Часть 5 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ближе к утру она родила мертвого мальчика.
Вернувшись на рассвете, Аиша приняла обжигающе горячий душ и отключилась. Она проспала все утро и половину дня. Ей снилось, что она купается в бассейне, и его прозрачная голубая вода превращается в околоплодные воды, и она барахтается в этой теплой жидкости. Очнулась посреди кошмара: ее разбудила Матильда. Она трясла ее за плечо, приговаривая:
– Вставай, к тебе Монетт приехала. Приглашает тебя сходить с ней в кино.
Аиша выползла из кровати. Оделась, хотя ей не хотелось ни идти куда-то, ни даже просто разговаривать. Взялась было приводить в порядок волосы, но бросила. Вошла в гостиную, бледная, с темными кругами под глазами.
– Мне уже поведали про твои подвиги! – воскликнула ее подруга.
Аиша нервно улыбнулась. Матильда попросила Монетт поделиться свежими мекнесскими сплетнями.
– Эта девочка все про всех знает! – воскликнула она.
Монетт рассказала несколько историй о том, кто с кем спит, кто с кем разводится, Аишу они совершенно не заинтересовали. Она медленно пила кофе, восстанавливая в памяти, минута за минутой, события прошлой ночи. Она снова увидела лицо молодой женщины и синюшное, безжизненное тело ребенка, которого та произвела на свет. Аиша подумала, что мужчины из дуара, скорее всего, едва рассвело, выкопали могилу и похоронили труп. Маленькую ямку, узкую и неглубокую. Эта смерть устраивала всех. Она очищала от позора и бесчестия, а потому была благословением. Надо было бы туда сходить, подумала Аиша. Осмотреть пациентку, убедиться, что у нее нет кровотечения, что она поправляется. Но она не сомневалась в том, что ее присутствие там нежелательно, что все обитатели деревни постараются сделать вид, будто ничего не произошло. Словно этой ночи вообще не было. Девушку, наверное, уже выпроводили и оставили на дороге, не обращая внимания на то, что у нее нет сил, а живот еще тяжелый и дряблый и ей приходится поддерживать его рукой, чтобы хоть как-то переставлять ноги. Аише совсем не хотелось идти в кино. Но еще меньше хотелось оставаться дома, терпеть расспросы родителей и мрачное молчание брата.
Монетт взглянула на изящные золотые часики с овальным циферблатом, украшавшие ее запястье:
– Нам пора идти, иначе около кинотеатра не останется места, чтобы припарковать машину.
Аиша услышала свой голос, произнесший «хорошо», и покорно, как заводная кукла, пошла за подругой, выслушивая на ходу наставления Матильды относительно алкоголя, молодых людей и лихачей на дорогах. Монетт абсолютно невозмутимо повторяла: «Да-да, конечно!» – и потихоньку тащила Аишу к машине.
Усевшись за руль, Монетт испустила вздох облегчения:
– Наконец-то мы одни! Думала, она никогда нас не отпустит.
Матильда, стоя на ступенях крыльца, подавала им какие-то знаки руками, фигура ее постепенно уменьшалась, пока совсем не исчезла из виду. Автомобиль повернул на узкую грунтовую дорогу, пересекавшую земли фермы. Ветки олив стучали в ветровое стекло, и этот шум напомнил Аише дорогу в школу холодным зимним утром. Справа от дороги в огромных теплицах сидели на корточках работницы. Под сводом из пленки среди зеленых кустиков виднелось множество женских фигур в темной одежде. Слева тянулись бывшие стойла, переоборудованные в ангары для техники. В кабине одного из тракторов спал ребенок, уткнувшись носом в руль.
– Опасность миновала. Можете вылезать, – объявила Монетт.
Аиша изумленно уставилась на нее, потом обернулась и увидела на заднем сиденье двух свернувшихся калачиком мужчин.
– Ты же сказала, это займет всего пару минут! Разумеется, тебе на нас наплевать. Теперь у меня неделю будет спину ломить!
Мужчина лет сорока осторожно распрямил ноги. Повертел головой вправо-влево, потянулся. Загорелый, с темными, коротко стриженными волосами и крепкой шеей, он походил на Кэри Гранта. На левом запястье он носил золотую цепочку: Аиша рассмотрела ее вблизи, когда мужчина положил руку на шею Монетт и погладил ее. В зеркале заднего вида Аиша попыталась разглядеть молодого человека, сидевшего у нее за спиной и молчавшего как рыба. Но лица не увидела, только копну черных волос и взлохмаченную бороду. Он сидел лицом к окошку и, казалось, был поглощен созерцанием пейзажа.
