Часть 2 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Почему у Коринны есть то, чего нет у меня?
Она внушила себе, что именно этот довод заставил Амина сдаться. Она произнесла эту фразу жестко и уверенно, тоном опытного шантажиста. Матильда полагала, что в 1967 году у Амина с Коринной была связь и длилась она несколько месяцев. Матильда была в этом уверена, несмотря на то что ни разу не нашла никаких доказательств, кроме незнакомого запаха и следа от помады на его рубашках – гадких, пошлых улик, на которые нежданно-негаданно натыкаются жены. Нет, у нее не было доказательств, но это бросалось в глаза, как будто между этой парочкой догорало невидимое пламя и вскоре ему предстояло погаснуть, а пока что приходилось терпеть его жар. Однажды Матильда довольно неуклюже попыталась посвятить в эту историю Драгана. Но доктор как истинный философ стал с течением времени еще более снисходительным и сделал вид, будто ничего не понял. Он не пожелал опускаться до мелочности и в союзе с пылающей гневом Матильдой вести войну, которую считал бесполезной. Матильда так и не узнала, сколько времени Амин провел в объятиях Коринны. Как не узнала и о том, была ли между ним и этой женщиной любовь, говорили ли они друг другу нежные слова, или, наоборот – что было бы еще хуже, – ими владела молчаливая плотская страсть.
С возрастом Амин стал еще красивее. Виски его побелели, он отпустил тонкие усики, черные с легкой проседью, и стал походить на Омара Шарифа. Он носил темные очки, словно кинозвезда, и почти никогда их не снимал. Но не только смуглое лицо, волевой подбородок, скупая улыбка, открывавшая белоснежные зубы, – не только это делало его таким красивым. С годами он стал выглядеть еще более мужественно. В его движениях появилось больше свободы, в голосе – больше глубины. Теперь его скованность принимали за сдержанность, суровость придавала ему сходство с диким зверем, который вроде бы безучастно лежит на песке, а сам готов одним прыжком сбить с ног свою жертву. Он не вполне понимал, насколько велика его привлекательность, и осознавал ее постепенно, по мере того как она набирала силу как будто помимо его воли, как будто существовала отдельно от него. Он держался так, словно сам себе удивляется, и в этом, скорее всего, заключался его успех у женщин.
Амин обрел уверенность в себе, разбогател. Отныне его уже не мучила бессонница, он не смотрел долгими ночами в потолок, подсчитывая свои долги. Ему больше не мерещилось, что он на грани разорения, что дети его пойдут по миру, а семья будет опозорена. Амин просто спал. Кошмары теперь его не посещали, он стал уважаемым человеком в городе. С некоторых пор их с Матильдой приглашали на все приемы, с ними жаждали познакомиться, жаждали бывать у них в гостях. В 1965 году им предложили вступить в местный Ротари-клуб, и Матильде стало известно, что случилось это вовсе не благодаря ей, а благодаря ее мужу и что этому поспособствовали жены членов клуба. Молчаливого Амина окружали нежной заботой. Женщины приглашали его танцевать, прижимались щечкой к его щеке, клали его ладонь себе на бедро, и хотя он не умел связать двух слов и был не особенно ловким танцором, ему порой казалось, что для него вполне возможна такая жизнь – легкая, как шампанское, которым пахли губы этих женщин. Бывая на этих приемах, Матильда ненавидела себя. Ей казалось, что она слишком много говорит, слишком много пьет, а потом еще долго, по нескольку дней, ее мучил стыд за свое поведение. Она воображала, будто ее осуждают, считают дурой и пустышкой, презирают за то, что она смотрит сквозь пальцы на измены мужа.
Конечно же, члены клуба настойчиво приглашали Амина присоединиться к ним, проявляли к нему доброжелательность и внимание в первую очередь потому, что он был марокканцем, а ротарианцы, принимая в свои ряды арабов, хотели показать, что эпоха колониализма, эпоха двух параллельных миров, наконец закончилась. Многие из них, разумеется, уехали из страны осенью 1956 года, когда разъяренная толпа выплеснулась на улицы и дала волю кровавому безумию. Был сожжен кирпичный завод, людей убивали прямо на улицах, и иностранцы поняли, что отныне они здесь чужие. Некоторые сразу собрали чемоданы и уехали, покинув квартиры, где мебель покрывалась пылью, прежде чем их выкупали марокканские семьи. Собственники расставались со своими владениями и плодами многолетнего труда, бремя которого когда-то на себя взвалили. Амин гадал, кто эти люди, решившие вернуться домой, – трусы или провидцы? Однако эта волна отъездов была лишь недолгим отступлением от основной темы. Восстановлением равновесия, перед тем как вернуть жизнь в нормальное русло. Прошло десять лет после провозглашения независимости, и Матильда вынуждена была признать, что в Мекнесе мало что изменилось. Никто не знал новых, арабских, названий улиц, все по-прежнему назначали встречи на улице Поля Думера или улице Ренн, напротив аптеки месье Андре. Сидел на прежнем месте нотариус, остались галантерея с ее прежней хозяйкой, парикмахер со своей женой, дантист, врачи, а на авеню Республики – все тот же модный магазин готового платья с теми же владелицами. Все хотели, как и раньше, наслаждаться жизнью в этом прелестном цветущем городе, только