Часть 10 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ВИТЯЗЬ НА РАСПУТЬЕ
ГОРОД-СТУДЕНТ
Города — как люди: у каждого свое имя, свое лицо, свои характер.
Даль перебирает в памяти: подтянутый чиновник Петербург, хлопотливый мастеровой Николаев, настороженный моряк-балтиец Кронштадт.
Теперь этот — опять ни на один другой не похожий город. Сразу три имени: русское — Юрьев, эстонское — Тарту, немецкое — Дерпт. В Далево время город звали по-немецки.
Добротные дома прижимаются к холму, окутанному густой зеленью. Улицы упираются в холм, лезут вверх, превращаясь в аллеи и тропинки, растворяются в зелени. Сквозь листву белеют здания университетских клиник. Как дома́ — к холму, город жмется к университету. Город бегает на лекции, смеется, поет песни. Веселый, подвижной, шумный город-студент.
После строгостей корпуса, после тягот морской службы Даль, с детства не больно-то привыкший к смеху, чувствует себя мальчишкой. Веселится. Очень точно передразнивает профессоров и товарищей. Придумывает и сам разыгрывает забавные сценки.
…Горит в избе лучина. Кружится у огня, жужжит надоедливо муха. Иван-дурак слезает с печки, принимается ловить муху. Муха подлетает ближе к огню, жужжит истошно — опалила крылья. Иван тянется за ней, широко раскрыв ладонь. Вот она! И тотчас, скорчившись, дует на пальцы — обжегся. А муха — ж-ж-ж-ж, — замирает жужжание, улетела муха. Иван хватает в сердцах шапкой об пол, взбирается обратно на печь.
И все. Ни избы, ни лучины, ни Ивана. Даль посреди комнаты. Изо всех углов хохот зрителей.
Сколько лет Дерпту? Говорят, восемь веков. Неправда! Послушайте, как молодо поет, как смеется, взгляните, как неутомимо колобродит этот восьмисотлетний юноша! Будем искать в летописях, когда первый дом прилепился к холму? Исчислять возраст древних стен? Разве стареет молодое вино, налитое в столетний кувшин? Молодое вино бродит в улицах старого Дерпта. Всюду студенты: на площади перед ратушей, в аллеях парка, на берегу неширокой реки.
Студенты собираются в общества — корпорации. У каждой корпорации свой устав, своего цвета шапочка, своего цвета перевязь через плечо. Корпоранты ищут ссор, потом дерутся на дуэлях. Скрещенные шпаги — лучшее украшение студенческой комнаты. Шрамы на лице считаются признаком доблести. Во время поединка противники наносят друг другу несколько уколов и расходятся довольные.
Бегут по знакомым — хвастаться дуэлью. Часто допоздна бродят в обнимку по улицам, поют во все горло.
Левая, правая где сторона?
Улица, улица, ты, знать, пьяна,—
поют, раскачиваясь, немцы-корпоранты.
Русских студентов в Дерпте мало. На дуэлях им драться недосуг. Цветные шапочки ни к чему. Русские большей частью ребята небогатые, присланы учиться на казенный счет. Им поскорее бы на ноги стать. У них и песни другие:
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой
Собралися мы сюда…
Русские песни сочиняет в Дерпте поэт и студент Николай Языков.
По скрипучей, шаткой лестнице Даль карабкается к Языкову, в каморку под самой крышей.
Поэт встречает его непричесанный, слегка опухший, в белой, расстегнутой на груди рубахе, в широком теплом халате с меховой оторочкой. Отыскивая на неприбранном столе нужные листки, нараспев читает стихи. Тут же подправляет что-то, царапает бумагу очиненным небрежно пером.
Запахнув полу халата, Языков устало валится в кресло. Беседа начинается лениво, со скрипом и остановками, с раскуриваньем трубки и заботами о чашечке кофейку. Потом, словно перевалив через невидимую вершину, катится легко и стремительно.
О чем говорили они? Даль поселился в Дерпте в 1826 году. Это год суда над декабристами, год жестокого приговора, год страшной казни. Мог ли промолчать о событиях Языков, друг Рылеева и Бестужева, поэт декабристской «Полярной звезды»?
В шкатулке, как великую драгоценность, хранит Языков копию письма Рылеева к жене. Оно написано перед казнью. «Я должен умереть, и умереть смертью позорною», — читает Языков; из припухших глаз по одутловатым бледным щекам сбегают быстрые, мелкие слезы.
