Часть 16 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– «Хвост лошадке подними, в дырочку подуй…»
– Замолчи, прошу тебя!
– Сельма еще не вернулась. Она пошла в хаммам.
Хосин ущипнул за щеку Сабах, стоявшую посреди улицы с чемоданом в руке.
– Так значит, ты ее дочь. Да, сходство есть, это точно. Но ты слишком худая. Надо есть побольше.
Матильда, крепко державшая Сабах за локоть, притворно улыбнулась:
– Мадемуазель следит за фигурой. Но она никогда ни в чем не нуждалась и ела тогда, когда хотела, уж поверьте.
Сабах уселась на ступеньки, зажав сумку между коленями. Всякий раз, заметив женщину, переходившую улицу, или остановившееся у дома такси, она вздрагивала. Что скажет мать? Как она будет реагировать? Матильда, расхаживавшая взад-вперед по тротуару, купила у разносчика сигарету. Медленно ее выкурила, как подросток, не умеющий вдыхать дым. Потом появилась Сельма. Она шла по авеню, ее мокрые волосы были обернуты бежевым платком, а покрасневшая кожа еще не остыла от жара хаммама. На ней была зеленая гандура с тонкой золотой каймой по краю ворота и рукавов. Мужчины оборачивались ей вслед, а один проезжавший мимо водитель посигналил. Сначала она увидела Матильду. Даже издалека, даже среди толпы она узнала бы свою невестку с ее светлыми волосами, прямыми мальчишескими плечами и ужасными ногами, раздутыми от жары. Потом она заметила дочь: та сидела, привалившись к ступеньке лестницы и опустив голову на колени.
– Что вы здесь делаете?
– Нам лучше подняться к тебе, – проговорила Матильда.
– Какие-то проблемы? Что-то случилось?
– Думаю, нам надо пройти в квартиру. У меня нет никакого желания разговаривать здесь, у всех на глазах.
Они молча поднялись по лестнице, и Сабах рассмотрела тонкие лодыжки матери и ее стройные икры, видневшиеся из-под гандуры, когда Сельма шагала по ступенькам.
– Ступай в спальню и закрой дверь, – приказала Матильда.
Сабах прошла по коридору и захлопнула за собой дверь. Села на пол, приложив ухо к стене, и попыталась расслышать, о чем говорили ее мать и тетка. Женщины в гостиной говорили шепотом, только изредка одна из них вскрикивала или, сердясь, повышала голос.
– С тобой всегда так! Ты безответственна! – горячилась Матильда.
– Это ты во всем виновата! – кричала Сельма. Потом их голоса снова стихали, и до Сабах долетал только нервный шепот. Она повернула голову и заглянула в спальню матери. Широкая кровать была застелена толстым бледно-розовым пуховым одеялом. На стене висело большое венецианское зеркало, на туалетном столике из древесины лимона лежали ожерелья, стояли флаконы духов и чайный стакан с кисточками для макияжа. Открытый шкаф был битком набит платьями, пальто, туфлями и сапожками на каблуках. На внутреннюю сторону дверцы Сельма приклеила фотографию и открытку с Эйфелевой башней и надписью золотыми буквами: «Париж». Сабах сняла фотографию. На ней были Муилала в белом хайке, с густо подведенными глазами, и Сельма лет пяти, которую явно забавлял процесс съемки. На обороте стояла надпись: «Рабат, 1942». Сабах всмотрелась в черты лица ребенка и подумала: «Она не похожа на мою мать». Сабах на четвереньках доползла до постели матери и зарылась лицом в одеяло. Глубоко вдохнула запах Сельмы, аромат мускуса, знакомый ей с рождения, державшийся на коже еще несколько часов после того, как она целовала ее. Сельма крикнула:
– Поди-ка сюда!
Сабах медленно прошла по коридору и предстала перед матерью и теткой.
– Это правда? Ты решила сбежать из интерната? – спросила Сельма.
Сабах не ответила. Сельма заговорила снова:
– Детка, со мной этот номер не пройдет. Ты сейчас все расскажешь, или мне придется тебя поколотить. Поняла?
Сабах кивнула.