стараясь соблюдать приличия и проявляя чуть больше осмотрительности. Нет, не было никакой революции, всего лишь немного изменилась атмосфера, все стали сдержаннее, создавалась видимость согласия и равенства. Во время ужинов в Ротари-клубе, где за столиками сидели вместе марокканские буржуа и европейцы, могло показаться, что колонизация – всего лишь досадное недоразумение, ошибка, в которой французы раскаиваются, а марокканцы делают вид, будто о ней не помнят. Некоторые настойчиво твердили, что никогда не были расистами и вся эта история их страшно смущает. Они клялись, что теперь, когда город избавился от этой заразы, у них словно камень с души свалился, все окончательно прояснилось и они тоже могут вздохнуть свободно. Иностранцы тщательно подбирали слова. Они решили не уезжать, потому что не хотят разорения страны, ведь она нуждается в них. Конечно, настанет день, когда аптекарями, дантистами, врачами и нотариусами станут марокканцы, и тогда европейцы охотно уступят им место и уедут. А до тех пор они останутся здесь и постараются быть полезными. К тому же они не так уж отличались от марокканцев, сидевших с ними за одним столиком. От элегантных раскованных мужчин, полковников и чиновников высокого ранга, чьи жены носили европейские наряды и короткие стрижки. Нет, те точно так же, как французские буржуа, без всякой задней мысли, не испытывая чувства вины, позволяли босоногим детишкам таскать за ними покупки на центральном рынке. Отмахивались от просящих подаяние нищих, «потому что они, как собаки, кормящиеся объедками со стола, привыкают к подачкам и постепенно теряют охоту преодолевать свою лень и работать». Французы никогда не посмели бы заявить, что склонность простых людей жаловаться и попрошайничать кажется им обременительной. Французы никогда не посмели бы, в отличие от марокканцев, обвинять горничных в склонности к воровству, садовников – в лености, а всех бедняков поголовно – в отсталости. Когда их мекнесские друзья горько сетовали на то, что почти невозможно построить современное государство с таким малограмотным народом, французы только неестественно громко смеялись. Эти марокканцы по сути были такими же, как они. Говорили на том же языке, точно так же смотрели на мир, и трудно было себе представить, что когда-нибудь они могли бы оказаться в разных лагерях и стать врагами.
Амин поначалу держался настороженно.
– Быстро же они переобулись, – говорил он Матильде. – Давно ли я был для них крысенышем[3], арабским отродьем? А теперь так и стелются передо мной: «Месье Бельхадж то, месье Бельхадж сё…»
Однажды вечером, во время ужина с танцами в одном загородном поместье, Матильда убедилась в его правоте. Моник, жена парикмахера, перебрала спиртного, и посреди разговора у нее вырвалось слово «бико»[4]. Она прикрыла руками рот, как будто хотела запихнуть обратно вылетевшее из него оскорбительное выражение, испуганно ойкнула, вытаращив глаза и густо покраснев. Никто кроме Матильды ее не слышал, но Моник еще долго рассыпалась в извинениях. Она твердила:
– Поверь, я совсем не то хотела сказать. Не знаю, что на меня нашло.
Матильда так никогда и не узнала наверняка, что же заставило Амина принять решение. Но в апреле 1968 года он сообщил ей, что у них будет бассейн. Сначала вынули грунт, потом залили бетонные стенки, установили систему водяных труб и фильтрации: Амин со знанием дела лично руководил работами. Вдоль бортиков он приказал выложить окантовку из рыжего кирпича, и Матильда вынуждена была признать, что это придало сооружению определенную элегантность. Когда чашу бассейна наполняли водой, они оба при этом присутствовали. Матильда села на раскаленные кирпичи и стала смотреть, как медленно поднимается вода, нетерпеливо, как ребенок, дожидаясь, когда она доберется до ее щиколоток.
Да, Амин сдался. В сущности, он здесь хозяин, он главный, благодаря ему у работников есть кусок хлеба, и не им рассуждать о том, как он живет. К тому моменту, когда была провозглашена независимость, лучшие земли все еще находились в руках французов и основная масса марокканских крестьян жила в нищете. Когда французы установили протекторат над Марокко и приняли меры по улучшению ситуации с санитарией, в стране стала стремительно расти численность населения. За десятилетие независимости земельные наделы крестьян были разделены на такие крошечные доли, что прокормиться с них стало невозможно. В 1962 году Амин выкупил часть владений Мариани и земли вдовы Мерсье[5]; та поселилась в городе, в грязноватой квартирке на улице Поэмиро. Амин забрал себе технику, скот, склады и амбары и за скромную цену сдал нескольким работникам с их семьями небольшие участки, которые снабжались водой при помощи оросительных каналов. В окрестностях Амина считали строгим хозяином, человеком упрямым, вспыльчивым, но никто не ставил под сомнение его безупречную честность и чувство справедливости. В 1964 году он получил помощь от министерства на строительство оросительной системы на значительной площади своих земель и покупку современного оборудования. Амин постоянно говорил Матильде: «Хасан Второй понял, что мы прежде всего крестьянская страна и что в первую очередь нужно поддерживать сельское хозяйство».