Даль видит дом на Мойке у Синего моста (сколько раз, еще кадетом, пробегал мимо, не знал, что за серыми стенами будут решать судьбы России); видит комнату, ярко озаренную свечами, — свет словно расползается, плывет, покачиваясь, в клубах табачного дыма; видит человека, порывистого и неудержимого, — жаркое пламя горело в нем, сжигало его, светилось в его глазах; речи его, от которых громко и часто начинало биться сердце, друзья сравнивали с огненной лавою. Языков рассказывает о Рылееве. Шарит рукой по столу, находит нужный листок. Сковырнув пухлым пальцем слезу, застрявшую в ямке у переносья, читает негромко:
Рылеев умер, как злодей! —
О, вспомяни о нем, Россия,
Когда восстанешь от цепей
И силы двинешь громовые
На самовластие царей!
Молчат.
Нужно раскуривать трубки, заваривать кофей, чтобы снова плавно покатилась беседа.
От Языкова тянется нить к Пушкину. Языков навещал Пушкина в Михайловском. Они подружились. Опальный поэт не был избалован гостями. Пущин, Дельвиг, Языков…
Языков утонул в кресле. Прикрыв ладонью глаза, опять видит обветшалый пушкинский дом над Соротью, подернутые рябью озера, большое и малое, и еще один, совсем заросший пруд в глубине парка, куда по утрам прилетают нежные белые цапли, и строгий ряд старых, корявых лип, и отлогие холмы, которые открываются взору, когда едешь верхом к соседям, в Тригорское.
В нежданно подступившей темноте Даль слушает Языкова — и видит то же, что он. Спрашивает жадно, нетерпеливо:
— Какой он, Пушкин?
— Не знаю, — тихо отвечает Языков. — Это невозможно передать. Он — Пушкин.
Уже за полночь Даль тащится домой по темному городу, осторожно ступая длинными своими ногами. Тротуаров нет, мостовые вымощены булыжником, — надобно беречь сапоги.
Даль идет, думает, что вот Языков моложе на два года, а уже давно решил свою судьбу. Он большой поэт. Пушкин любит его стихи.
Даль думает невесело, что сам он никак своей судьбы не найдет. Годы проходят, а у него по-прежнему все впереди и ничего в руках.
Где-то невдалеке опять затянули языковскую песню. Скоро начнет светать, а Дерпт поет.
Спит, ровно дыша, Петербург. Уже просыпается Николаев: позевывая, разминаясь по дороге, плетется в свои мастерские. Застыл у подзорных труб, наведенных в море, балтийский часовой Кронштадт. На улицах Дерпта бурлит, не затихая, студенческая жизнь. Города тоже нашли свою судьбу.
Что город, то норов.
ПРОФЕССОР МОЙЕР УТРОМ И ВЕЧЕРОМ
В тот ранний час, когда квартирные хозяйки еще греют щеками подушки, когда в трактирах сонные служанки еще моют полы и окна и лишь предприимчивый кондитер Штейнгейзер уже раскладывает на лотках свои знаменитые яблочные пирожки, — в этот ранний час стуком стоптанных каблуков взрываются крутые лестницы дерптских домов и под хозяйкиными дверями раздается торопливое «ауфвидерзеен».
Жуя на ходу пирожки, спешат студенты, стучат каблуками по булыжнику, — ботаники, историки, юристы.
Хирурги с утра собираются в клинике, готовятся к операции. Отбирают нужные инструменты, перекладывают больного с кровати на стол.
Даль видит истощенное долгими страданиями лицо больного, с сомнением качает головою. Операция тяжелая — вряд ли такой выдержит.
Ждут профессора Мойера. Он приходит чуть позже назначенного часа — румяный, улыбчивый, благодушно-неторопливый. За узкими стеклышками очков добро светятся серые глаза.
Потирает ладони, закатывает рукава: «Начнем, господа». Все занимают места у стола. Мойер сперва отдает приказания, но скоро они становятся не нужны. Ассистенты умеют работать сообща, понимают друг друга. Действуют быстро, не разговаривая. Больной не кричит — долго и протяжно стонет. Наркоз еще не изобретен. К стонам здесь привыкли, их просто не замечают: операторам кажется, что в комнате совсем тихо.
— Не так. Вот здесь.
Это Пирогов, самый юный и самый любимый ученик Мойера.