Часть 5 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вообще-то я предпочла бы это сама делать. – Она не сказала, что для нее невыносимо выставлять напоказ слугам жалкое убожество мисс Миллимент, но Дюши поняла.
– Видимо, так будет лучше, – кивнула она. – Ах, Айлин, пожалуйста, пошлите ко мне Дотти и Берту.
На кухне в тот день обеденное время шло напряженно. Дотти с Бертой так и сыпали дерзкими и мученическими оправданиями: никто им не говорил про уборку в домике, откуда им было знать? Ей тоже никто не говорил про готовку для гувернантки, напирала в ответ миссис Криппс, так ведь и так ясно, что едой нужно снабжать всякого, кто в доме живет. Айлин несколько раз повторила, что к ней это отношения не имеет и что она уверена: заниматься надо собственным своим делом, – только она не может не сочувствовать этой несчастной старой леди. Берта залилась слезами и заявила, мол, что ни случись, всегда ее обвиняют. Тонбридж напомнил женщинам, что идет война, вследствие чего он, хотя двигать мебель и не его дело, естественно, приложил к тому руку, когда попросили. Эди совсем ничего не говорила. В то время стоило ей хотя бы рот открыть, так миссис Криппс голову бы ей оторвала или ядовитое замечание отпустила про людей, которые бросают других в беде, лишь бы немножко пофорсить и вырядиться в военную форму. Через четыре недели она уйдет, твердила она себе, а тогда только они ее и видели. Помимо тарелки самой Мадам, она разбила миску для пудинга, две чашки и кувшин, из которого Мадам цветы поливала, – всякий раз после того, как миссис Криппс окликала ее, у нее все само из рук вываливалось. Во время чаепития сказано было очень мало.
К обеду Вилли освободила комнату ото всего, имущество мисс Миллимент сложила на чехол, расстеленный на полу небольшой прилегающей спаленки, запаслась куском мыла, жесткой щеткой и ведром. Тогда-то она и обнаружила, что электрический водонагреватель в ванной не работает и что бедняжка мисс Миллимент обходится без горячей воды бог знает с каких пор. Она вернулась в дом, вызвала по телефону электрика, позаимствовала из детской электрический чайник Эллен и принялась за весьма неприятное дело – мести и скрести пол. Состояние гардероба мисс Миллимент ужаснуло ее, и она решила свозить ее в Гастингс или Танбридж-Уэлс пополнить его. У нее, должно быть, набралось несколько купонов на одежду, и, если в магазинах уже нет подходящих нарядов, они смогут купить ткани и пошить из нее. Сибил помогла бы в этом, подумала Вилли, в который уже раз осознавая, как сильно она тоскует без нее. Она так и не смогла установить сколько-нибудь близких отношений с Зоуи, она, разумеется, тянулась и к Дюши, и к Рейчел, зато с Сибил она могла посплетничать, посудачить о детях и собственной их юности, о первых порах замужества, а иногда и припомнить то, что простиралось во времена, когда они не носили фамилию Казалет. Брат Сибил погиб на войне, ее мать умерла в Индии, когда дочке было три года, и почти всем ее воспитанием до десяти лет занимались преданная айя, няня-индианка, да слуги в доме ее отца, а потом отец привез ее с Губертом обратно в Англию и оставил их там на попечение своей замужней сестры, которая отправила обоих детей в интернаты, где те сильно скучали по дому. Каникулы были только тем лучше, что они общались друг с другом, так и не поладив со своими кузенами и кузинами: «У нас был свой тайный язык, урду, которого они, конечно, не понимали, вот и не терпели нас, а тетя моя нас винила в том, что мы с ними не ладим». Она помнила довольно ровный, очень английский голос Сибил, каким она говорила это, как она добавила, что на урду они говорили куда больше, чем на английском, к которому относились как к языку чужих нудных взрослых. Зато, когда она спросила, может ли Сибил и сейчас говорить на урду, та ответила, что нет, никогда не говорила на нем с тех пор, как брат погиб. Погиб он перед самым заключением мира: горе мучило ее, когда она повстречала Хью.
Особенно они сблизились в последние недели, с того самого утра, когда Вилли, войдя к Сибил в комнату узнать, не захочет ли она позавтракать в постели, застала ее рыдающей.
– Закрой дверь! – прикрикнула Сибил. – Не хочу, чтоб кто-то слышал. – Вилли, закрыв дверь, присела на кровать и держала Сибил, пока та, успокоившись, не заговорила: – Я думала, что мне лучше становится, только – нет. – Последовало молчание, а потом, впившись взглядом в Вилли так, что та не могла отвести глаз, она выговорила: – Мне ведь не лучше, да? – И прежде чем Вилли собралась с духом, чтобы ответить, Сибил неожиданно произнесла: – Нет, не говори. Не хочу знать. Я обещала Хью, что… просто оттого, что пару ночей плохо спала… ради всего святого, Вилли, не говори ему, что я так расклеилась. Ничего не говори – и никому.