– Это все твое?
Аиша не поняла, что он обращается к ней.
– Это твоя ферма, да?
– Это ферма моего отца.
– А, того самого, который не должен нас видеть. Он что, очень страшный?
– Он просто мой отец, и все.
– А ферма эта, она очень большая?
– Не знаю.
По обочине шагали двое мужчин. Два работника в резиновых сапогах и шерстяных свитерах с дырками на локтях и у ворота. Когда машина проезжала мимо них, они подняли головы и поприветствовали Аишу, приложив руку к сердцу. Ей стало стыдно. Так же стыдно, как при виде огромного, недавно появившегося указателя на въезде, на котором большими синими буквами было написано: «Поместье Бельхадж».
– Твой отец поселенец?
– А вот и нет! Он марокканец, и эта земля принадлежит ему.
– Марокканец он или нет, это все равно. Твой отец мало чем отличается от русских помещиков, владевших рабами. Вы живете как европейцы, вы богаты. Необязательно быть поселенцем, чтобы относиться к людям как к дикарям.
– Что за ерунда?
Монетт расхохоталась и воскликнула:
– Аиша, позволь представить тебе Карла Маркса. А это Анри, – добавила она, нежно поглаживая пальцы своего любовника. – Они сделали мне сюрприз – приехали со мной повидаться. Я не знала, что с ними делать. Не могла же я их оставить с матерью. Сейчас попытаемся найти им отель.
Пока они ехали, Монетт рассказала, что Анри живет в Касабланке и преподает экономику, а Маркс – его студент. Они познакомились два года назад, на концерте Жака Бреля в кинотеатре «Риф де Мекнес». Анри иногда перебивал ее, делал какое-нибудь забавное уточнение или добавлял подробность, которую она забыла. Например, что она была в голубом платье и расплакалась, как только Брель запел Ces gens-là. В тот вечер, после концерта, они пошли в отель «Трансатлантик» и увидели, да, собственными глазами увидели Жака Бреля: он пил пиво в баре и смотрел куда-то в пространство, положив на стойку печальные длинные руки. Монетт хлопнула ладонью по рулю:
– Вы же не знаете самого главного! Сегодня ночью Аиша принимала роды прямо в поле… при помощи вилки. Расскажи им, Аиша.
Та пошевелила губами, но не издала ни звука.
– Она стесняется! А вот я всегда знала, что она будет великим врачом. Она уже в лицее была лучше всех нас.
Карл Маркс усмехнулся. Обиженная Аиша повернулась и уставилась на него. У молодого человека были такие же волосы, как у нее, только угольно-черные, и казалось, он их нарочно начесывает, чтобы придать еще больше объема. Лицо его тонуло в густой, лохматой бороде, он носил очки с толстыми стеклами. Его широкий выпуклый лоб придавал ему серьезный, немного пугающий вид. Она не могла бы сказать, красив он или нет, но этот норовистый парень с грустным лицом, сидевший так близко, полностью завладел ее мыслями. Он показался ей до ужаса живым.
– Что тебя так рассмешило? – осведомилась она.
– Только буржуа становятся врачами. Вероятно, у твоего отца прорва денег, раз он может оплатить тебе несколько лет учебы.
– Ну и что? Он ради этого трудился. Зарабатывать деньги, кажется, не преступление.
– Это как посмотреть.
– Не слушайте его, он не всерьез. Все, что он тут наговорил, вычитано у Маркса. Вообще-то он не злой, уж поверьте, – примирительно сказал Анри. – Ну что, вы выбрали фильм?