Когда бассейн был готов, Матильда организовала прием для новых друзей из Ротари-клуба. Целую неделю она готовилась к празднику, который называла garden-party[6]. Она наняла официантов и взяла напрокат у одного мекнесского ресторатора, доставлявшего еду на заказ, серебряные блюда, лиможский фарфор и фужеры для шампанского. Она приказала накрыть столики в саду и расставила на них маленькие вазочки с полевыми цветами – дикими маками, ноготками, лютиками, которые с утра нарезали для нее работники. Гости выразили восхищение. Женщины восклицали, что «это прелесть, просто прелесть!». Мужчины, любуясь бассейном, хлопали Амина по спине и говорили: «Ну, Бельхадж, ты молодец!» Когда вынесли мешуи[7], раздались громкие аплодисменты, а Матильда стала уговаривать гостей есть руками, «как принято у марокканцев». Все накинулись на барашка и, отодвинув поджаристую кожу, вонзились пальцами в плоть, выдирая куски нежного жирного мяса, а затем обмакивая его в соль и кумин.
Обед продолжался до середины дня. Выпивка, жара, мягкие всплески воды расслабляюще действовали на гостей. Драган, прикрыв глаза, мирно клевал носом. Над поверхностью бассейна висела стайка красных стрекоз.
– Этот дом – рай на земле, – с довольным видом произнес Мишель Курно. – Но тебе надо держать ухо востро, дорогой Амин. Хорошо бы королю не появляться в этих местах. Знаете, что мне недавно рассказали?
У Курно было объемистое брюхо, как у беременной женщины, и он, садясь, широко раздвигал ноги и складывал руки на животе. На его пунцовом, налитом кровью выразительном лице лукаво поблескивали маленькие зеленые глазки, сохранившие детское выражение любопытства и придававшие облику Курно нечто трогательное. Под оранжевым зонтом, установленным по распоряжению Матильды, его лицо казалось еще более красным, и Амину, который внимательно на него смотрел, почудилось, что его новый друг вот-вот лопнет. Курно работал в Торговой палате и имел связи в деловых кругах. Он жил то в Мекнесе, то в Рабате, и в Ротари-клубе ценили его чувство юмора и непревзойденное умение рассказывать истории о придворной жизни и столичных интригах. Он щедро делился сплетнями, словно раздавал лакомства голодным детям. В Мекнесе ничего, или почти ничего, не происходило. Приличное общество ощущало себя отрезанным от мира, обреченным на скучный, провинциальный образ жизни. В больших городах на побережье решалось будущее страны, а здесь никто не знал, чего ожидать. Мекнесцам приходилось довольствоваться официальными коммюнике или же слухами о заговорах, мятежах, о гибели Махди Бен Барки[8] в Париже, о других оппозиционерах, чьи имена никогда не произносились вслух. Большинство жителей Мекнеса не догадывались, что страна уже три года живет в режиме чрезвычайного положения, что парламент распущен, а действие конституции приостановлено. Разумеется, всем было известно, что начало царствования Хасана Второго оказалось тяжелым, что ему пришлось столкнуться с оппозицией, и она становилась все более радикальной. Но кто мог с уверенностью сказать, где правда, а где ложь? Власть была сосредоточена в некоем отдаленном, скрытом за непроницаемой завесой месте, одновременно пугающем и притягательном. Женщинам в особенности нравилось слушать истории о гареме, где король держал три десятка наложниц. Они представляли себе роскошные, как в голливудских фильмах-пеплумах, празднества за высокими стенами, во внутреннем дворе дворца, где для гостей потомка Пророка рекой льются шампанское и виски. Курно с удовольствием потчевал их такого рода россказнями.
Он вперевалку подошел к столу и заговорил тоном заговорщика. Все гости навострили уши, за исключением Драгана: тот спал, и у него только слегка подрагивали губы.
– Представляете себе, несколько недель назад король проезжал на автомобиле мимо красивого поместья. Было это, кажется, в Гарбе, ну, точно не знаю. Как бы то ни было, место ему очень понравилось. Он сказал, что хочет посетить сельскохозяйственное предприятие и познакомиться с владельцем. Не успел никто и глазом моргнуть, как король купил это имение, назначив за него цену, какую сам захотел. Бедняга хозяин даже не посмел рта раскрыть.
Засмеялись все, кроме Амина. Он не любил, когда люди сплетничают, когда плохо говорят о монархе, который, взойдя на престол в 1961 году, сделал первоочередной задачей развитие сельского хозяйства.
– Все это просто слухи, – произнес он. – Злонамеренные россказни, высосанные из пальца завистливыми людьми. Правда состоит в том, что король – единственный, кто понял, что Марокко можно превратить в новую Калифорнию. Вместо того чтобы распускать лживые слухи, лучше бы эти болтуны порадовались тому, что власти начинают планомерно сооружать плотины и запускают программу орошения земель: это позволит любому крестьянину зарабатывать себе на жизнь.
– Это всего лишь иллюзии, – отрезал Мишель. – По моим сведениям, молодой король львиную долю времени тратит на долгие ночные празднества и партии в гольф. Не хочу тебя разочаровывать, дорогой Амин, но, рассуждая о любви к феллахам, он только пудрит всем мозги. Дешевый политический прием, чтобы переманить на свою сторону селян из глухой провинции. В противном случае он уже начал бы настоящую земельную реформу и раздал наделы миллионам неимущих крестьян. В Рабате прекрасно знают, что земли на всех не хватит.