И Вилли, знавшая, что Хью знал, но что и от него было истребовано такое же обещание, могла лишь закрыть глаза на эти блуждания в семейном лабиринте. Она обратилась к д-ру Карру, старалась уговорить того свести супругов вместе, поговорить, каждому взглянуть на происходящее в действительности. «Ведь каждый из них, – убеждала она, – считает, что делает лучше другому. Я и подумать не могу, чтобы вмешиваться в это. Каждый считает, что это последнее, что можно сделать для другого, понимаете». Она замолкла. Доктор заметил, что, по его мнению, она хорошо справляется с обязанностями сестры милосердия.
Она старалась изо всех сил. Тот день в неделю, когда она работала для Красного Креста в больницах до войны, научил ее многому полезному. Обтирание одеялом, переворачивание больного, судна – все это постепенно пригодилось, и Сибил отдавала предпочтение ей перед любым другим любительским одолжением…
Она ощущала себя полезной, как, если честно и, разумеется, в меньшей мере, ей мнилось, и сейчас себя ощущала. Интересно, думала она, мисс Миллимент еще кому-нибудь говорила про свою кровать и отсутствие горячей воды. Ведь наверняка должен же будет появиться кто-нибудь еще: Эдвард женится на женщине, которой достанется заботиться о его детях, заниматься прислугой, следить за питанием и выбираться с ним в гости. Вот только в гости нынче ходить не к кому, а когда она видится с Эдвардом, что случается даже не каждые выходные, им едва ли удается побыть одним. Не то чтобы она особо нуждалась в этом: одно из замеченного ею в этот последний год было как раз то, что Эдварда, по-видимому, меньше манили постельные утехи – к ее облегчению. Время от времени это происходило, разумеется, но она понимала, что на подходе время, когда это вряд ли вообще будет случаться. В последнее время перед тем, как отойти ко сну, они никак не могут найти, о чем поговорить: так, бесцельные разговоры о детях, несколько раз она пробовала уговорить его всерьез побеседовать с Луизой о том, насколько безответственно и дальше стараться получить работу в театре (ни малейшего недостатка в людях этой профессия, если это вообще профессия, не испытывает никогда), когда следовало бы подумать о занятии, куда более значимом в военное время. Муж находил отговорки, пытался сменить тему, а однажды, когда она из-за этого рассердилась, попросту заявил, что Луизу все равно призовут, когда ей двадцать стукнет, до чего всего год остался, так почему бы ей и не почудачить, пока можно? Такое отношение к дочери показалось ей совершенно легкомысленным.
Луиза… Она и в самом деле от рук отбивается. Упорствует, чтобы жить в Лондоне, где, хотя и уверяет постоянно, что вот-вот получит какую-нибудь работу в театре, ничего с этим не получается: сыграла одну-две рольки в радиопьесах, а все остальное – одни ее всегдашние разговоры про прослушивания, про знакомства с людьми, которые рассматривают ее на какую-то роль. Расхаживает по Лондону, распустив волосы по спине, в брюках и чаще всего с заметным избытком косметики на лице. У Вилли сложилось, как ей казалось, исключительно здравое мнение о том, чтобы Луиза с Джессикой жили в доме у дедушки с бабушкой в Сент-Джонс-Вуд, но, к ее огорчению, ни Луизу, ни (что удивительнее) Джессику это вовсе не радовало. Джессика придумывала всяческие отговорки, главная из которых состояла в том, что она не желает ответственности, а Луиза заявила, что ей это несносно: она собиралась на пару со своей подругой Стеллой снимать комнату и вольно жить, как ей нравится. Она даже не успела возразить на это, как Эдвард заплатил тридцать шиллингов за съем квартиры и Луиза поселилась в ней. Одним святым угодникам известно, до чего девчонки дойдут, не спя по ночам и питаясь кое-как. А тут еще и этот Майкл Хадли. Его мать, леди Цинния, позвонила однажды и втолковывала ей, что нельзя позволить, чтобы ее сын разбил Луизе сердце, что, добавила леди, постоянно случается с девочками. «Но я-то что тут могу поделать, скажите на милость?» – спрашивала Вилли себя. К Майклу она относилась двойственно: с одной стороны, Луиза была слишком юна, чтобы ее всерьез домогаться, с другой – он был чертовски лучше тех ужасных актеров, с которыми она путалась в Девоне. Только он уж слишком стар для нее, а она в любом случае не вполне доросла до кого угодно – пока. Скорее уж голову вскружит, чем сердце разобьет, с горечью подумала Вилли: дела сердечные были ее тайной (и довольно ужасной) болью, как и многое другое, им в мыслях своих она уделяла очень много времени. Тот случай в Лондоне, что до того ее потряс, что даже сейчас (недели спустя!) она не в силах думать о нем спокойно, а когда пробовала, то, казалось, становилась жертвой какого-то раздвоенного видения того, что ей представлялось прекрасным, и того, что случилось на самом деле.
