Часть 8 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вернись.
— Но я не хочу! Я буду с тобой всё время… если не прогонишь!
Засмеявшись и взлохматив мягкие кудри Метрокла, Левкий спросил:
— Как думаешь, почему твой отец так злится на меня?
— Ну… — Юнец замялся. — Ты что-то про него знаешь такое… нехорошее!
— Нет, братец. Он злился до того, как я это сказал.
— Ну, тогда… Наверное, он считает, что ты — плохой человек… бродяга, пьяница… и не хочет, чтобы я был с такими людьми.
— То есть, с теми, чьей независимости он завидует, — уточнил киник. — Нет, братец, дело тут не в моём образе жизни. Причина его злости иная. Аристипп вовсе не глуп и понимает, что я превращаю в пыль всё, что он пытается сделать для тебя главным: стремление к богатству и славе, чванство, грубые звериные наслаждения. Тебе придется выбирать, с кем ты…
— Но я уже выбрал! Оттого и пришёл к тебе.
— Отлично. Так не всё ли тебе равно, где жить? Важно, где живет твоя душа…
— Учитель!..
Дёрнув за руку, Левкий посадил бурно вскочившего Метрокла.
— Дурачок… Что же мне, на поединок вызвать твоего отца, как советовал Архидем? «Но, как сдаётся мне, он и плечами, и персями шире…» Ступай домой. Скоро ты поймёшь, что я всегда рядом с тобой… Ну?! Проваливай, оболтус, дай мне поспать!..
Под утро вскинулся Левкий, полный сонной истомы, навстречу слепящим звёздам внезапных ударов. Двое-трое молотили киника палками, будто сноп на току; один стоял, держа смоляной факел, ветер в клочья рвал чадное пламя. Поначалу вскрикнув от неожиданности, философ не издал более ни звука и лишь пытался защитить голову.
Наконец, человек с факелом коротким, властным жестом прервал расправу. Склонился над избитым — узнать, дышит ли. Капюшон скрывал черты факельщика.
Левкий бессильно плюнул в мучителя, запачкав кровавой слюной собственное лицо. Тот с глухой бранью отпрянул, затем выпрямился и широко зашагал прочь. Другие чуть поспевали за ним, взмётывая крылья плащей.
…Ученики принесли Левкия на агору. Впервые за многие годы киник перед медным зеркалом, взятым в цирюльне, занялся своей внешностью: смыл запёкшуюся кровь, припудрил синяки и ссадины, расчесал пыльные, свалявшиеся космы, бороду. Затем, тщательно собрав складками гиматий, улегся на своём обычном месте, где шутники писали мелом «дворец Левкия», под оградой теменоса напротив входа на рынок.
Холодило раннее морское утро. Продавцы покрикивали, стоя под полотняными навесами, среди прилавков с тканями и украшениями, груд плодов, высоких пирамид глиняной посуды. Неземными ароматами тянуло из лавки благовоний; ржали лошади, приведённые на продажу суровыми лохматыми скифами из северных степей.
Покупатели уже валили валом. Многие задирали киника, спрашивали, не спустил ли кто Левкия с откоса, как то грозился сделать Стрепсиад с Сократом[19]. Но Левкий лежал молча; ученики отгоняли самых наглых.
Наконец, сделав знак рукой, чтобы юноши собрались поближе, философ призвал их к молчанию и сказал, с трудом ворочая разбитой челюстью:
— Ничего нового сегодня вы от меня не услышите, братцы, но скажу ещё раз, чтобы запомнили навсегда: душевный покой, чистая совесть, скромность в пище и в питье, терпение и веселье — вот всё, что надо для счастья. Что назначено человеку, то легко достижимо. А если надрываешься ради чего-то, значит, это не для тебя. Так, видно, решили боги…
Клитандр откровенно шмыгал носом, плача. Архидем снова хмурил брови и стискивал кулаки так, что белели костяшки, молча принося клятву отомстить. Метрокл бросился было — припасть к груди обожаемого наставника… но что-то удержало. Словно незримая рука уже провела черту, отделявшую философа от агоры, от мира живых.
Чуть слышно застонав, — каждое движение приносило боль, — он принялся рыться в котомке. Достал бутылочку из сушёной тыквы, откупорил её. Никто не посмел остановить киника.
— Я, Левкий, сын Эвбула, родился от свободного гражданина и рабыни, — сказал он, — детство и юность мои были горьки. Однажды, когда мне показалось, что жизнь моя не имеет смысла, я купил у фессалийской знахарки вот это… Потом я передумал и остался жить. Сейчас — другое дело. Старику с поломанными рёбрами нечего делать на поле брани. Поцелуйте меня, братцы!