В кино они не пошли. Монетт настояла на том, чтобы насладиться теплым ласковым вечером, и они расположились на террасе «Кафе де Франс». Монетт, не в силах совладать с собой, то и дело прикасалась к Анри. Она клала ладонь ему на ногу, потом на плечо, наконец, сжала его пальцы и больше не выпускала. Ее взгляд, обращенный к нему, выражал не просто любовь, а желание сбежать отсюда, надежду на то, что с ней произойдет что-то хорошее и она вырвется из тоскливой рутины. Она задавала Анри вопросы о жизни в Касабланке и изо всех сил старалась его слушать. Но ее мысли витали далеко, она не могла думать ни о чем, кроме обнаженного тела Анри и той минуты, когда он ее поцелует. Он приехал ради нее. Она твердила про себя: «Он приехал ради меня». Со дня первой встречи в 1966 году они постоянно переписывались. Письма Анри, такие красивые, такие умные, приводили Монетт в смущение, и она целыми днями смотрела на лист желтой почтовой бумаги, не находя слов, чтобы выразить то, что у нее на сердце. Он звонил ей на Рождество, в день рождения, а зимой 1968 года они отправились в горы, в Ифран, и гуляли по заснеженным кедровым лесам, где на ветках деревьев раскачивались бесхвостые макаки. А теперь он здесь, с ней, и он волнует ее, лишает дара речи, как мечта, которая внезапно сбылась, когда ты уже перестала надеяться. Весь вечер она не обращала ни малейшего внимания на Аишу, и та сидела, скрестив руки и жуя коктейльную соломинку. Ее взлохмаченные волосы придавали ей вид растерянного ребенка. Она явно не желала поддерживать беседу с сидящим напротив нее юным педантом, стучавшим ногой в такт мелодии.
– Музыка здесь паршивая. Разве в Мекнесе никто не слышал о джазе? Или, например, о рок-н-ролле?
Аиша пожала плечами. Рядом с ней шепотом переговаривались Анри и Монетт. Ее подруга хихикала, крутилась на стуле, и Аише было неловко на нее смотреть. Монетт то и дело беспокойно трогала руками прическу, как будто хотела удостовериться, что шиньон никуда не сполз. В отличие от Аиши Монетт всегда любила мальчиков и отдавалась им, бескорыстно и безрассудно, возможно считая, что ее искренность, ее готовность дарить себя заставят их расчувствоваться. Про нее говорили, что она девушка доступная. Часто Аиша обеспечивала ей алиби или, усевшись прямо на земле или на капот машины, стояла на стреме, пока Монетт кувыркалась с очередным мальчиком. Аиша никогда не завидовала подруге, скорее ей было за нее обидно. Ей казалось, что Монетт раздает себя по кусочкам всем этим парням, которые совсем ее не любят.
Маркс откашлялся.
– То, что я сказал недавно… Знаешь, я не хотел тебя обидеть. Наверное, твой отец приличный человек. Уверен, он очень гордится своей дочкой, которая собирается стать врачом.
– А ты? Ты изучаешь экономику?
– Да, ты угадала.
– И кем ты потом станешь?
– Я? – произнес он и улыбнулся. – Я хочу писать книги.
Прежде чем отправиться спать, Аиша закрылась в ванной комнате. Расчесала волосы и не спеша, прядь за прядью, накрутила на бигуди. Закрепляя шпильками большие голубые цилиндры, она размышляла над тем, что сказал Карл Маркс. Слова парня не шли у нее из головы, они бросали тень на родителей, порочили их, и от этого у нее пробегал мороз по коже. Она не могла поверить, что ее отец эксплуататор, что он безучастно взирает на окружающую его нищету. Ей хотелось доказать Марксу, что она не безмозглая дочка состоятельных родителей, какой он ее представил, однако вынуждена была признать, что такова и есть на самом деле. Она ничего не знает о мире, о своей стране. Жила только для себя, как индивидуалистка, и в этом ее вина. Ничто и никогда не заставляло ее взбунтоваться. Она не задавала вопросов, не оспаривала приказов. Никогда по-настоящему не обращала внимания на этих мужчин и женщин, на их бедственное положение и нищету. На бесконечные вереницы этих людей, чье предназначение – идти на войну ради других, умирать ради других, губить молодость и силы, работая на износ. Ради других. Все это пронеслось у нее в голове словно в тумане, скорее как ощущение, а не как мысль. Не будучи мятежницей, она мучилась угрызениями совести. Если бы она набралась смелости, то попросила бы объяснений у Карла Маркса: она задала бы ему тысячу вопросов. Но он, наверное, считал ее круглой дурой, и это ее угнетало.
Он сказал: «Я хочу писать книги», – и всякий раз, когда она вспоминала его слова, ее охватывало волнение. Ей казалось, что никогда еще никто не делился с ней такой прекрасной мечтой, таким благородным стремлением. Будь она менее тупой, менее невежественной, она спросила бы, какие именно книги и о чем он хотел бы писать. Будут ли они чистым вымыслом, или он намерен говорить правду. Он сказал ей, что его зовут Мехди. Мехди Дауд. И начиная с того дня она питала только одну надежду: увидеть его снова.