– А что ты думал? Что власти разом национализируют все колониальные земли и разорят страну? – сердито возразил Амин. – Если бы ты хоть немного разбирался в том, чем занимаюсь я, то знал бы, что король прав, действуя постепенно. Что они там, в Рабате, понимают? Потенциал нашего сельского хозяйства огромен. Производство зерновых растет с каждым годом. Я, например, отправляю на экспорт вдвое больше цитрусовых, чем десять лет назад.
– Именно поэтому тебе лучше быть настороже. Завтра к тебе могут прийти, отобрать твои владения и раздать по кусочкам безземельным феллахам.
– Это меня не беспокоит. Пусть бедные богатеют. Только не в ущерб таким, как я, – тем, кто долгие годы работал, создавая рентабельные сельскохозяйственные предприятия. Крестьяне всегда были и будут самой надежной опорой трона.
– Ну вот! Как говорится, твои бы слова да Богу в уши, – подхватил Мишель. – Но если хочешь знать мое мнение, этому королю только бы плести интриги. Экономику он отдал на откуп крупным предпринимателям, те благодаря ему набивают карманы и повсюду твердят, что в Марокко никто, кроме короля, не имеет права голоса.
Амин откашлялся. Несколько секунд он пристально рассматривал пунцовую физиономию гостя, его волосатые руки. Ему вдруг захотелось застегнуть пуговицу на воротнике рубашки Курно и посмотреть, как тот будет задыхаться.
– Лучше бы тебе повнимательней следить за своими словами. За такие разговоры тебя могут выслать.
Мишель вытянул ноги. Казалось, он вот-вот свалится со стула и разобьется о землю. На лице у него застыла натянутая улыбка.
– Я не хотел тебя обидеть, – извинился он.
– Ты меня и не обидел. Я сказал это ради твоего же блага. Ты все твердишь, что хорошо знаешь эту страну, что она для тебя – как дом родной. Значит, тебе должно быть известно, что не все здесь можно произносить вслух.
На следующий день Амин повесил у себя в кабинете снимок в золоченой раме. Черно-белую фотографию, на которой Хасан Второй во фланелевом костюме серьезно смотрит куда-то вдаль. Он поместил фото между схемой обрезки виноградной лозы и статьей о ферме, где Амина превозносили как первопроходца в выращивании олив. Амин подумал, что портрет короля будет внушать почтение клиентам и поставщикам или пришедшим с жалобами работникам. Те обычно подолгу ныли, положив грязные руки на его письменный стол и подняв к нему грубые худые лица, залитые слезами. Они сетовали на нужду. Смотрели наружу через застекленную дверь, всем своим видом давая понять, что он-то, Амин, счастливчик, а они нет. Ему невдомек, что значит быть простым крестьянином, работягой, у которого только и есть что клочок земли да две курицы, а надо кормить большую семью. Они просили выплатить аванс, или замолвить перед кем-нибудь словечко, или дать кредит, но Амин им отказывал. Советовал взять себя в руки и не сдаваться, как он сам, когда только начинал создавать свое предприятие.
– Как вы думаете, откуда все это взялось? – вопрошал он, вытянув руку. – Думаете, мне просто повезло? Везение тут совсем ни при чем.
Он мельком взглянул на фотографию монарха и решил, что эта страна слишком многого ждет от makhzen[9] и людей, обладающих властью. Труженики, крепко стоящие на ногах крестьяне, марокканцы, гордящиеся тяжело завоеванной независимостью, – вот кто нужен королю.
Его предприятие расширялось, и нужно было нанимать людей для работы в теплицах и сбора оливок. Он отправил Мурада на поиски по окрестным дуарам, вплоть до Азру и Ифрана. Его помощник вернулся в сопровождении толпы отощавших мальчишек, выросших среди луковых полей и не нашедших работы. Амин расспросил каждого о том, что он умеет. Провел по теплицам, складам, объяснил, как обращаться с прессом для оливок. Мальчишки молча, покорно шли за ним. Не задавали никаких вопросов, кроме как о зарплате. Двое попросили аванс, остальные, осмелев, по примеру товарищей сказали, что им аванс тоже не помешал бы. Амину потом не пришлось жаловаться на работу этих молодых людей: они выходили на рассвете и трудились до изнеможения и под дождем, и под палящим солнцем. Однако спустя несколько месяцев некоторые из них испарились. Положили в карман зарплату, и их и след простыл. Они не пытались здесь обосноваться, завести семью, произвести хорошее впечатление на хозяина и получить прибавку. В голове у них была только одна мысль: заработать немного денег и сбежать из деревни, подальше от нищеты. От убогих хижин, зловония куриного помета, тоскливых засушливых зим, женщин, которые умирали в родах. Все дни, что они проводили под оливами, тряся ветки и собирая в сетку зеленые плоды, они шепотом, как заклинание, повторяли: поехать в Касабланку или Рабат, поселиться в трущобах, где живет их дядя или еще какой-нибудь родственник, который уехал туда искать счастья, но с тех пор как в воду канул.