– Куда ты собиралась отправиться? Что тебе пообещал тот парень?
Сабах пробормотала что-то невнятное.
– Не слышу. Смотри на меня, когда со мной разговариваешь.
Сабах заметила у входной двери свой чемодан. Она наклонилась, вытащила из него толстую пачку писем и протянула матери.
– Что это? – поинтересовалась Сельма.
– Я хотела разыскать Селима. Уже несколько недель от него не было вестей. Я только хотела узнать, все ли с ним в порядке.
Матильда приблизилась к Сабах и схватила ее за плечи.
– Что ты мелешь? Почему ты заговорила о моем сыне? Он-то тут при чем?
– Марш обратно в спальню! – взвизгнула Сельма. – Оставь нас.
Матильда хотела забрать пачку писем, но Сельма не выпустила их из рук.
– Подожди, – сказала она, открыла маленький шкафчик и достала бутылку виски. – Стаканы на этажерке у тебя за спиной.
Матильда подчинилась. Они устроились на диване, и, выпив первый глоток, Сельма разделила пачку писем надвое и одну половину протянула Матильде. На толстый шерстяной ковер выпала фотография. Селим на пляже, по пояс голый, с длинными, ниже лопаток светлыми волосами. Они ничего не понимали, и обе сгорали от ревности. Мать и любовница пытались угадать, почему Селим писал Сабах, а не им. Почему выбрал эту невзрачную девочку, игравшую в их жизни второстепенную роль? Пробегая глазами его письма, они поняли, что именно это и связывало Сабах и Селима. Ощущение, что они живут за кулисами, что к ним относятся куда хуже, чем они того заслуживают. Обоих бросила Сельма. На обоих, хотя и по-разному, Амин срывал свой гнев. Две женщины смотрели на разложенные на коленях письма и думали: «Как бы я хотела, чтобы эти письма были адресованы мне, чтобы они были полны любви. Чтобы он написал, что ему тяжело без меня, что он соскучился и сходит с ума от тоски. Чтобы попросил прощения за свое исчезновение и в очередном волнующем письме пообещал, что скоро вернется в мои объятия. И подписался бы внизу: „Любящий тебя всем сердцем Селим. Селим, который не может тебя забыть“». Обе испытали разочарование. Первые письма были датированы осенью 1969 года. Селим описывал в них жизнь с Нильсой, Симоном и Лаллой Аминой. Матильда узнала рубленый стиль сына. Селим писал короткими фразами и пропускал знаки препинания: «Как у тебя дела у меня хорошо» или «Как ты там в интернате расскажи» – совсем как раньше, когда писал матери из детского лагеря, где проводил летние каникулы. Матильда вспомнила его детские фразы: «Мама скучаю по тебе канарейка снесла яйцо уже три дня идет дождь». В те времена она была для него всем. Он со слезами на глазах ждал ее у въезда на ферму, когда она задерживалась в городе. Наблюдал, как она застегивает пряжку на туфлях или смахивает пылинки со шляпы, и восклицал: «Мама, ты такая красивая!» – и преклонение перед ней этого маленького мужчины исцеляло ее от всех печалей. Но в этих письмах, письмах к Сабах, Матильда не упоминалась. Она так и сяк вертела листки бумаги, всматривалась в каждую фразу, но не нашла ни слова о ферме, о ней или об Амине. Как будто сын забыл о ней и ему не было дела до той боли, которую он причинил ей своим исчезновением.
– Ты закончила читать? Тогда давай мне свою половину! – велела она золовке.