Разумеется, связано это было с Лоренцо. Он прислал одну из своих редких открыток (вложенную в конверт), приглашая ее на концерт в какой-то церкви в Лондоне, где ему предстояло дирижировать небольшой хоровой пьесой собственного сочинения, которая будет исполняться впервые. Предвкушение обворожило ее. Тогда он – довольно неожиданно – попросил ее позвонить ему домой и сообщить, сможет ли она прийти: обычно о таком и речи быть не могло, поскольку ревность (неуместную, разумеется) бедной Мерседес неизменно воспламеняли самые невинные телефонные звонки ее мужу. Но, оказалось, Мерседес была в больнице, «а значит, я смогу пригласить вас поужинать после концерта», – сказал он. Это означало остаться на ночь в Лондоне. Первой мыслью Вилли было остановиться у Джессики, которая, как ей казалось, с ног сбивалась в родительском доме в Сент-Джонс-Вуд, но когда она позвонила и ответа не последовало, то передумала. Если она остановится там, то Джессика, возможно, тоже захочет пойти на концерт, и все будет испорчено. Хью приютит ее. Она поедет утром, пройдется по магазинам, возможно, позавтракает с Гермионой, а потом поедет к Хью принять ванну и переодеться к концерту. Она договорилась с Рейчел и Зоуи, чтобы те поделили меж собой заботу о всем необходимом для Сибил, достала ключ от дома Хью и несколько дней прожила в возвышенном предвкушении удовольствия. Вечер с Лоренцо, концерт, ужин наедине с ним (до сих пор им удалось лишь один раз чаю выпить вместе, когда он так обворожительно сопровождал ее в поезде полпути до Суссекса), время, наконец, когда они смогут поговорить о всех романтических и прискорбных сторонах своей привязанности, о своих былых и пожизненных обязательствах, о взаимной чистоте. Два вечера она провела, примеряя наряды, выбирая, какой, как она говорила самой себе, будет наиболее подходящим, пришла к выводу, что не годится ничего, и нацелилась на восхитительное посещение магазина Гермионы. В конце концов, у нее ни одной обновки не появилось еще с тех пор, как она Роли носила. Она позвонила Гермионе, которая заявила, что время идеальное, она только что получила для магазина летнюю коллекцию, пообещала накормить обедом. В те дни ожидания четверга она осознала, насколько глубоко окопалась в быте и долге, насколько осаждают ее незначительные, пусть и необходимые мелочи, и как она устала от всего этого. Все три дня она просыпалась утром полной сил и решимости, радуясь каждому дню, что приближал ее встречу с Лоренцо. Разумеется, она сказала Эдварду, что едет в Лондон, и полностью о том, чем будет там занята, он отнесся к этому мило, пожелал ей великолепно провести время и дал двадцать пять фунтов на покупку платья, «которое понравится, но которое покажется тебе не по карману». Ведь и все отнеслись к этому мило. «Должна заметить, что ты прямо вся сияешь», – сказала Лидия, когда Вилли подравнивала кончики длинных волос. – Мне всегда казалось, что взрослые все время проводят весело, но ведь ты не веселишься, да? Тебе ни единой веселиночки не достается. По-моему, такой добрый характер – это недостаток. Мам! Ты знаешь, от той жуткой очень-очень старой губной помады, какой ты пользуешься, когда в театр идешь, такой темно-красной в золотом тюбике, всего четвертушка дюйма[10] осталась?
– Откуда тебе так много известно про мою помаду?
– Просто я случайно ее видела. Однажды. Когда случайно оказалась у твоего туалетного столика. Вот. Я подумала, не дашь ли мне ее как бы взаймы? Ты ею совсем больше не пользуешься, а Луиза сказала, что все равно этот цвет к твоей коже не подходит.
– Тебе-то она зачем понадобилась? – Даже замечание Луизы не могло испортить ей нынешнего настроения.
– Поупражняться. То есть когда-нибудь, совсем скоро в общем-то, я буду пользоваться всяким разным, и когда стану, то уж точно не захочу опозориться. Вот я просто и подумала, что смогу поупражняться, понимаешь, вечерами, когда никто не заметит.
«И что такого?» – подумала она. У детей тоже веселья немного: никаких праздников с фокусниками и печеньями или удовольствий от Лондона.
– Только ты должна делать это вечером, перед тем как помыться, – сказала мать.
– Совершенно преданно обещаю. – Придется мыться чаще, чем хотелось бы, подумала дочь, но оно того стоит.
В конце концов настало наконец-то утро четверга. «Ты заслуживаешь удовольствия, – сказала тогда Сибил, когда она заглянула к ней попрощаться. – Печально, что ты с Хью не пообедаешь, зато позавтракаешь с ним. И сможешь мне правдиво сказать, ухаживает ли за ним как следует миссис Каррутерс».
– И не тревожься ни о чем, – дала совет Рейчел. – Просто наслаждайся.