Амин наблюдал за ними. В их взгляде он заметил нетерпение и ярость, каких прежде не видел, и это напугало его. Эти парни проклинали землю. Ненавидели работу, которой им поневоле приходилось заниматься. И Амин решил, что его задача – не только растить деревья и собирать плоды, но и удержать здесь молодых ребят. Теперь все вокруг хотели жить в городе. Юнцами полностью завладевала абстрактная навязчивая идея жить в городе, хотя чаще всего они ничего о нем не знали. Город неумолимо приближался, словно крадущийся хищный зверь. С каждой неделей он становился все ближе, его огни поглощали поля. Город был живым существом. Он дрожал, перемещался в пространстве, притаскивая с собой слухи и пагубные мечты. Порой Амину казалось, что мир скоро исчезнет – или, по крайней мере, один из взглядов на мир. Даже фермеры стремились стать горожанами. Новые землевладельцы, дети независимости, говорили о деньгах как промышленники. Они слыхом не слыхали о слякоти, о морозе, о сиреневых рассветах, когда идешь между рядами цветущего миндаля, и счастье жить среди природы кажется таким же естественным, как собственное дыхание. Они ничего не знали о бедствиях, которые приносит стихия, о том, сколько нужно упорства и оптимизма, чтобы по-прежнему верить в круговорот времен года. Нет, они довольствовались тем, что, хвастаясь своей землей, катались по ней на машине и показывали ее восхищенным гостям, так и не удосужившись хоть что-нибудь о ней узнать. Амин от души презирал этих горе-фермеров, которые нанимали управляющих, а сами предпочитали жить в городах, обрастать знакомствами, веселиться на светских праздниках. В этой стране, которую столетиями кормили земля и войны, теперь говорили только о городе и прогрессе.
Амин начал ненавидеть город. Его желтые огни, грязные тротуары, затхлые лавчонки, широкие бульвары, по которым бесцельно слонялись молодые люди, засунув руки в карманы, чтобы скрыть эрекцию. Город и разинутые пасти кафе, пожиравшие целомудрие юных девушек и работоспособность мужчин. Город, где танцевали всю ночь напролет. С каких пор у людей появилась потребность танцевать? Разве это не глупость, думал Амин, разве это не нелепица – всеобщая тяга постоянно что-то праздновать? В сущности, Амин ничего не знал о больших городах, последний раз, когда он ездил в Касабланку, страной еще управляли французы. Также он толком не разбирался в политике, не тратил время на чтение газет. Всем, что знал, он был обязан брату Омару, который теперь жил в Касабланке и занимал высокий пост в спецслужбах. Омар иногда проводил воскресенье на ферме, где все работники, а вместе с ними Матильда и Селим, его боялись. Он еще больше исхудал, здоровье его оставляло желать лучшего. Лицо и руки были покрыты пятнами. На длинной иссохшей шее с усилием двигался кадык, словно Омар никак не мог проглотить слюну. Из-за слабого зрения Омар не водил машину и просил своего водителя Браима высаживать его у ворот поместья. Рабочие кидались к роскошной машине, а Браим с криками отгонял их. Омар занимал важную должность, хотя никогда ее не добивался. Он не вдавался в подробности своей работы, только однажды вскользь упомянул, что сотрудничает с Моссадом и ездил в Израиль, где, как сообщил он брату, «апельсиновые плантации ничуть не уступают нашим». На вопросы Амина Омар отвечал уклончиво. Да, он предотвратил заговор против короля, десятки раз производил аресты. Да, в этой стране – в трущобах, в университетах, в старых густонаселенных городах – скрывается множество безумцев и убийц, призывающих к революции. «Маркс да Нитша», – злобно шипел он, поминая отца коммунизма и намеренно коверкая имя немецкого философа. Он с грустью вспоминал годы борьбы за независимость, когда всех объединяли общие стремления, общая идея национализма, которую, как ему представлялось, нужно возродить. В конце концов Омар убедил Амина. Города таят в себе опасность, это места подозрительные. И король совершенно прав, что предпочитает пролетариям крестьян.
В мае 1968 года Амин каждый вечер слушал по радио обзоры событий во Франции. Он тревожился за дочь, которую не видел уже больше четырех лет: она училась на врача в Страсбурге. Он и мысли не допускал, что друзья или знакомые могут оказать на нее дурное влияние, потому что Аиша была похожа на него: упорная, молчаливая, она интересовалась только работой. Однако он боялся за нее, за свою дочь, свою малышку, свою гордость и радость, очутившуюся посреди хаоса. Он так никому и не признался в том, что соорудил бассейн только ради нее, ради Аиши. Чтобы она могла гордиться отцом, чтобы ей, будущему врачу, было не стыдно в один прекрасный день пригласить на ферму своих друзей. Он не хвастался успехами дочери. А Матильде сухо напоминал: «Ты себе не представляешь, насколько люди завистливы: сами готовы окриветь, лишь бы другие ослепли». Благодаря дочери, своей любимой девочке, он становился кем-то иным. Она помогала ему возвыситься, вырваться из тоскливой, заурядной жизни. Когда он думал о ней, его охватывало сильнейшее волнение, в груди разливался жар, так что приходилось открывать рот и дышать глубже. Аиша первой в его семье получала образование. Каких далеких предков ни вспоминай, никто из них не обладал такими знаниями, как она. Все они пребывали в невежестве, во мраке, покорные стихиям, зависимые от других. Они умели жить только сегодняшним днем, принимать все как должное и терпеть. Они преклоняли колени перед султанами и имамами, перед хозяевами и армейскими полковниками. Амину казалось, что с тех пор, как существуют Бельхаджи, начиная с глубоких корней его рода, все его предки проживали какую-то бессмысленную жизнь, из поколения в поколение передавая примитивные знания и простые истины – совсем не те, что содержались в книгах, которые читала Аиша. Уходя из жизни, его предшественники знали только то, чему научились на собственном опыте.