Селим провалил экзамен на бакалавра, и в сентябре ему пришлось снова сесть за парту. Он почувствовал себя униженным, когда директор лицея встретил его у дверей со словами:
– Итак, Бельхадж, решил наконец потрудиться?
Ученики повернулись к нему, и в их взглядах он увидел восхищение – он был старше, они восхищались его спортивными достижениями – и одновременно легкое презрение: ведь отныне ему придется сидеть с ними, младшими, в одном классе. В его ситуации не было плюсов, сплошные минусы. Он уже знал программу и внушил себе, что дождется весны, тогда и позанимается как следует. Первую четверть он собирался посвятить спорту и общению с несколькими друзьями, не уехавшими учиться за границу.
В октябре 1968 года он принял участие в чемпионате и выиграл золотую медаль на дистанции 100 метров вольным стилем.
– Удивительное дело: этот парень, в жизни ужасно неповоротливый, плавает так быстро, – заметил его тренер.
Да, Селим был медлительным, и за это его частенько поднимали на смех. Он медленно соображал на уроках, медленно говорил, перемещался в пространстве и даже одевался медленно. Его движения были скованными, стесненными. Создавалось впечатление, что он где-то витает или занят решением уравнения, такого трудного, что он не способен реагировать на происходящие вокруг него события. Слова Сельмы, произнесенные несколько месяцев назад на крыше, медленно пробили себе дорогу к его мозгу. Они дошли до его сознания, постепенно в него проникли, и однажды осенним вечером, выкурив на крыше сигарету, он решил все проверить. Когда родители легли спать и дом погрузился в темноту, он отправился в коридор и снял с этажерки терракотовую вазу. Сунул в нее руку и наткнулся на холодный металл. Селим вытащил револьвер осторожно, словно гранату с выдернутой чекой, грозившую разорваться прямо у него под носом. Потом, когда он понял, что оружие не заряжено, он сунул его в рот, закрыл глаза и нажал на курок.
Он носил револьвер при себе днем и ночью. Прятал его на дне портфеля, а иногда прямо посреди урока раздвигал книги и тетради и любовался блеском металла. Клал оружие под подушку, перед тем как уснуть. Он обожал эту вещь, словно фетишист, и это его смущало, но он ничего не мог с собой поделать. Селим представлял себе, как молниеносно выдернет револьвер из сумки и направит на преподавателя. Приставит дуло к его щеке, и одноклассники, оцепенев от ужаса, поймут наконец, на что он способен. Отныне он был не просто человек, а человек с оружием, и он понял, что это его изменило. Эта незатейливая железная вещица, рукоять которой так уютно лежала в его ладони, пробуждала в нем жажду мщения, разрушения, власти.
Однажды в конце рамадана 1968 года Матильда поручила Селиму отнести Сельме конверт, сопроводив поручение словами: «Она имеет право себя побаловать». Селим взял конверт с деньгами и после лицея позвонил в дверь Сельмы. Тетка жила в квартире на улице Ужда, в квартале Ла-Букль. Аккуратный, ухоженный дом располагался между вокзалом и маленьким сквером, где Сабах гуляла днем после уроков. Нижний этаж здания занимали бакалейный магазин и обувная лавка. На четвертом этаже размещалось ателье портнихи-еврейки, где часто бывала Матильда, несмотря на отвращение к царившему там беспорядку: пол в мастерской был усеян клубками пыли и ржавыми булавками. Именно эта портниха, женщина назойливая и болтливая, сообщила Матильде о квартире, откуда недавно съехала французская семья. Матильда мечтала спровадить с глаз долой свою золовку, ей не хотелось больше видеть в своем доме ее мрачное лицо, терпеть перепады ее настроения. Она воспользовалась случаем и уговорила Амина снять эту квартиру. Селим позвонил в дверь Сельмы вскоре после полудня. Тетка ему открыла. Она постоянно подтягивала пояс на своем бирюзовом шелковом кимоно, как будто опасалась, что оно соскользнет с ее плеч и она окажется голой. Она провела его на кухню и положила мятый Матильдин конверт на стол рядом с пепельницей, полной окурков. Сельма налила ему такой крепкий кофе, что он кое-как сделал всего один глоток. Они молча курили. Маленькое окно кухни выходило во двор, где играли дети, а женщины в линялых халатах выбивали ковры. В раковине валялась грязная кастрюля, одна тарелка и один стакан. Селим