– И буду! – воскликнула она. Ей было радостно – совсем сама на себя привычную не похожа.
День был великолепный: светило солнце, небо ясное с игривыми белыми облачками, форзиция сияла на задних двориках. Она села в поезд, на котором добирались в Лондон работавшие в нем, в нем было полно народу, все читали утренние газеты. «Принцесса Елизавета записывается на военную службу», – прочла она через чье-то плечо. А в мыслях свое: надо духи купить. Оставшееся в ее старом флакончике L’Origan сделалось темно-коричневым и пахло так, словно в нем всего лишь когда-то были духи. На ней было очень старое набивное платье, купленное у Гермионы еще до войны: почему-то ей всегда казалось, что, отправляясь покупать одежду, она непременно должна надеть что-то, прежде купленное в том же магазине. У нее не было пары приличных чулок, но она взяла с собой старые бежевые шелковые на тот случай, если не сможет приобрести новые. Бежевый цвет под что угодно подходит, думала она с легким сомнением. В годы ее молодости светлые чулки всегда были в тон, и менять что-то, как выяснилось, было трудно. Ее мать постоянно твердила, как чрезвычайно распространены были те изумительные оттенки, бывшие в моде до войны: бледнейший бежевый для молодых и светло-серый для пожилых. Гермиона носила чулки телесного цвета, но она была из тех, кто, какие чулки ни надень, хоть черные, все равно выглядела бы и чарующе и благородно. Она вспомнила (не в первый раз) о том случае, когда Дягилев сказал, похлопывая ее тростью по колену: «Pas mal, ma petite, pas mal»[11]. Это, учитывая, что он считал колени самым уродливым в женской анатомии, и в самом деле походило на похвалу. Только, конечно же, именно о коленях люди все говорили и говорили, а ее определенно не были хороши. Но Лоренцо, кто, казалось, никогда не сводил горящих глаз с ее лица, их не замечал. Их отношения, радостно думала она (тогда), были в буквальном смысле более высокого полета.
Они совершенно милейшим образом провели время с Гермионой, единственное, что сдерживало, это количество купонов на одежду в ее распоряжении, хотя Гермиона и заметила походя, что они смогут использовать возможности купонов несколько шире, что это предусмотрено. «Разумеется, такое мы позволяем только своим любимым покупателям, не так ли, мисс Макдоналд?» – И мисс Макдоналд, которая вряд ли когда испытывала нужду в купонах на одежду, поскольку, похоже, всегда (уже много лет) носила один и тот же сшитый наряд из пиджака в мелкую полоску и юбки, угодливо улыбалась и говорила: «Конечно же, мы так и поступаем, леди Небуорт». Она перемеряла десятки всякого, видимо, около десятка, зато некоторые вещи примеряла по два раза, вот и казалось, что десятки. Гермиона, наверное, догадывалась, насколько изголодалась ее подруга-покупательница по новой одежде, а потому подзадоривала ее примерять вещи, даже зная, что на самом деле они не подойдут. «Я должна быть разумной!» – твердила она себе, поглаживая заманчивейшую синюю блузку из шифона, заканчивавшуюся у шеи свободным бантом.
– Что ж, дорогая, был бы у вас форменный морской костюм, а он вам, сказать правду, необходим, поскольку вы в нем были бы обворожительны, вы могли бы приобрести и эту блузку, которую не снимали бы все лето, а потом где-то у нас (найдите, пожалуйста, мисс Макдоналд!) есть рубашка из акульей кожи, на мужской манер, с запонками, которую вы могли бы носить с этим костюмом осенью. А уж после этого – любой старый кашемир…
Она купила костюм. И платье из крепа какого-то грибного цвета, отделанное скучной оранжевой бархатной лентой, с накладными плечиками и рукавом пелеринкой. Купила она и блузку, и рубашку, и, наконец, летний пиджак или короткое пальто из мягкой ткани серебристого цвета, не отливавшей ни голубым, ни серым. И Гермиона подарила ей пару чулок, похожих на тонкую паутину, из нейлона, пояснила она, ей из Америки прислали. «Американцы поразительно щедры: буквально завалили меня ими», – сказала она. И была в высшей степени любезна, показав, как эти чулки надевать, что стало хорошим подспорьем: они были до того тонки, что Вилли всякий раз казалось, что у нее петля спустится, едва она к ним притронется. «Надо вывернуть низ чулка наизнанку, вот так, и, что бы вы ни делали, садитесь, когда надеваете чулки. Они просто чудо и служат дольше наших. Я никогда не понимала патриотизма голых ног – особенно при нынешних ужасных правилах на длину юбок».
Утро стоило ей сорок четыре фунта (цены на одежду у Гермионы всегда указывались в гинеях), но при этом душою владела некая приподнятость, а вовсе не отчаянность мотовства. «Мисс Макдоналд упакует все для вас, пока мы будем обедать».