Он попросил Матильду написать дочери, чтобы она возвращалась домой как можно быстрее. Экзамены все равно перенесли, так что ей нечего делать там, в этой стране, где все рушится[10]. Скоро приедет Аиша, и они с ней будут гулять по плантациям персиков, между рядами миндальных деревьев. Раньше она умела безошибочно определять, какое дерево будет давать плоды с горчинкой. Амин никогда не соглашался сразу его рубить. Он говорил, что надо дать ему шанс, подождать следующего цветения, не переставать надеяться. Прежняя малютка, упрямое дитя, теперь стала врачом. У нее есть паспорт, она знает английский и, что бы ни случилось, будет более разумной, чем мать, и ей не придется всю жизнь что-нибудь клянчить. Аиша сама будет строить бассейны для своих детей. Она-то будет знать, с каким трудом зарабатываются деньги.
После уроков Селим уехал из лицея и поставил мопед у водно-спортивного клуба. Вошел в раздевалку: там голые мальчишки, сбившись в стайку, развлекалась тем, что лупили друг друга портфелями. Кое-кого из них Селим узнал, они вместе учились в выпускном классе лицея иезуитов. Поздоровался с ними, пошел к своему железному шкафчику и стал неспешно раздеваться. Скатал клубочком носки. Сложил брюки и рубашку. Повесил ремень. Оставшись в одних трусах, посмотрел на себя в маленькое зеркало на дверце шкафчика. С некоторых пор ему стало казаться, что его тело стало ему чужим. Как будто он переселился в чье-то другое тело, тело человека, о котором ничего не знает. Его грудь, ноги, ступни покрылись светлыми волосками. Благодаря упорным тренировкам грудные мышцы стали мощными, выпуклыми. Он уже на десять сантиметров обогнал в росте мать и все больше походил на нее. Селим унаследовал от Матильды светлый цвет волос, широкие плечи и любовь к физической активности. Это сходство смущало его, стесняло, как одежда, из которой он вырос, но от которой невозможно избавиться. В зеркале он видел улыбку матери, ее линию подбородка, и у него возникало ощущение, будто Матильда целиком завладела им и неотступно его преследует. И никогда ему с ней не расстаться.
Его тело не только изменилось внешне. Теперь оно настойчиво заявляло о каких-то желаниях, порывах, болях, прежде ему неведомых. Ночные видения не имели ничего общего со светлыми детскими снами, они пропитывали его, словно яд, отравляя день за днем. Да, он был теперь высоким, сильным, но за обретение мужского тела пришлось заплатить спокойствием. Отныне в нем поселилась тревога. Тело приходило в трепет по любому пустяку. Потели ладони, по затылку пробегала дрожь, член напрягался. Взросление воспринималось им не как победа, а как разрушение.
Раньше работники на ферме любили подтрунивать над Селимом. Гонялись за ним по полю, смеясь над его тощими ногами и белой кожей, постоянно сгоравшей на солнце. Называли его младенчиком, заморышем, а иногда, чтобы позлить, даже немцем. Селим был обыкновенным мальчишкой, таким же, как другие, никто не заметил бы его в толпе сверстников: он ничем от них не отличался. Мог подхватить вшей, прислонившись белобрысой головой к голове сына пастуха. Однажды заразился чесоткой, как-то раз его покусала собака, он нередко играл с мальчишками из окрестных сел в непристойные игры. Работники и работницы звали его поесть вместе с ними, и никому не приходило в голову, что это сын хозяина и их еда ему не подходит. Ребенку, чтобы расти, нужен кусок хлеба, политый оливковым маслом, и сладкий чай. Женщины щипали его за щеки и восторгались его красотой: «Ты мог бы сойти за бербера. Настоящий рифиец[11]: глаза зеленые, на лице веснушки». В общем, явно не из здешних мест, сделал вывод Селим.
Несколько месяцев назад один из работников назвал его «сиди» – господином и почтительно поклонился, чего Селим никак не ожидал. Он был ошеломлен и даже не понял, что в тот миг почувствовал: гордость или смущение, как будто был самозванцем. Сегодня ты ребенок. А назавтра – мужчина. И вот тебе уже говорят: «Мужчины так не поступают», или: «Ты уже взрослый, веди себя, как подобает мужчине». Только что был ребенком и вдруг перестал, резко, одним махом, и никто не удосужился ничего объяснить. Его изгнали из мира нежности, ласковых слов, из мира, где ему все прощалось, выбросили в мужскую жизнь – безжалостно, без всяких объяснений. В этой стране подростков не было. Не хватало ни времени, ни места для долгих метаний этого нестабильного возраста, этого мутного периода неопределенности. Это общество ненавидело любые формы двойственности и с подозрением взирало на будущих взрослых: в их глазах они были кем-то вроде отвратительных существ из древних мифов – сатиров с торсом юноши и козлиными ногами.
