Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 31 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Окажи милость, ваше превосходительство, век не позабуду. Им казалось: захоти только Даль — все сделает. Но Даль-то знал, сколько трудов надо положить, чтобы выполнить самую пустячную мужицкую просьбу, он-то знал, чего сто́ит защищать крестьянскую правду. Десять лет доказывал Даль, представляя подлинные документы, что четыре десятины сенных покосов близ деревни Нечаихи незаконно отрезаны полковницею госпожою Гриневич у крестьян Логина Иванова и Татьяны Калминой. Да что толку? По документам сенцо было крестьянское, а сгребала его полковница. Губернское начальство выказывало Далю свое раздражение: госпожа Гриневич послала жалобу самому государю, в столице могут пойти нежелательные разговоры. Что, собственно, Далю до этих четырех десятин? Уперся, словно за свою землю стои́т! Нужно было обладать исключительным чувством долга и обостренной справедливости, наконец, величайшей аккуратностью и исполнительностью Даля, чтобы доводить до конца все эти бесконечные дела о притеснениях полиции, об отказе уплатить крестьянам за работу, о штрафах, самовольно назначенных лесником, о намеренном обсчете бурлаков судохозяином. Знакомые чиновники иной раз говорили Далю: — И охота вам, Владимир Иванович, тратить столько сил и времени на пустяки, да еще врагов наживать! Всего дела-то — рублевка да вязанка дров!.. Даль сердился: — Не говорите мне, что я затеваю ссору из-за безделицы. То, что для вас безделицы, для мужика — вся жизнь. Мужик о наследстве графа Шереметева тяжбы не заводит. Напрасные побои, полтинник взятки, отобранная подвода, — вот она, крестьянская беда. И он, не глядя на зной и стужу, тащился в тряской колымаге по уездам, чтобы возвратить Татьяне четыре десятины земли, Ивану — рублевку, а Василию — вязанку дров. Он всю жизнь был очень аккуратен, Владимир Иванович Даль. — Такая у нас обязанность, — говорил он своим подчиненным, — вырывать у грабителей хотя бы по малому клочку и возвращать обиженному. Крестьяне говорили про Даля, что он не иначе в деревне взрос на печи, — не верили, что он и не живал никогда в деревне, разве только проездом. Говорили: его превосходительство до всякого крестьянского дела «доточный». То есть сведущий и опытный в крестьянском деле человек. Знает, как борону починить, где лучше мельницу поставить, придумывает устройства разные, чтобы сподручнее было работать. Объясняет, как надежнее сено укладывать, как ровнее забор поставить, как топить печь без угара. Мужики и бабы смеялись: а говорит, не деревенский. От медицины Даль тоже никак не мог убежать: врачей не было, а болезни знай себе глодали деревни. К управляющему удельной конторой шли лечиться. Даль накладывал повязки, рвал зубы, вскрывал нарывы, иногда даже серьезно оперировал. Он приходил в темную, душную избу, чтобы дать лекарство ребенку, бредившему от жара, или мужику, измученному лихорадкой. Он был врач, он не мог видеть больного и не помогать ему. Да вот беда, немногим был он в силах помочь. Тяжкий труд, нищета, голод, холод — от этого у него лекарств не было. Бабы просили: — Я-то что! Не дай погибнуть, благодетель, — коровенку вылечи. Даль начитался ветеринарных справочников: толок в аптекарской ступе порошки, разводил в больших бутылях. В деревнях ходил по хлевам, по конюшням. Мужик, заглянув ему через плечо, толковал соседу: — Видал, как с жеребенком-то управляется? А говорит — не деревенский. Далю казалось иногда, что он и вправду деревенский. Во время дальних служебных поездок просыпался на рассвете в случайной придорожной избе. Не открывая глаз, чувствовал, как сквозь узкую щель окна пробирается в избу утреннее солнце. Медлил, пригревшись под тулупом на лавке. Спросонья верил в чудо: сейчас откроет глаза, — а над ним покачиваются забавные уродцы — картофелины, и деревянные дед с бабой стоят во дворе, и смешной старичок с прялочки заскрипит, защелкает, станет сказки сказывать. Так и жила в Дале та изба, некогда увиденная. Полно, была ли? Может, пригрезилась в коротком и неверном дорожном сне? Почему не встречал ее больше на бесконечных путях-дорогах? Почему пробуждение не приносит чуда? Даль открывает глаза. Видит закопченный потолок. Слышит, как тупо стукает о миску деревянная ложка. Хозяин, согнувшись, сидит за столом — ест тюрю. Сидит босой, прячет под скамью желтые, с длинными пальцами ноги. Миска глиняная, рыжая, с отбитым краем. Картошка не уродилась: в поле бабы