Обедали в ресторанчике, который Гермиона называла своим резервом. Ее там, по-видимому, очень хорошо знали, их сразу же бросились обслуживать. «Не тратьте время на меню, – сказала Гермиона. – Без него нас накормят куда вкуснее».
Начали они с чего-то похожего на паштет: «Готовят его, наверное, из полевых мышей или ежей, но на вкус изумительно», – за которым последовала форель на гриле и салат. Гермиона велела завернуть кости форели для магазинной кошки, бездомной животины, которую, как сама уверяла, нашла жалобно плачущей в Гайд-парке. «Вся насквозь в червях и блохах, но такая миленькая. От нее бедняга мисс Макдоналд ужасную сенную лихорадку подцепила, но тут уж ничего не поделаешь». Было известно, что к животным Гермиона относится добрее, нежели к своим служащим, хотя вызывает преданность к себе и у тех, и у других.
– Эдвард поведет вас вечером в какое-нибудь милое местечко? – спросила она, когда перешли к кофе.
– Он в отъезде, в Ливерпуле, кажется, следит за погрузкой дерева. Я приехала на концерт одного приятеля, – добавила она насколько могла беззаботно, но почувствовала, что краснеет.
Гермиона изучающе глянула на нее своими холодными серыми глазами. «Какая прелесть», – выговорила она.
После обеда отправилась купить кое-чего на Бонд-стрит, сказав, что заберет купленную одежду, когда поедет в такси обратно. Купила косметику, лебяжью пуховку для пудры в носовом платке из шифона, палочку твердого одеколона для Сибил (протирать ей лоб). Духов нигде не было, кроме лавандовой воды, единственных духов, которые ее мать позволяла девочкам. «Так я и чувствую себя как девчонка», – подумала она. Странное и восхитительное ощущение: приехать в Лондон, не имея на руках обременительного перечня покупок для всего семейства – детские ботиночки для Уиллса и для Роли, летний жилет для тети Долли, заумную галантерею для Дюши (жуткие средства вроде тех, что для сохранения одежды), тональные кремы для Клэри и Полли, беготня за бритвенными лезвиями для мужчин, которых нынче им всегда не хватает… о, все, на что у нее ушел бы целый день, к концу которого она совсем из сил выбилась бы. Ей не надо наведываться с осмотром в пыльный дом на Лэнсдаун-роуд, не надо терпеть муки за обедом с Луизой, когда разговор состоял бы из ее вопросов и нежелания Луизы отвечать на них. Ей не надо навещать Джессику в Сент-Джонс-Вуд, что неминуемо привело бы к порицанию сестры: Джессика, похоже, управляется с рядом небольших волонтерских работ, которые вольна делать, когда захочет, и не делать, когда не хочет, – кончилось бы это обидой и завистью, чего никому не хочется. Вместо этого она накупила подарков: соломенную шляпу цвета кофе с молоком для Лидии с венком из подсолнухов, переплетенных с лютиками и маками, жакмаровые шарфы для Рейчел и Зоуи, лавандовую воду для Дюши, коробку шоколадок для тети Долли и модельки машинок для Уиллса и Роли.
В такси, забрав одежду у Гермионы и рассекая по Бэйзуотер-роуд, она думала, до чего же приятней сейчас выглядят Кенсингтонские сады, когда в них убрали все оградки с дорожек, и вдруг вспомнила, что ничего не купила для девочек: утром надо будет сделать.
Таксист помог ей занести коробки и пакеты в дом. «Как я понимаю, у кого-то Рождество, – улыбнулся он. – И мы не знаем, что на все это скажет муженек, ведь так? На то они и женщины, ведь так? Мужчины делают – женщины берут. Мне не понять. Благодарю вас, мадам».
Дом Хью был опрятен, довольно чист, вот только воздух в нем был спертым, как в месте, где появляются нечасто. Свободная комната была на верхнем этаже, там же, на полпролета ниже, располагалась и ванная. Пока она мылась и облачалась в морской костюм с блузкой из шифона, решила, что ей нужно, даже необходимо выпить. Близилось время начала концерта, а значит, встречи и последующего общения с Лоренцо, и она чувствовала, как начинает нервничать. Хью не стал бы возражать, если бы она выпила, он даже сожалел, что не сможет вернуться вовремя и выпить с нею перед ее походом на концерт.
Ставни в гостиной были закрыты, а в буфете с напитками стояло несколько бутылок, из которых какое-то время явно никто не наливал, они были по большей части почти пусты, но она отыскала одну с остатками джина и еще липкую бутылку «Ангостуры»[12], приготовила себе розовый джин и с бокалом в руке поднялась обратно по лестнице плеснуть в него воды в ванной.