Но Сельма не подняла головы. Она была погружена в чтение письма, датированного началом 1970 года, где Селим в поразительном стиле говорил о женском теле, о разврате, коему он предавался, и у Сельмы возникло желание кого-нибудь убить. Что такое эта «свободная любовь»? Расплывчатыми, корявыми словами Селим пытался объяснить новое видение мира, где никто никому не принадлежит. Где мужчины не обладают женщинами, где никто не клянется в вечной верности. Это мир подчиняется лишь прихотям желания. Протянуть руку, прижать к себе чье-то тело и заняться сексом в нежной ночи. Он брал не любя, и оттого что-то в нем огрубело. Все, во что он верил, разрушилось, как маленький замок из песка, на который накатила волна. Семья, дети, жизнь, которую выбрали его родители, детство среди криков, ругани, сдерживаемой ненависти. Он писал: «Я никогда не женюсь. Тела других людей нам не принадлежат, и я тем более не принадлежу своим родителям и не принадлежу своей стране». Маленький засранец, подумала Сельма. Хвастун, уверяет, будто женщины хотят его больше, чем других мужчин. Она-то знает: все потому, что он мало говорит и у него, в отличие от других хиппи, нет своего мнения об устройстве мира. Он не ставит себе целью ни достигнуть нирваны, ни продолжить искания. Он может часами наблюдать, как клонятся под ветром ветки деревьев, и эта расслабленность очаровывает женщин, интригует их. Маленький засранец, как он посмел писать такие непристойности ее пятнадцатилетней дочери и вкладывать в письма по-детски нарисованные кораблики в порту. Маленький засранец, который клялся, что стал мужчиной. Теперь этот невежда, увалень, посредственный ученик сообразил, чего хочет от жизни, и наконец-то обзавелся собственными амбициями. Все те месяцы, что он провел с хиппи, он жадно слушал их рассказы. Среди хиппи встречались врачи, инженеры, архитекторы, ученые, чьи обширные знания вызывали у Селима восхищение. «По ту сторону океана находится Америка». Он писал Сабах о путешествиях, как пишут рабу о свободе и жизни вольных людей. Он просил своих товарищей рассказать ему об Америке. Хиппи считали, что их слова привьют ему отвращение к этой стране: «Это царство денег, жестокости, страна гигантских вертикальных городов, где девушки торгуют своей задницей, а мужчины мечтают о деньгах и власти». С некоторых пор Селим неотвязно думал о Нью-Йорке. В последних письмах он писал только о нем. О том, что обязательно уедет в эту далекую страну. Ему нужно найти деньги, и тогда он сможет уехать из жалкой деревеньки под названием Диабат, оставив позади безделье и скуку и тошнотворный запах перезрелых помидоров, которым несет из единственной здешней лавочки.
Матильда и Сельма были пьяны.
– Глупый мальчишка! – яростно выкрикнула Сельма.
– Неблагодарный безответственный мальчишка, – отозвалась Матильда, едва ворочая отяжелевшим языком.
– Может, я и была лентяйкой, но у меня всегда было все в порядке с орфографией. Помнишь? Ты заставляла меня делать уроки. А у Селима ошибка на ошибке, как у дошкольника.
Матильда попросила сигарету и выкурила ее на маленьком балконе, шумно втягивая дым. Конечно, она помнила уроки орфографии, истории и географии в пропитанном сыростью доме в старом квартале Беррима. Она помнила Сельму ребенком, помнила ее бесцеремонность, ее капризы, а главное – ее великодушие. Вернувшись из школы, девочка переписывала для невестки задания по арабскому языку. Потом заставляла ее проговаривать фразы вслух и не смеялась над ней, когда Матильда неправильно произносила «р» или «к».
– Я уверена, он принимает наркотики, – проговорила она.
– Ах, перестань! – отмахнулась Сельма. – Ничего серьезного, поверь мне.
– Что ты в этом понимаешь? Он, может, потому и не пишет больше. Может, с ним что-то произошло. На днях я видела про это документальный фильм. Сказали, что они все там наркоманы, что они питаются на помойках, а некоторые умирают от передоза.
– Я знаю твоего сына. Он не такой. Тебя во многом можно упрекнуть, но ты хорошо воспитала своих детей.
– Это не помешало ему сбежать.
– Поверь мне, он вернется.
Сельма открыла маленькую деревянную коробочку, стоявшую на столе:
– Хочешь попробовать?
– Что это?
– Это гашиш.
– Ты что, это куришь?
– Ну, только иногда. Кто-то из гостей забыл. Почему бы не попробовать?