Будьте мужами, друзья, и возвысьтеся доблестным духом;
Воина воин стыдися на поприще подвигов ратных!..
Никто на площади, кроме горстки учеников, не заметил, как хлебнул из тыквенной бутылочки философ Левкий — и, откинувшись на спину, блаженно закрыл глаза. Галдел рынок, жрецы стройно пели в храме; далеко внизу, под скалами бухты, волнами ходило море, словно пересыпались кучи голубого блестящего зерна.
X. Большой Киев, 2180–2181 годы
Лежал. Прижимался. Он её
бесславит. И в каких выражениях!
Прижимался. Это мерзость.
Уильям Шекспир. «Отелло»
Ужас, который я испытал в конце августа, трудно сравнить с какими-либо переживаниями всей моей жизни. И ведь, что называется, на ровном месте…
Мы снова сидим на балконе жилблока Щусей, и я подряд хлопаю три рюмки китайской водки, чтоб заглушить в груди тоску последних недель… Опять родители Крис в отлучке, вновь продуктопровод приносит из домовой робокухни яства, заказанные хозяйкой и гостями, — но сегодня решили обойтись без фантомных игр. Попросили Эдика Хрузина сыграть что-нибудь «для души». Самый молодой и способный фацзя суда Большого Киева, уверенно делающий федеральную карьеру, — Эдик влюблён в старинную музыку. Грузовой робот-авион привез к Щусям большой, чёрный, лоснящийся, словно мокрый бегемот, рояль Хрузина. Трёхсотлетний «бехштейн» странно выглядит в ультрамодных, с изменяемой планировкой и переливчатым цветом стен апартаментах Крис. Но вот курчавый смуглый Эдик сел за инструмент, прищурился, оттопырил полноватые губы — и стал разминать пальцы на клавишах. Говорят, он изменил свою внешность, чтобы быть похожим на одного из старых «королей джаза», — ну, не до портретного сходства, но с намёком…
Заиграл Эдик, и разом захотелось позабыть о «ретро» или «модерне» — вообще, о мире вещей. Скромная и чистая, будто песня ручейка, начинается мелодия. Уйди в неё — там нехитрое, наивное счастье южного городка, ленивых вечеров с трубкой и пивом у порогов уютных домишек; чувственное счастье короткой негритянской молодости. Летнее время…
Единственный, кто страдает от Гершвина, это Женька Полищук, соизволивший снова отлучиться со своих звёздных верфей (наполовину, поскольку его робоглаз летает там, передавая в мозг изображение). Женьку, как и прежде, распирает желание рассказывать. Слабыми словами он пытается передать красоту и захватывающую мощь космических работ. В конце концов, когда Хрузин, разрезвясь, начинает лупить, при всеобщем подпевании, бессмертную «Аллилуйю» Винсента Юменса, — я позволяю Женьке увлечь себя в угол и там, за мороженым с засахаренными фруктами, слушаю восторженный лепет.
О чудовищном светолёте «Титан» Звездочёт говорит трепетно, словно будущая мать о ребёнке в своём чреве: вчера зашевелился, явно стал больше, сканер показывает — уже есть на пальчиках ноготки… Только речь идёт о гирлянде бронированных корпусов, труб-переходов и несущих конструкций общей длиной до тысячи километров. На такое расстояние отнесён жилой модуль от реактора — для безопасности. Сейчас как раз одевают сверхтугоплавкой фольгой каркас вогнутого отражателя… Когда «Титан» сойдет со стапелей, малые разгонные двигатели вынесут его за пределы Солнечной Системы, и тогда в фокусе зеркала вспыхнет страшное аннигиляционное солнце. Ближе к Земле нельзя, луч светолёта мог бы мгновенно растопить горные хребты и вскипятить океаны. «Титан» — не только самый большой корабль в истории космонавтики, но и самое грозное оружие с начала времён. Слава Абсолюту, что мы давно уже не воюем!..
Со скоростью чуть меньше световой корабль должен пересечь бездну, отделяющую нас от звезды, яркость которой меняется в подозрительно быстром и сложном темпе. Маяк, поставленный чужим сверхмогучим разумом? Надо же, родное солнце превратить в сигнальный фонарь, передающий морзянку!.. Наблюдения показали: вокруг звезды движутся планеты, есть среди них и похожие на Землю. Экипаж узнает разгадку после пятнадцати лет полёта… на Земле же пройдёт почти столетие!