и ребятишки окоченевшими пальцами выкапывают из холодной, липкой грязи мелкие клубеньки. Деда с бабой нет, и сказок никто не сказывает. Только хозяйка тянет что-то унылое, укачивая дитя, а что — не понять. И старик — не деревянный, всамделишный, — лохматый и закопченный, все кашляет, кашляет за печкой; старуха померла летом. Однажды на дороге встретил Даль огромный обоз: какой-то барин возвращался из Петербурга в заволжское поместье. В крытой повозке везли попугаев. На остановке, чтобы не померзли птицы, возчики бегом перенесли клетки в ближнюю избу. Зеленые и красные птицы покачивались в начищенных медных кольцах, вдруг выкрикивали непонятные слова, резко и зло. В доме и в сенях народу набилось битком. Разноцветные крикливые птицы казались чудом. Даль выбрался на крыльцо. Ему было грустно. Завтра проснется, откроет глаза — вместо веселых картофелин увидит сонных попугаев, похожих на красные и зеленые тряпки. Столько дорог и столько чудес на дорогах, но Даль не встречает желанного чуда. Ужели пригрезилось? Видел во сне кисель, так ложки не было; положил ложку за пазуху — киселя не видал. С КЕМ ТЫ? На каменистом четырехугольнике Крымского полуострова шла война, героическая и несчастная. Взоры всех русских были прикованы к Севастополю. Даль три часа в день отвел на щипание корпии. Всей семьей садились вокруг стола, теребили ветошки. Семья была большая: жена и четыре дочери — Юлия, Мария, Ольга, Екатерина. Первенец, сын Лев, жил в Петербурге, посещал Академию художеств. Даль звал сына «Арслан», что также означает «лев», только по-башкирски. Знакомые, недоумевая, переделали имя на русский лад — «Еруслан». Когда началась война, Лев бросил живопись, отправился добровольцем в Крым. Даль сам хлопотал о зачислении сына в стрелковый полк — даже министру писал прошение (потом, тотчас после войны, стал требовать, чтобы Лев ушел из армии: благородно быть воином, но незачем шаркать ногами на полковых балах). Сражались в Севастополе старые друзья — Нахимов, Пирогов. Они стали славой Севастополя. Во всяком уголке России их имена повторяли с благоговением. Про Даля почти забыли. Печатался он мало. Сборник пословиц читали только знакомые да цензоры. Чиновники качали головами: «Это какой Даль? Тот, что где-то в губернии управляющим удельной конторы? А прежде-то — графа Льва Алексеича правая рука! Да-а, не сумел, не сумел…» На тихой улице в Нижнем (полторы тысячи верст севернее Севастополя) щипал корпию Владимир Иванович Даль, бывший черноморский моряк и военный врач, который умел к тому же наводить мосты под огнем противника. Далю вернули за непригодностью тридцать тысяч пословиц; когда он предложил для академического словаря свои запасы слов, от них отказались; но прислали ему из Петербурга бронзовую медаль на ленте в память Крымской войны — за то, что щипал корпию.
Но он щипал корпию всего три часа в день. Потом утыкался в свои тетрадки, расставлял и объяснял слова, подклеивал новые «ремешки», пополнял сборник пословиц, который когда-нибудь напечатают. Слава Даля была впереди. Николай I умер (ходили слухи, будто отравился), новый царь подписал мир, все вроде бы пошло по-прежнему. Приезжали ревизии, требовали отчетов и делали замечания за беспорядки по бумажной части, а то, что Даль вытащил Ивана из арестантских рот и Василия спас от солдатчины, никого не интересовало. И все-таки Даль чувствовал, что изменилось что-то. Какое-то движение стало замечаться вокруг, послышались молодые, смелые голоса. Словно пробуждение наступало после долгого зимнего сна. Повеяло в воздухе весенним ветром надежд. Люди, жившие в те годы, говорили, что атмосфера была пронизана «политическим электричеством» — все ждали чего-то, куда-то готовились идти. «Точно у каждого свалился с груди пудовый камень, — писал соратник Чернышевского, публицист Шелгунов, — куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать». «Воля» — наверно, самое распространенное в то время слово. Многие верили, что освобождение близко и возможно, — освобождение всей страны и каждого человека. Звали к борьбе, готовились бороться. Царь Александр II признал, что лучше отменить рабство сверху, нежели снизу его отменят сами рабы. А рабы подымались: в двадцати шести губерниях бунтовали крестьяне. Чиновники докладывали Далю, что мужики ходят злые, грозят: «Ужо будет воля!..» Даль опасался кровавого бунта. Он уговаривал чиновников: «Не надо подавать повода для возмущения. Служите по совести, старайтесь делать добро». Сам он служил