Однажды вечером, лежа на диване в квартире Сельмы, Омар слушал по радио увлекательную передачу. Это была история одной турецкой актрисы начала века, которая, будучи мусульманкой, не имела права выходить на подмостки. Однако эта талантливая, обладающая удивительной решимостью молодая женщина сумела поступить в театральную труппу. Каждый вечер она играла на сцене в одном из театров Стамбула, ее обожала публика и поддерживали партнеры. Иногда по сигналу осведомителя в театр врывалась полиция. Актриса при помощи сообщников убегала по крышам, зрители освистывали полицейских, и те удалялись несолоно хлебавши. Стражи порядка покидали театр, раздосадованные и злые, на прощанье бросив взгляд на сцену, опустевшую прямо во время действия.
Такое же впечатление производила и Эс-Сувейра, когда Омар приехал туда в феврале 1972 года. Она напоминала декорацию театральной сцены или съемочной площадки, по неизвестным причинам покинутую актерами, которые в спешке собрали вещи и умчались, побросав свое барахло, фанерный щит с изображением заката, обстановку бутафорской гостиной, хранящую следы праздника. Омара принимали как министра или высокого сановника. В обшарпанном комиссариате заброшенного городишки его встречали служащие в вычищенных мундирах, а на старом письменном столе стояли блюдо с выпечкой и дымящийся чайник.
– Прошу вас, садитесь, комиссар! – обратился к нему молодой мужчина.
Его звали Исмаилом, ему было лет тридцать, он служил инспектором и всегда жил здесь, в этом отсталом районе. Он был красив, светлокож и смазывал волосы аргановым маслом, оставляя за собой аромат жареного ореха. Он с натянутой улыбкой, не мигая, смотрел на комиссара, а во взгляде его металась тревога, и это тронуло Омара.
– Вы увидите, у нас тут все не так, как в Касабланке, – заметил Исмаил, высоко поднял чайник, чтобы струя взбила пену, и разлил по стаканам горячий напиток. – Почти ничего не происходит. Правда, у нас тут хиппи…
Последние четыре года администрация закрывала глаза на то, что в лесу хиппи разбили лагерь, и не один. Они устраивали языческие праздники. Танцевали полуголыми в развалинах Дар-Султана. Блудили в грязных борделях, куда можно было попасть, уплатив десять дирхамов, а то и меньше, и куда мужчины с Запада заманивали молоденьких мальчиков и учили их, как будет по-французски «кончать» и «стояк». Полицейские иногда устраивали рейды по отелям и хижинам в Диабате и задерживали какого-нибудь хиппи с просроченной визой. Иностранцы имели право оставаться на территории Марокко не более трех месяцев, затем их отправляли на родину. Долгое время вопрос решался при помощи пары купюр или заграничной вещицы. Хотя накачиваться наркотиками и жить в грязи – это, в конце концов, их личное дело.
Однако после событий в Схирате власти решили закрутить гайки и начать борьбу с разложением молодежи. Карать за наркоторговлю и кражу паспортов, приводившую в бешенство зарубежные консульства, куда приходили плакаться грязные молодые иностранцы. В Танжере власти получили приказ не пускать в страну парней с длинными волосами. Таможенники, превратившиеся в парикмахеров, угрожающе размахивали машинками для стрижки волос перед носом прибывающих в страну молодых людей. Хиппи стали излюбленными жертвами одного из тележурналистов, который заявил: «Время хиппи закончилось!» Марокко хотело настоящих туристов, богатых, расточительных, плативших в валюте за поездки на верблюдах и покупавших за неслыханную цену берберские ковры и войлочные фески.
В городе исчезли яркие краски. Росписи на стенах были стерты, «Кафе хиппи» переделано. Хозяин носил теперь костюм, купленный на барахолке, и громче включал радио, когда звучала популярная песня: «Хиппи нам мешают жить. Хиппи надо уходить».
– На прошлой неделе в Диабате умер один молодой человек, – продолжал Исмаил. – Жители деревни не хотят с нами говорить, но, по нашим сведениям, у него был передоз. Им бы только купить наркотики, этим типам. А сами тощие и беззубые, словно бродяги.
Омар не притронулся к стакану чая. Он не отрываясь смотрел на стену, и Исмаил гадал, о чем может думать этот странный человек с пятнами на коже, как у прибрежных рыбаков. Омар внезапно поднялся и застегнул пуговицы на пиджаке.