Наконец раздевалка опустела, он снял трусы и достал из сумки небесно-голубые плавки, подаренные матерью. Пока он их надевал, ему пришло в голову, что он никогда не видел пенис своего отца. От этой мысли он покраснел, и лицо его запылало. Как выглядит его отец голым? Когда они были маленькими, Амин иногда возил их на море, в домик доктора Палоши и его жены Коринны. Со временем он стал просто отвозить их и оставлять там, потом забирал спустя две-три недели. Он никогда не ходил на пляж и не надевал плавки. Заявлял, что слишком занят и что не может позволить себе такую роскошь, как отпуск. Но Селим слышал, как Матильда уверяла, будто Амин боится воды и не остается с ними на море, потому что не умеет плавать.
Веселье. Каникулы. Так же как Селим ни разу не видел пенис своего отца, он не мог припомнить, чтобы Амин хоть когда-нибудь отдыхал, играл, расслаблялся, смеялся или спал после обеда. Отец вечно ругал бездельников, лентяев, никчемных людей, не ценящих труд и тратящих время на нытье. Увлечение Селима спортом он считал нелепой прихотью: это относилось и к занятиям в водно-спортивном клубе, и к футбольным матчам, в которых Селим участвовал в составе своей команды каждые выходные. Селиму казалось, что с тех пор, как он себя помнил, отец всегда поглядывал на него неодобрительно.
В присутствии отца он цепенел, замирал. Стоило только ему узнать, что Амин где-то неподалеку, как он переставал быть самим собой. Честно говоря, на него так действовали вообще все окружающие. Мир, в котором он жил, смотрел на него глазами отца, и Селиму казалось, что стать свободным здесь невозможно. Этот мир был полон отцов, к коим следовало проявлять почтение: Бог, король, герои борьбы за независимость, труженики. Любой человек, вступая с тобой в разговор, спрашивал не твое имя, а осведомлялся: «Чей ты сын?»
С годами, по мере того как становилось все более очевидно, что Селим не будет крестьянином, как его отец, юноша все меньше чувствовал себя сыном Амина. Он иногда думал о ремесленниках на узких улочках медины, о молодых ребятах, которых они обучали в своих подвальных мастерских. Будущие жестянщики, ткачи, вышивальщики, плотники относились к своим хозяевам с глубоким почтением и благодарностью. Так устроен мир: старшие передают свое мастерство младшим, и прошлое вливается в настоящее. Поэтому было принято целовать плечо или руку своего отца, склоняться в его присутствии и выражать ему полную покорность. От этой обязанности человек избавлялся только в тот день, когда сам становился отцом и, в свою очередь, получал право кем-то повелевать. Жизнь походила на придворную церемонию, когда подданные приносят клятву верности монарху, и все видные сановники, все вожди племен, все эти гордые, красивые мужчины в белых джеллабах и бурнусах целуют руку короля.
Тренер в клубе уверял, что Селим может стать чемпионом, если будет заниматься в полную силу. Но Селим не имел ни малейшего представления о том, кем он мог бы стать. Он не любил учиться. Его преподаватели-иезуиты осуждали его за лень и апатию. Он не безобразничал, не дерзил взрослым, только опускал глаза, когда ему совали под нос его никуда не годные письменные работы. У него было такое чувство, словно он очутился в не подходящем для него мире, в неподходящем месте. Как будто кто-то по ошибке привез его сюда, в этот скучный, дурацкий городок, населенный мелочными, ограниченными людьми. Школа была для него пыткой. Ему стоило невероятного труда сосредоточиться на книгах и тетрадках. Его душа рвалась наружу, к деревьям во дворе, пылинкам, танцевавшим в солнечных лучах, к девочке за окном, заметившей его и одарившей улыбкой. Самые страшные мучения причиняла ему математика. Он не понимал ровным счетом ничего. В голове у него все смешивалось в бесформенную массу, и от этого хотелось кричать. Когда преподаватель его вызывал, Селим только бормотал что-то невнятное, и вскоре его заглушали смешки одноклассников. Мать прочитала кипу книг на эту тему. Она хотела показать его специалистам. Селим чувствовал себя напряженным, скованным, несвободным. Ему казалось, что он живет в пыточной клетке, где нельзя ни встать во весь рост, ни лечь и вытянуться.