Ещё не было такого путешествия. В сравнении с будущим рейсом «Титана» все прыжки к ближайшим звёздам за последние полвека — не более, чем прогулки. Конечно же, составной исполин не сможет не то что опускаться на планеты, но даже приближаться к ним. Он лишь подплывёт к звезде и ляжет на орбиту вокруг неё; тогда настанет черёд нескольких мощных планетолётов-разведчиков, притороченных к гирлянде. Женька видит сейчас, как испытывают один из них. Призраком на фоне цветочных ваз ему явлен маневрирующий пятисоттонный «катер»…
Полищука межзвездье делает блаженным, манит сладко и головокружительно. Состав экспедиции давно и тщательно отобран из многих тысяч добровольцев, — но ведь настоящие плавания только начинаются! Когда-нибудь он непременно отправится туда, только не за семьдесят световых лет, как «Титан», а дальше, дальше, к центру Галактики, в непостижимый рай миллиардов солнц, где словно ангельские рати поют сотрясающий пространства хорал… Ведь люди теперь живут очень долго и до библейской старости сохраняют здоровье. Многие заменяют части тела искусственными, не знающими износа. Скоро грядет эра бессмертия. Через двести лет, через пятьсот, но Женька полетит…
— А ты знаешь, — уже давно были люди, которые предсказывали всё это! Нет, — они как-то это видели!.. — расширенными зрачками глядя сквозь меня, вещает Звездочёт. — Вот, взять Данте… Помнишь у него, в конце «Рая»?
Есть горний свет, в котором божество
Является очам того творенья,
Чей мир единый — созерцать его;
Он образует круг, чьи измеренья
Настоль огромны, что его обвод
Обвода солнца шире без сравненья[20]…
Этот «горний свет» он называет — «райская роза» и говорит дальше, что в ней много кругов, и все они состоят из живых «светов»! Ну, чем не Галактика?…
…Запомнил же! Когда я сам уже куда-то лечу, заворожённый великой Женькиной страстью, — пианист вдруг спотыкается, несколько секунд играет полную белиберду и затихает. Мы возвращаемся в реальность, на громадный балкон, отгороженный от мира перилами, где цветут в вазах вьющиеся розы, и защитным слоем сухого тепла, ибо снаружи туман и слякоть. Умолкает и беспечный народ за столиками.
Через гостиную, мимо рояля, шаткой, дёргающейся походкой, плетьми свесив руки и приседая, движется Степан Денисович Щусь. Отчего 218-летний патриарх вздумал присоединиться к молодёжной компании, я так и не узнал потом никогда. На нём самый роскошный мандаринский халат, под халатом голубая сорочка; расчёсаны и приглажены искусственно выращенные каштановые пряди. Неожиданная и тревожная иллюстрация к мечтам Полищука о близком бессмертии. Бессмертие — для всех, оно не может принадлежать избранным… но все ли созданы для него?
Споткнувшись на секунду, Хрузин не без намёка играет из «Хелло, Долли» — «Before the parade passes by[21]»… После малого замешательства богомола радушно встречают; к нему торопятся с двух сторон Кристина и её лучшая подруга Лада Очеретько. Когда некрасивая Лада взволнована, её библейские глаза сияют, полностью преображая черты лица. Она принадлежит к движению естественников, отвергающих возможность стать регенераторными Аполлонами и Афродитами, и не делает ничего, чтобы укоротить свой нос или вывести частые веснушки, — но сейчас её лицо нечеловечески прекрасно, и я понимаю неразлучного с Ладой Равиля…
Наконец, Щусь-самый-старший усажен, спрошен — чего подать из выпивки и закуски; ему принесены маслины, лимон и графинчик тёмно-янтарного «Варцихи». Эдик продолжает тихонько наигрывать, ему трудно расстаться с клавишами, но остальные ждут первых слов из уст живой окаменелости.
