чуть влажный жертвенный камень; перегибают в пояснице, чтобы выпятилась грудная клетка… Над человеком-богом небо, чистое и глубокое, словно его сегодняшнее счастье. Старики вцепляются в запястья и щиколотки Спасителя, держат их изо всех силёнок… смешно! Что может заставить его сопротивляться высшей милости судьбы?…
Ахкин-наком, почти голый, вдохновляюще раскрашенный под скелет, приближается под собственное заунывное пение, танцуя и ритмично взмахивая обсидиановым ножом…
Когда вчера возле почти готового канала явился одетый в белое жрец-ахкин, сопровождаемый нарядными, в праздничной раскраске воинами-хольканами, — перед ними простирались, молотя лбами пыль, и охранники, и надсмотрщики, и начальник строительства. Но и сам важный ахкин упал ниц, коснувшись губами ступней приведённого к нему раба-землекопа, — а воины, держась за копья, преклонили головы.
Рабу было сообщено, что, повинуясь ясно выраженной воле богов, его, живое орудие, совет ахкинов избрал Великим Жертводателем, коему предстоит отправиться перед лицо небесных владык и умолить их о милости для народа. Пророчества страшны, надвигается ряд губительных лет…
Рабу возносили велеречивые хвалы; потом, как положено, в роскошных покоях городского храма его омыли столь драгоценной теперь, в засушливое время, водой из священного колодца, натёрли благовониями, облекли в нежные прохладные ткани. Неслыханно обилен был ужин: служители показывали избранному, как надо есть то или иное незнакомое блюдо, вскрывать диковинный плод, наливали чашу за чашей крепкого медового бальче. До утра его оставили наедине с божественно толстой, покорно-ласковой женщиной. Но, предаваясь наслаждениям, положенным перед мучительной смертью, он то и дело задумывался: да кто же он такой? За какие свойства или заслуги выбран из всех горожан?… Нет, не вспомнить ни прошлых событий жизни, ни даже собственного имени. Как его зовут? Раб. Кем он родился? Рабом?…
Сущую правду говорили бывалые люди: когда смерть уже совсем рядом, минувшие дни проносятся в памяти быстро, точно вереница летящих гусей. Сейчас, на жертвенном камне, он кое-что вспоминает… но как отрывочно, блёкло! Похоже, не рабом пришел на свет Спаситель города-государства… Вот первая его боль — в туго стиснутых висках, в спелёнатой голове. Значит, происходит будущий Заступник из знатного, батабского семейства; ибо лишь благородные люди, чтобы отличаться от простых ялма виникооб, придают особую плоско-вытянутую форму своим черепам. День и ночь к вискам примотаны ремнями две дощечки; не спит, тихо воет до утра малыш, заложник семейной чести…
Он еще не знал тогда, что боль — основа жизни, её вкус и самый ценный плод; что лишь боль, становясь нестерпимой, приближает смертного человека к высшим мирам, к сонму всесильных существ, правящих звёздами, временами года и ростом маиса.
А это что явлено ему? Родной дом? Может быть… О матери он знает немного. Она редко выходит из своих покоев, бледна; каждый год рожает и постоянно нянчит очередного младенца. Но вот — колышутся расшитые занавеси, повешенные между комнатами вместо дверей, тени от пламени светильников мечутся по стенам. Кто это, высокий, величавый, шествует, звеня плащом из скреплённых проволокой нефритовых пластин, отстукивая медными подошвами сандалий? Отец? Он вообще не замечает мальчика, — так положено, пока сын не подрос. На голове у отца громадный шлем в виде собачьей пасти с позолоченными клыками, стан обёрнут шкурой ягуара; хвост в чёрных кольцах волочится по полу… Должно быть, отец — важный сановник и идет на совет к халач-винику.