Вооружившись коктейлем и сигаретой, она принялась за создание макияжа. Перестаралась, стерла все кольдкремом и начала сначала. Вторая попытка оказалась немногим лучше: она поняла, что по-настоящему не рассматривала свое лицо довольно давно (а для нее рассматривать значило критически оценивать). Теперь же ей было видно, что губы стали гораздо тоньше; как она полагала, это произошло, должно быть, после того, как ей пришлось удались практически все зубы. Линии, идущие от крыльев носа ко рту, стали не только более выраженными, но и опустились ниже, что не доставило ей удовольствия. Она улыбнулась, но улыбка казалась искусственной, какою она и была: она не могла найти ничего, чему стоило бы улыбнуться. Глаза и скулы оставались прежними и, разумеется, никуда не подевался слегка раздражающий вдовий мысок, спускавшийся кособоким треугольником на лоб. Волосы стали белее, что было лучше, чем тот цвет устричных раковин, какой лежал на них немало лет, утешало и то, что волосы оставались густыми и естественно вьющимися. Ее лицо из тех, которые, оживляясь, становятся лучше. Она ни сейчас, ни прежде не была классической красавицей, такой как Джессика. Эти скорбные грезы прервал внезапный страх не найти такси в Лэдброк-Гроув и опоздать на концерт.
Но такси нашла и не опоздала.
Публики на концерт явилось много, церковь была почти заполнена, и хор (около шестидесяти человек, уже на месте) расположился полукругом в три ряда вокруг места, отведенного оркестру. Все хористы были в белых сорочках и – соответственно полу – в длинных черных юбках или брюках. Все выглядели усталыми, однако, поскольку почти все хористы были из любителей и уже успели отработать целый день, прежде чем прийти петь, свет, исходивший от высоких бронзовых канделябров, во всяком случае, не льстил никому. Она глянула на тонкий листок с программой, отпечатанной с помощью трафарета фиолетовой краской. «Перселл, Барток, Клаттеруорт», – прочла она, «Страсти святого Антония». Оркестранты (их было немного, камерный оркестр самого малого состава) занимали свои места, а потом появился он в черном фраке и белом галстуке. Легкой россыпью прошлись аплодисменты, и, когда, отвечая на них, он повернулся, ей показалось, что он видит ее, но особой уверенности не было.
– Честное слово, я увидел вас сразу, – убеждал он, – моего доброго ангела, – и он опять сжал ее руку, да так, что стало больно от колец. К тому времени они уже сидели в такси – наконец-то наедине.
– Куда вы меня везете? – спрашивала она, полная восторга при мысли об ужине при свечах в каком-нибудь приличном ресторане.
– А-а! Увидите, увидите, – ответил он, и она снисходительно улыбалась: он, похоже, был возбужден, как мальчишка… или как она сама.
Когда машина остановилась и он расплачивался, она увидела, что оказались они на Керзон-стрит, совсем рядом с магазином Гермионы, у входа на Пастуший рынок. Вот было бы странно, подумалось ей, если бы он повел ее в тот же самый ресторан, где она обедала.
– Дайте мне вашу драгоценную руку. – И он вывел ее через широкую арку на узкую улочку (кругом была сплошная темнота), подвел к какому-то подъезду с незапертой дверью (Лоренцо ключом не пользовался), и они одолели два лестничных пролета узкой и крутой лестницы.
– Куда это вы меня ведете? – спросила она, стараясь, чтобы в голосе ее звучали простое любопытство и забава, однако сама слышала, что в нем не было ни того, ни другого.
– Вот и выпал нам, мой ангел, случай немного побыть наедине, – ответил он, возясь ключом в двери на площадке, куда они забрались. Он щелкнул выключателем, и свет залил маленькую захламленную комнатушку, окна которой были наглухо закрыты ставнями, а на полу теснились стол, два стула и просторный диван-кровать без покрывала. Стол украшали две бутылки из-под кьянти с воткнутыми в них свечками, тарелки и бокалы, рядом со счетчиком горел газовый огонь, а повыше над ним находилась каминная полка, заваленная пыльными открытками. В одном углу она заметила очень маленькую раковину с электрическим водонагревателем, подставка для сушки которой была завалена немытой посудой. Он возился со спичками: зажигал огонь и свечи на столе, – от его суетливых шагов с лохматого ковра вздымались легкие клубочки пыли.
Она в нерешительности встала в двери, где он отпустил ее руку. Чувствовала себя в полном замешательстве, словно бы еще немного, и она окажется и вовсе не в себе, к чему примешивалось и простое разочарование. Ей-то местом для их рандеву тет-а-тет виделся уютный, прелестный, романтический ресторан, а не эта убогая спальня-гостиная с застоявшимся и слегка тошнотворным воздухом, но, с другой стороны, вид у него такой счастливый и восторженный и он так трогательно исполняет почетный долг хозяина: откидывает бумажную салфетку с блюда на столе, на котором небольшой пирог соседствовал с двумя помидорами, потом бросается к подставке для сушки у раковины, где в ведерке стояла бутылка вина, и, когда он раскручивает проволоку на горлышке бутылки, она понимает – шампанское. Вот он приближается к столу, вынимает платок, которым утирал лоб в конце концерта, и оборачивает им бутылку: «Подставляйте бокал, дражайшая, или оно от нас убежит», – и высвобождает пробку, которая выходит с легким хлопком. «Ха-ха!» – вскрикивает он, словно бы пораженный своим достижением. Наполнил оба бокала по самые края и опустился на колено, вручая один из них ей. «Наконец-то!» – произнес он, не сводя с нее взгляда, в котором светилось пылкое обожание, такое волнующее и такое привычное.
