Часть 14 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Однако ни красо́ты, ни богатство города не улучшили положения наших несчастных больных и раненых. Под госпиталь отдана огромная казарма, куда свезено уже почти десять тысяч страждущих. Лежат они без кроватей и без нар — прямо на кирпичном полу; в окнах взамен стекол деревянные решетки: холодный ветер, а то и дождь врываются в палаты. Стаи крыс хозяйничают в госпитале. К ним следует прибавить двуногих крыс интендантских, норовящих вырвать последнюю полушку из солдатского довольствия, последний кусок из солдатского рта. Лекарств нет; на весь госпиталь один аптекарь; фельдшеров вовсе не стало; во врачах большая нехватка — мы совсем сбились с ног, о лечении почти и не думаем, стараемся хоть накормить наших больных да подать им вволю воды напиться. Мудрено ли, что лихорадки, гнилокровие и все та же чума косят страдальцев сотнями…
* * *
Нынешней ночью спросил я у Даля, склонившегося над записями, к чему собирает он слова. «А не слыхал ты, Морни, притчи, которой потчевал товарищей Карп Власов, первый солдат в полку, шутник и весельчак? — отвечал Даль. — Тогда слушай, я тебе перескажу. Жил-был мужик, и задумал он построить мельницу. Было у него сватов и кумовьев много, он и обошел кругом и выпросил у всякого: ты, говорит, сделай вал, а ты одно крыло, ты другое, ты веретено на шестерню, ты колесо, ты десяток кулаков, зубцов, а ты другой десяток; словом, разложил на мир по нитке, а сам норовил выткать себе холста на рубаху. Сваты да кумовья что обещали, то и сделали: принесли нашему мужику кто колесо, кто другое, кто кулак, кто крыло, кто веретено. Что ж? Кажись, мельница готова? Ан не тут-то было. Всяк свою работу сделал по-своему: кулаки не приходятся в гнезда, шестерня — на веретено, колесо не пригнали к колесу, крылья к валу — хоть брось! А пришел к мужику старый мельник, обтесал, обделал да пригнал на место каждую штуку — пошло и дело на лад: мельница замолола, и мужик с легкой руки разжился. Вот и я, — закончил Даль, — надеюсь иной раз, что сумею, как старый мельник, подогнать и приспособить к делу разрозненное мое богатство…»
* * *
Сегодня подсчитали в главной квартире, что из трехсот докторов, прибывших в армию, более двухсот пали жертвами вражеских пуль и разных болезней…»
На этом обрываются записки доктора де Морни.
Они позволяют увидеть Даля глазами его боевого товарища. Неизвестно только, вел ли их де Морни. Может быть, нет. А может быть, и вел, да они до нас не дошли. Вот и пришлось составить эти записки по рассказам самого Даля и других участников войны, по документам и письмам того времени.
Обрываются же записки потому, что фронтовой друг Даля доктор Барбот де Морни погиб во время похода.
Мужик в яме умирает, матрос — в море, а солдат — в поле.
ЕСЛИ ЗАГЛЯНУТЬ НЕЗАМЕТНО…
Привал. В толпе солдат отыщем Даля. Подойдем — чтобы не помешать — незаметно, сзади. Через Далево плечо заглянем в заветную тетрадку, посмотрим, как приходят в нее слова, как начинают жить в ней по-новому.
Солдат оступился, выругался в сердцах:
— Чертова лужа!
— Калуга! — подтвердил другой, оказалось — костромич.
Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:
лужа, калуга.
Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга — топь, болото. А сибиряк смеется: кто же не знает, что калуга — рыба красная, вроде белуги или осетра.
Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу — лывой.
— Лыва? — переспрашивает Даль.
— А как же? Налило воды — вот и лыва.
Даль пишет:
лужа, калуга, лыва.
Но удивляется вятич — у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, та, что после отлива на берегу остается».
Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя — мочажина.
Астраханец поправляет: не мочажина — мочаг, озерцо на солончаках. «Болотце, — расплывается в улыбке добродушный пензенец. — Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».
В тетрадке выстраивается рядком:
лужа, калуга, лыва, мочажина.
Однако точку поставить нельзя. Вон ведь калуга выросла в отдельное большое слово.
Калуга: по-тверски и по-костромски — топь, болото; по-тульски — полуостров; по-архангельски — садок для рыбы; по-сибирски — вид осетра или белуги.
И лыва — тоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.
К мочажине, как называют во многих губерниях непросыхающее место, прилепились ее собратья по смыслу, несколько отличные, однако, по облику: астраханский мочаг, новгородская мочевина, псковская мочлявина, курские мочаки.
А тут еще зацепилось за лужу и вылезло, откуда ни возьмись, псковское словцо лузь.
— Да ведь лузь по-рязански и по-владимирски — луг, а не лужа, — дивится Даль. — Даже песня есть «Во лузях, во зеленыих лузях».
— По-рязански не знаю, — отзывается псковитянин, — а у нас лузь — лужа замерзлая.
— Дорога обледенелая, — добавляет артиллерист из тверских.
Слова густо заселяют тетради. Пишет Даль.
Выпадет свободный час — разбирается в записях, точно старый мельник из Карповой притчи, подгоняет одну к другой разрозненные части.
Но много еще времени пройдет, пока завертятся весело мельничные крылья и золотой рекою потечет к жерновам зерно.
В поле Маланья не ради гулянья, а спинушку гнет для запаса вперед.
«ДА ТЫ, ПРИЯТЕЛЬ, НЕ РОСТОВСКИЙ?»
В голове Даля прорисовывалась, закрашивалась в разные цвета своя карта Земли русской. Закрашивалась не по рельефу местности, а по различиям в языке.
Одно слово в разных местах имеет разный смысл; и наоборот — в каждой области есть свои слова, особые. У псковских: крапива — стрека́ва. У вологодских: гляди́льцо — зеркальце. У вятских: крикаться — сердиться. У архангельских: выступки — башмаки. У калужских: шавырка — ложка.
Добро бы, отличались только сами слова, а то ведь одни и те же произносятся по-разному.
В Москве говорят высокою речью, то есть любят звук аи заменяют им о, если на о нет ударения. В Москве произносят харашо, гаварить, талкавать. Окончания ого, его превращаются в ова, ева: большова, синева.
От Москвы на восток начинают окать. Возле Владимира слышится уже стокан, торокан. Там влезают в слова и лишние о: Володимир.
От Москвы на запад усиливается аканье: пабягу, пятух.
От Москвы к северу складывается говор новгородский. Он ближе к восточному, окающему, но имеет и свои особенности.
От Москвы на юг разливается наречие рязанское. В нем, как и в западных, — аканье. Даже взамен е — а да я: табе, яму.
Это одно только разделение — по аканью и оканью, или, как еще принято называть, по высокому и низкому говору. Это разделение самое общее, самое простое. Наблюдательный же человек различит великое множество черт и черточек в русском произношении.
В одном месте «цокают»: цай, целовек (вместо «чай», «человек»).
В другом наоборот — «чвакают»: курича, купеч (вместо «курица», «купец»).
В третьем — «дзекают»: ходзим, дзеньги (вместо «ходим», «деньги»).