…Кажется, будущему Спасителю дарят зверёнышей — щенков, оленят, барсучат. Малыш привязывается к ним, кормит, играет и бегает с ними; но рано или поздно любимцев приносят в жертву, и приходится есть их мясо за ритуальной трапезой. Плакать мальчику не разрешают, старшие братья бьют за это по лицу…
А это что? День, глубоко врезавшийся в память; предвестие грядущей великой славы… Мать крепко держит его за руку, чтобы не затерялся в многолюдье на площади; он сам тащит кого-то из младших братьев. Высоко, к самому небу уходит подернутая туманом, украшенная громадными оскаленными масками пирамида. По лестнице, прорезающей её уступы до самой вершины, ахкины в белом, в высоких колпаках, возводят пышно одетого человека. Сверкает его длинная, до пят, накидка, кивает алый пернатый султан. Достигнув жертвенника и встав на него, человек долго, протяжно кричит — наверное, объясняет людям и богам, почему он решил расстаться с жизнью. Затем, раскинув руки, ало-золотой птицею взлетает над пирамидой; воистину взлетает, на мгновение прилипнув к небосклону! Только миг над замершим городом, над толпой, обращённой в камень, парит блистательный птицечеловек. Но и этого достаточно, чтобы навеки заразить мальчика безумной мечтой…
На втором от вершины уступе разбился тогда жертводатель, и жрецы, как положено, сбросили его окровавленное тело вниз, в толпу. Мать и сын не видели, как труп упал на площадь, но тысячи людей разом двинулись, смыкаясь над ним… Потом проходили мимо счастливцы с багряными губами и пальцами: одни жевали на ходу куски священной плоти, другие несли их домой, чтобы сварить и насладиться вместе с семьёй. На сотни частей была разорвана чудесная птица. Плакала мать: ей с детьми не досталось ни крошки жертвенного мяса, приносящего удачу…
Став подростком, впервые познаёт будущий раб и Спаситель сладкое саморастворение в боли. Ахкины учат: добровольные муки есть доказательство нашей любви к богам, готовности на любые жертвы в их честь; увидев, как мы терзаем себя, боги охотнее дарят всё, что надо смертным — здоровых детей, богатые урожаи, обильный приплод в стадах…
Мальчик борется с природной боязнью боли; учится молча переносить муки, нанося себе порезы, держа пальцы над огнём, пока не достигает пятнадцати лет. Тогда отец впервые берёт его с собой в храм, на церемонию Благодатной Боли.
Место мужчин его семьи — в главном святилище города-государства. Там истязают себя все вельможи и сам «настоящий человек». Как положено, правитель одет женщиной, ведь он вступает в мистический брак с богом дождя. Кровь — таинственная жидкость, связанная с дождями и реками; надо щедро проливать её на земле, чтобы небо ответило потоками своей, голубой крови. Особенно важна кровь халач-виника. Склонясь над расписным сосудом, правитель протыкает свой высунутый язык толстой костяной иглой, вслед за ней продевает веревку, двигает её взад-вперёд… Красные капли гулко ударяют, падая в вазу. Лицо «настоящего человека» невозмутимо.
Затем к стуку отдельных капель примешивается шум кровавого ливня: это подражают вождю военачальники-накомы, батабы, сановники двора. Одни над сосудами надрезают себе уши, лоб или руки; другие рассекают обсидиановыми ножами губы, крылья носа… Разбитый кирпич, расколотый камень не срастаются; то, что плоть человеческая заживает — лишний знак божьей благосклонности к жертвам. Можно ранить себя ещё и ещё…
Трое-четверо вельмож становятся в ряд, раскрывают рты, и слуги насквозь пробивают им щёки заострённой палкою, одной на всех. Иные, и однажды он сам среди них, испытывают совершенство муки, также став плечом к плечу, оголив и продырявив сбоку свои мужские члены. По несколько отверстий делают в членах жертводатели — и протягивают в них шнурки, оказываясь нанизанными, словно рыбы на кукане…
Чёрный день приходит внезапно. Оборван вдохновенный подъём юноши по ступеням боли, к высотам преданного служения. Похоже, его отец принял участие в заговоре против халач-виника. Заговорщики разоблачены; но правитель, сжалившись над старым сановником, дарует ему особую милость. Батаба казнят не тайно и постыдно, а делают из его смерти народное торжество. На площади с отца сдирают заживо кожу; затем, облачившись в неё, отплясывает танец правосудия главный жрец.
Как всех детей государственных преступников, сына делают городским рабом. Под бичами надсмотрщиков он копает землю, вместе с толпами других рабов прокладывает каналы, — город расширяет свои владения, на месте лесной росчисти будут маисовые поля. Некоторые из землекопов не вступают в разговор, у них потухшие глаза и странные, отрешённые движения. Это те, кто — намеренно или случайно — узнал тайну правителя, ахкинов… Лекари прокололи им в нужном месте череп, и рабы стали тупыми, бессловесными животными.
Семьи казнённого батаба больше не существует. Мать наложила на себя руки — не в храме, не перед народом, а в своей комнате, без почестей, достойных приносящего себя в жертву; даром пропали её жизнь и кровь… Братьев и сестёр разослали по стройкам и копям, больше юноша их не видел. Среди таких же обречённых, как он сам, вечно полуголодный, получая досыта лишь пинки да удары бичей, — раб пытается обратить зов измученного тела к богам, сделать отупляющий труд сознательным приношением… Не получается. Монотонность усилий подтачивает волю, побои ломают мужество, усталость гасит любые порывы. И без черепных проколов слабеет рассудок. Похлебав ночью, после смены, жидкой каши атоле, он скотски валится спать на пропахшую мочой, старую солому — до рассветных окриков и пинков. И так много, много дождей подряд…