– Присаживайтесь, дорогая леди, – взяв за руку, он повел ее к дивану, – здесь удобнее, чем на этих кухонных стульях.
Сам сел рядом. Выговорил хрипловато: «Выпьем за нас». Они выпили. Шампанское было теплым. Он посадил ее в головах дивана, и она заметила, что простыни и наволочки на подушках были заметно серыми. В голове ее мелькнула мысль, что, по-видимому, он не смог позволить себе вывезти ее на ужин и это было наилучшее, что он в состоянии предложить, и она сказала, как великолепно шампанским отпраздновать его первое исполнение нынешним вечером. «Наше первое исполнение», – сказал он и подлил в бокал. Она не совсем вникла в смысл сказанного (явилась одурманивающая мысль: уж не собирается ли он ей посвятить «Страсти»?), а потому улыбнулась в ответ и согласилась на его предложение снять костюмный китель: в комнате и в самом деле стало весьма тепло. Жил ли он здесь, пока жена лежала в больнице, и, кстати, как ее здоровье?
Нет-нет, здесь он не жил, просто одолжил на вечер комнатку у одного очень доброго приятеля, который сейчас в отъезде. Милосердие как-то повлияло на пазухи жены, прибавил он, ничего серьезного, но они заставили ее помучиться.
– Только сегодня вечером мы можем оставить позади все заботы. Мы свободны, как воздух. О, любимая моя, если б ты только знала, как жаждал я этой ночи! Позволь мне ласкать тебя! – И, выхватив у нее бокал, поставил его на пол, затем обхватил ее голову в ладони и принялся осыпать лицо поцелуями. Начал на романтический лад со лба, перешел на глаза, но, когда он добрался до ее губ, ее стал пробирать нервный страх, как бы его не занесло чересчур далеко.
– Мы должны быть… – удалось выговорить ей, но он запечатал ей рот поразительно крепкими губами и в то же время опрокидывая ее так, что она оказалась полулежащей на кровати. «Поужинать мы сможем после», – изрек он.
Тогда-то, наконец и определенно, она и осознала, чего он добивался – и для чего притащил ее в эту жуткую каморку. Потому как вдруг не только сама комната, но и все вообще показалось жутким. Последовала самая неприличная борьба, пока она отбилась от него, села прямо и напомнила обо всех обязанностях, какие оба несли перед другими людьми, и что они оба давали слово сносить их, ничем не нарушая. Удивительно, но поначалу он отнесся к этому так, словно дело было в ее стыдливости – жеманности даже (ей такое предположение ничуть не польстило). Но когда она заявила, что всегда считала, их любовь должна быть платонической, он в ответ признался: попросту возможности не было для чего-то получше. Дело было вовсе не в намерении отбить ее у мужа: он лучше других понимал неосуществимость такого, – но так, немножко в стожку поваляться, сделать то, о чем никто никогда не узнает, в этом уж точно никакого вреда нет? «Я люблю тебя до безумия», – прибавил он.
«Я люблю Эдварда», – был ее ответ. Эта пара полуистин не убедила ни ее, ни его. Он стал обижаться, а она… она почувствовала, как все рушится, опускается от чистой, романтической привязанности до простой похоти. Это было омерзительно: смотреть теперь на него, маленького потного дующегося человечка, – и как это только могла она наделить его стольким благородством и очарованием? Ее охватило нечто вроде смятенного отчаяния, когда она поняла, что большей частью их отношений упивалась в его отсутствие. Он не был – и никогда не мог быть – предметом ее мечтаний. Было одно-единственное желание: уйти, выбраться из этого места.
Сделать это было не так-то легко. Он перемежал предложения поесть и еще выпить с окольными обвинениями: ничто в ее поведении не наводило его на мысль, будто он ей не по нраву, – и, что еще хуже, перепевами все той же беспечной похотливой мелодии. Это и ранило, и привело ее в ярость: мысль когда-либо оказаться объектом чьей-то мимолетной прихоти была до того обидно противна ее натуре, что ей вдруг стало легко подняться, заявить о своем уходе и не позволить ему проводить ее до такси. Понадобилось время, чтобы отыскать выход с Пастушьего рынка, который, даром что погружен во тьму, был напичкан подвальными клубами, шлюхами, расставленными на равном расстоянии, как фонарные столбы, отголосками отдаленных песнопений с такими захлебывающимися крещендо, какие обращают пение в пьяный ор. Было очень холодно, улочки сплошь обросли углами – минуя один из них, она едва не столкнулась с парой американских военных, остановившихся прикурить сигареты, в свете зажигалок она и разглядела, кто они такие.