Плавая в бассейне, он обретал покой и ясность мысли. Ему необходимо было измотать себя. В воде, когда его заботило только одно – дышать и быстро плыть, – он мог собраться с мыслями. Как будто находил нужную частоту, нужный ритм, и между телом и душой устанавливалась гармония. В тот день, пока он раз за разом проплывал по дорожке туда и обратно под неусыпным надзором тренера, его мысли блуждали далеко. Он спрашивал себя, любят ли друг друга его родители. Он никогда не слышал, чтобы они говорили друг другу нежные слова, никогда не видел, чтобы они целовались. Порой они по несколько дней не общались, и Селим чувствовал, как между ними пролетают заряды ненависти и взаимного недовольства. В пылу гнева, в приступах тоски Матильда теряла всякий стыд и сдержанность. Она грубо ругалась, кричала, а Амин приказывал ей замолчать. Она бросала ему в лицо упреки в изменах, в предательстве, и Селим, хоть и был всего лишь подростком, понимал, что отец встречается с другими женщинами, а Матильда, часто ходившая с красными глазами, от этого страдает. Селим на секунду представил себе отцовский член, и картина эта так его потрясла, что он сбился с ритма, и тренер его отругал.
Амина не волновали плохие отметки сына. Накануне преподаватель вызвал в школу Матильду и сказал, что Селим бездельник и что он не получит степень бакалавра. Амин тоже ее не получил.
– И знаешь ли, неплохо себя чувствую, – доверительно сообщил он сыну.
Отец повел его на производство. В душных теплицах, в раскаленных складских помещениях, где в машины загружали ящики с рассадой, Амин подробно перечислял все, что вскоре достанется Селиму. Судя по всему, он ждал, что на лице сына, когда он осознает, что это владение однажды достанется ему, появится выражение гордости и тщеславия. Но Селиму было скучно, и он не смог это скрыть. В тот момент, когда отец рассуждал о новых технологиях в ирригации, в которые надо будет вложить средства, Селим заметил валявшуюся на земле пластиковую бутылку. Ловким ударом ноги он, не раздумывая, послал ее парнишке, стоявшему у стены и с восторгом принявшему пас. Амин отвесил сыну подзатыльник:
– Ты что, не видишь? Люди на работе.
Он стал ругаться, громко сетуя на то, что Селим не такой серьезный, как его сестра, чей единственный недостаток состоит в том, что она женщина.
Аиша, снова Аиша. При одном упоминании имени сестры Селим приходил в ярость. Когда четыре года назад она уехала во Францию, Селим испытал огромное облегчение. Наконец срубили дерево, в тени которого он прозябал, и теперь, обогретый солнцем, он мог нормально расти. Но в тот вечер Аиша должна была вернуться.
В сентябре 1964 года Аиша приехала в столицу Эльзаса. Прежде она и вообразить не могла, что зима может наступить так рано, а ее предвестники – низкое серое небо и долгие, на весь день, дожди – появятся уже в октябре. Все свое детство Аиша с благоговейным вниманием слушала рассказы матери об Эльзасе, но ей не приходило в голову, что это в какой-то степени и ее родина, что она – ее частица. По правде говоря, она думала, что мать рассказывает истории о вымышленной стране, о сказочном крае, где люди живут в маленьких деревянных домиках и питаются исключительно пирогами с черносливом. Страсбург показался ей очень красивым, а его жители – сплошь богачами, на нее произвели сильное впечатление мощеные улицы, темно-коричневые брусья фахверка, величественные памятники, а больше всего – знаменитый собор, более грандиозный, чем самая грандиозная из известных ей мечетей: в первое время она часто и подолгу там сидела. Она снимала маленькую комнату на самой окраине города, в новом районе со стандартными безликими домами. Хозяйка, мадам Мюллер, встретила ее неласково и сразу же заговорила приказным тоном. Она получила от Матильды слезное послание: она-де сама эльзаска и поручает дочку заботам мадам Мюллер. Но когда в вестибюле мадам увидела Аишу с курчавыми волосами, со смуглым, загорелым на солнце лицом, она решила, что ее обманули, обвели вокруг пальца. Она не любила ни своих сограждан французов, ни иностранцев. Предпочитала говорить только на эльзасском диалекте, и сама мысль о том, что ей придется поселить в своей квартире подобную девицу, приводила ее в негодование. Показывая Аише помещение и объясняя, что и как работает на кухне, она осведомилась:
– Получается, вы тоже эльзаска?
– Да, наверное. Видите ли, моя мать отсюда родом, – ответила Аиша.
– Из Страсбурга?
– Нет, из других мест.
– Откуда именно?
Аиша покраснела от смущения и, заикаясь, пробормотала:
– Не помню.
Мадам Мюллер не могла пожаловаться на жиличку, которую за глаза звала африканкой. Ей пришлось признать, что девушка она серьезная и все свое время посвящает учебе. За четыре года в Страсбурге Аиша ни разу никого к себе не приводила и крайне редко куда-нибудь выбиралась по вечерам. Она либо ездила в университет, либо корпела над учебниками, сидя за кухонным столом, – вот и все, чем она занималась. Выходила прогуляться, только когда так уставала, что нуждалась в разминке и глотке свежего воздуха, либо когда кончалась еда и пора было заглянуть в супермаркет. В такие моменты Аише казалось, что она невидимка, и если кто-то заговаривал с ней или просто на нее смотрел, она страшно удивлялась. Приходила в оторопь: как это кто-то сумел ее разглядеть? Она думала, что остается незамеченной – в буквальном смысле. Ей пришлось всему учиться: как жить в городе, жить одной, готовить, вести хозяйство. Учиться не спать по ночам, повторяя пройденное. Лицо у нее поблекло, приобрело тусклый землистый оттенок. Под большими черными глазами залегли синеватые тени.