подумал: почему у Сельмы только одна дочка? Если бы были еще дети, они скрашивали бы однообразие ее будней или, по крайней мере, занимали бы ее время. Конечно, до него долетали кое-какие слухи, но он не очень-то доверял болтовне рабочих. Они терпеть не могли Мурада и потому рассказывали, будто видели, как он подбирает на дороге в Азру болтающихся без дела мальчишек, тащит их в глубину кедрового леса и дрючит. Разве это возможно, чтобы мужчина был равнодушен к такой женщине, невыразимо прекрасной даже в этом кимоно, в болтающихся на кончиках ступней бабушах? Сельма провела ладонью по столу, собрав крошки и пепел. И Селим впервые в жизни поддался порыву. Он схватил руку Сельмы и задержал ее в своей. Он почувствовал, как кожу покалывают крошки. Наверное, он хотел выразить этим жестом нежность, сочувствие, показать, как он дорожит их взаимопониманием, сложившимся много лет назад. Но как только она подняла на него глаза, Селим понял, что речь идет о другом. Сжимая ее руку, глядя на нее, он ощущал такое же возбуждение, как в тот момент, когда, оставшись один в своей комнате, прижимал к груди револьвер. Его член напрягся, и ему стало стыдно за себя и за всех мужчин на свете. Женщины могут скрывать свои желания – это можно считать везением или скорее проклятием?
Потом он снова и снова возвращался к воспоминаниям о том дне, пока они не стерлись, не исчезли, пока у него не возникли сомнения, а было ли это вообще. Он прижал ее к себе, или, может, это она встала и прижалась щекой к его щеке. Она коснулась губами его губ, и когда он ощутил во рту ее прохладный влажный язык, ему вдруг подумалось, что он может не утерпеть и проглотить ее целиком. Он не испугался. Он отдался ей, как отдавался воде, и ему стало просто и легко. Его рука скользнула под зеленоватое кимоно Сельмы, он сжал в ладони ее маленькую грудь с затвердевшим соском, погладил нежную теплую кожу на животе. Он заглянул ей в глаза: в ее горячечном, затуманенном взгляде читалось желание впустить его в себя, и он подумал, что никогда еще она не была так красива, как в тот миг. Не выпуская его руки, она потянула его через коридор в спальню и закрыла дверь. Подумала, что Мурад может вернуться или что Сабах должна прийти из школы? Похоже, это ее не волновало. Она легла на кровать и распустила пояс кимоно. Ее кожа цветом напоминала гашиш, который рабочие крошили, растирая между пальцами. Она молча смотрела, как Селим раздевается. Его движения были спокойными, почти детскими, как будто он впервые сам снимал с себя одежду. Под трусами юноши вырисовывался его вздыбившийся член. С улицы раздался призыв к молитве.
Селиму казалось, что в тот день не он в нее, а она в него проникла. Вошла в него. Разогнула, как люди разгибают пальцы. Тело Сельмы было легким, воздушным, словно облако, она обволакивала его нежностью, которая переполняла его. Эта женщина была ему предназначена. Его тело было скроено так, чтобы растворяться в ее теле, и ему хотелось бы спрятаться в ее впадинках и ложбинках, укрыться в них от всех бедствий мира. Селим не находил слов, не находил объяснения безграничной радости, охватывавшей его, неистовому счастью, заставлявшему его тихонько постанывать. Сельма приручила его, и ему нравилось ей покоряться. Ни слова не вылетало из их уст, они любили друг друга, окутанные торжественным, спокойным молчанием. Следующие несколько недель он часто приходил к ней днем, и они занимались любовью на деревянной кровати, изголовье которой мерно стучало о стену, но это им совершенно не мешало. Селим только об этом и думал, только этого и желал. Желал, чтобы это повторялось вновь и вновь, чтобы весь мир сгинул, чтобы у каждого дня был ее запах. Он перестал спать, есть, он бродил как неприкаянная душа. Тренера по плаванию беспокоили его опоздания и низкие результаты, и он настойчиво советовал Селиму взять себя в руки, если он собирается и дальше участвовать в соревнованиях. Селим напоминал змею вроде тех, которых показывают заклинатели на площади Джемаа-эль-Фна в Марракеше: негнущаяся шея, выпученные глаза, словно он увидел привидение. Если бы кто-нибудь посмотрел на Селима в те дни, посмотрел внимательно, не мимоходом, то заметил бы, что в глубине его зрачков отпечатался образ Сельмы.