– Простите меня, леди, – произнес один из них. – Не хотите ли выпить?
– Нет, благодарю, – ответила она, а потом что-то заставило ее продолжить: – Я ищу такси.
И тут же американец предложил приятелю:
– Брэд! Давай поймаем леди такси.
И поймали. Проводили ее до Грин-парк, подождали, пока показалось свободное такси, остановили машину и усадили ее.
– Огромное вам спасибо, – произнесла она, ей плакать хотелось от такой нежданной доброты.
– Счастливо прокатиться. – Они стояли и – она видела – смотрели ей вслед.
Сидя в машине, она молилась, чтобы Хью уже лег спать или, поскольку было рано, еще не пришел домой. Увы, разумеется, он был дома, горя от нетерпения предложить ей выпить и расспросить про то, как у нее вечер прошел, потолковать, что дальше делать с учебой Полли. И только в полночь смогла она, сославшись на усталость, добраться до постели, где надеялась после выпитого виски милостиво забыться сном. Забыться-то забылась, да ненадолго: проснулась, проспав, как выяснилось, всего два часа. Виски после шампанского на пустой желудок дало о себе знать: мучила бешеная жажда, голова раскалывалась, а когда она зажгла свет, шатаясь спустилась по лестнице в ванную, то ее одолели волны тошноты, стало больно от безудержной рвоты. Тошноту сменило унижение, и она сидела, дрожа, в постели, потягивая воду, и гадливо вспоминала каждую мелочь того омерзительного вечера. Разумеется, она винила себя, наивность и доверчивость, но больше винила его: за то, что флиртовал с ней, называя это любовью, за то, что вел себя как жалкий мелкий притворщик, как она выразилась. «В стожку поваляться… немного позабавиться по-тихому… невинная забава» – как будто любовные утехи с нею не имели бы никаких последствий ни для нее, ни для него! Вилли думала, что Лоренцо так хорошо понимает и ценит ее, но на деле он питал к ней ничуть не больше уважения, чем, ясное дело, к любой женщине, какую считал доступной. Она плакала – с трудом поначалу, постольку испытывала гнев и унижение. Не счесть месяцев, которые она прожила в мире грез, населенном этой ее тайной жизнью, которой она могла наслаждаться, поскольку ее совершенство не подлежало сомнению. Таившаяся в душе убежденность, от которой она всегда страдала, что жизнь ее некий вид трагедии, поскольку отсутствует необходимейший элемент, возвращалась к ней сейчас со всей своей жутко знакомой силой. Испытывать взаимную любовь и вынужденно отказаться от нее – это одно, обнаружить, что ужасающее несходство их чувств друг к другу вовсе исключает то, что ей виделось любовью, – это другое. Теперь было ясно, что им двигала одна лишь похоть, чувство, которое она почитала слабостью многих мужчин, но которое для нее никогда вовсе ничего не значило.
В голове постоянно крутилась мысль, как мог он ожидать, что она снимет одежду и уляжется в постель с ее убогими, невесть кем пользованными простынями, наполняя ее чем-то вроде яростного стыда. Почему не поняла она, переступив порог той жуткой каморки, на что он вознамерился? Правда, разумеется, он соглашался с нею в том, что их чувства друг к другу никогда «ни к чему не приведут», однако на задворках разума таился постыдный факт, что об этом было сказано лишь единожды, в тот день, когда они вместе пили чай на вокзале Чаринг-Кросс и он сопровождал ее в поезде на части пути домой, все же остальные упоминания этого имели место в ее воображаемых беседах с ним. Вот это-то и было вынести труднее всего, ведь от этого она чувствовала себя такой дурой…
По крайней мере, думала она, пока поезд, грохоча, медленно выбирался из Чаринг-Кросс и перебирался через реку, никому незачем об этом знать: вряд ли рассказом об этом случае он станет с кем-то делиться.
– Я вам спать допоздна не давал, – сказал Хью за завтраком (чай, тост, который у него скорее подгорел, чем поджарился, и ярко-желтый маргарин, который миссис Криппс дома использовался только для выпечки). – Боюсь, джем кончился.
На вокзале он, сунув коробку для платьев под мышку, понес ее чемодан в здоровой руке. «Передайте Сибил, что я приеду завтра вечером, – сказал он, когда поезд уже начал движение. Потом улыбнулся очень милой, довольно грустной улыбкой и добавил: – И благослови вас Господь за все, что вы делаете, ухаживая за ней».
Признательность вызвала слезы у нее на глазах. «По крайней мере, какая-то польза от меня есть», – подумала она, поддаваясь контрасту между чувствами, что владели ею вчера, когда она ехала по этому самому мосту, и теми, что переполняли ее сейчас.
Лидия приехала с Тонбриджем на станцию встречать ее.
– Я хотела самой первой увидеть тебя, – сказала она. – Боже, мамочка! Какой у тебя вид усталый! Ты приятно провела время?