О да, по сей день мы связываем дряхлость с мудростью, древний возраст с тайными знаниями, — смешно! Ничего, кроме ветхости, в ветхости нет, а мудрость принадлежит лишь завтрашнему дню. Хватив глоток жидкого солнца, богомол сначала отпускает комплимент всем нам, собравшимся, какие мы красивые да хорошие; затем, по ассоциации, вспоминает какую-то свою крутую вечеринку не то в 2018-м, не то в 2022-м… и гладко переходит на бизнесменские дела тех лет, последние денёчки настоящей Щусевой жизни, после которых осталось только вспоминать. Кстати, и маленький секс-шоп Степана Денисовича, на углу Межигорской и Хоревой, как оказалось, был последним в Киеве. Тогда на Западе входил в самую пенку порносадизм, сцены совокупления рядом с людьми, подвергаемыми пыткам, или среди расчленённых трупов; но у наших лохов и журналы, и видеодиски подобного рода вызывали, чаще всего, одну лишь тошноту. Что-то происходило вокруг… оканчивалась милая сердцу звериная свобода, возвращались такие странные понятия, как стыд и порядочность… в общем, не покупали, и всё тут! Нечего и говорить про изысканные штучки для «тех, кто понимает», вроде лесбийских двучленов или орудий домашних пыток. Щусь их и заказывать перестал своим дружкам, последним ловкачам, умевшим обмануть украинскую таможню…
Вдруг Степан Денисович останавливается на полуслове. Бесцветные, сидящие на дне колодцев, пробуравленных в черепе, глазёнки обеспокоены. Взгляд, необычно живой, перебегает с лица на лицо. Сильнее дрожит рука в пятнах цвета йода, держащая полувысосанный кружок лимона. Он молчит, и все вежливо молчат; один Хрузин, покачиваясь взад и вперёд, чуть слышно звенит стеклянными колокольчиками.
И вот, помолчав достаточно долгое время, чтобы опять закрутился по столикам прерванный лёгкий разговор, Щусь начинает снова… В его жучином шелесте нет эмоций, но каждое слово рассчитано на то, чтобы уколоть, задеть побольнее. Всю грязь, накопленную в душах его любимой братвы, исчезнувшей после отмены посредничества и наличных денег; весь тупой, низкопробный цинизм, которым этот удалой клан сперва козырял перед обманутыми и обобранными, а позже скрывал свою растерянность, обезьяньим чутьём чуя близость гибельных для себя перемен, — весь набор гнуснейших подначек обнародует захмелевший с двух рюмок богомол. Он сомневается в целомудрии наших отцов и матерей. Он уверен, что каждый из нас, втайне от своих школьных корифанов, предаётся немыслимым извращениям. У него нет сомнений, что все наши умные беседы и высокие темы — лишь маскировка нормальных для человека желаний, рождённых сластолюбием, жадностью, похотью, тщеславием… Он, Щусь, тоже не чужд философии и помнит изречение одного древнего мудреца: «Человек рождается между мочой и калом»…
Степан Денисович умолкает с видом, который яснее слов говорит: dixi et animam levavi[22]. Пальцы его дрожат пуще обычного, когда старик наливает себе ещё коньяку. Возможно, он думает, что сейчас его выставят, как нашкодившего ребёнка. А может быть, готовится к диспуту с нами, который, по его понятиям, должен с обеих сторон состоять из одних крепких оскорблений…
Но ничего этого не происходит. Со всех сторон спокойно смотрят на Мафусаила внимательные, доброжелательные глаза с искоркой смеха на дне.
Крис, в первые секунды язвительного Щусева монолога рванувшаяся было к пращуру, — остановить, вывести вон, — но кем-то на бегу осаженная, теперь вполне спокойна; ресницы лукаво опущены, качается носок лакированной туфельки. Одна из девушек даже залюбовалась старцем, точно невиданным инопланетным чудищем, и держит раскрытым розовый круглый рот, пока её легонько не толкают в бок… Да, гости благосклонно-безмятежны, как велит этика дао, многими принятая нынче на Руси. Может быть, мне послышалось, что кто-то шепнул древнекитайское определение тела — чоу би нан, «вонючий кожаный мешок»… Вдруг Эдик Хрузин, ни на миг не отрывавшийся от клавиатуры, ударяет по клавишам громче, сразу переключив общее внимание на себя.
Ещё с минуту, сотрясаясь от досады, что не может найти предлог, чтобы наехать, как в молодости, — шуршит злобная мумия. Но потом… Что случилось? Что произошло с нашим яростным обличителем? Он прислушивается. Долгим черепашьим движением сухую голову на морщинистой шее поворачивает к пианисту. Простая, с налётом слащавого «надрыва» и показного трагизма мелодия. Курьёзный экспонат из богатой коллекции Хрузина, нечто вроде мещанского гипсового ангелочка, попавшего в среду подлинно красивых и ценных вещей лишь благодаря своей древности…
Верить ли своим ушам? Щусь подпевает!
Владимирский централ,