честно, старался быть справедливым, помогал крестьянам. Он думал, что вот если бы все так служили, можно было бы тихо, без потрясений, многое переменить. Но все так не служили, а от того, что Даль служил и еще кто-то, ничего не менялось. Теперь мало было поссориться с губернатором из-за того, что незаконно притесняют Ивана да Василия, теперь надо было знать, что станешь делать, когда Иван да Василий схватятся за вилы, за топоры. Невидимые баррикады, которые разграничивают общество, строились теперь на новых рубежах. Надо было точно найти свое место, знать, с кем ты. А Даль думал, что он сам по себе, как Колобок из сказки. Что можно ссориться с губернатором, заступаясь за крестьян, и принимать меры, удерживая крестьян от возмущения. Но сказка про Колобка кончается смешно и печально. Даль ни от кого не ушел, а главное — никуда не пришел. Людям летать хотелось, а Даль топтался на месте. Вот так он встрял в журнальный разговор о грамотности. Тогда много общественных вопросов обсуждалось в печати. Даль хотел написать о том, что мало обучить народ грамоте, надо принести ему просвещение, изменить его жизнь — грамотный человек стремится больше знать, лучше жить. Но Даль не знал, как при существующем порядке вещей тихо, без потрясений, сделать народ просвещенным. Предложить он ничего не мог, острые углы объезжал так плавно, что и не понять, куда поворачивает. Путь же потрясений, который предлагали Чернышевский и Добролюбов, Даль не признавал. В конечном счете получилось, будто он считает, что рано учить народ грамоте. Люди, которых Даль ценил, стали с ним спорить и осуждать его, а люди, которых он терпеть не мог, принялись его хвалить. Даль решил оправдаться, показать, как люди грамотные, но не просвещенные употребляют свою грамотность не на благо народу, а во зло. Но у него получилось, что грамотный мужик работать не станет: перо-де легче сохи. Как, ничего не ломая, сделать неграмотного мужика образованным, Даль, понятно, опять-таки не мог сказать. В итоге Даль, готовившийся подарить своему народу словарь, равного которому нигде не было, приобрел недобрую славу врага народного образования. Добролюбов так и написал о Дале: «Упорный враг крестьянской грамотности». Даль объяснял знакомым, что вышло недоразумение, что он хотел как лучше. Декабрист Пущин, старый друг Пушкина, возвращенный из тридцатилетней ссылки и попавший в Нижний Новгород, укорял Даля: — Меня ваша статья неприятно поразила. Буду с вами ратоборствовать до последнего. Если не могли по некоторым обстоятельствам написать, как хотели и как следовало, то лучше было вовсе не писать. Добролюбов при личном свидании сказал: — Что написано пером, того не вырубишь топором. Вам ли этого не знать! Я, Владимир Иванович, не верю, что можно быть для всех хорошим. Нужно выбирать. Даль расстроился: — Один говорит: «ты пьян», другой говорит: «ты пьян», а коли третий скажет «ты пьян» — ступай и ложись. Добролюбов приезжал в Нижний Новгород летом 1857 года. Он уже был к этому времени товарищем и сподвижником Чернышевского, постоянным сотрудником самого передового русского журнала «Современник». Он мечтал о том часе, когда раб на барина восстанет, поднимет топор на деспота. Рассуждения Даля о грамотности, Далевы опасения, что освобождение крестьян может привести к бунту, были Добролюбову чужды. Рассказы и повести Казака Луганского были ему тоже не по душе, хотя он и признавал, что «простой быт» Даль изображает верно и народным языком владеет хорошо. В оценке Даля Добролюбов сходился с Чернышевским. Правда Даля, за которую он стоял и в рассказах своих и в своих делах, была лишь частицей той большой правды, за которую боролись и в жизни и в литературе Добролюбов и Чернышевский. Добролюбов требовал, чтобы в каждой печатной строчке слышался «пульс биения современной жизни», чтобы каждая страница будила общество, звала его на «дело», на борьбу. Добролюбова считали человеком твердым, непоколебимым, даже дерзким. Казалось бы, зачем ему встречаться с Далем, а встреться они — неизбежен острый, неприятный разговор. Однако из писем Добролюбова узнаем, что их встреча не случайна, что Добролюбов, еще отправляясь в Нижний, надеется увидеть Даля, познакомиться с ним. Даль, конечно, интересовал Добролюбова как собиратель пословиц. О запрещенном сборнике ходили слухи, Добролюбов пересказывал их, присовокупляя от себя нелестные отзывы о «попе-академике». Знал он, видимо, и о работе Даля над словарем: сведения о ней иногда появлялись в печати. Как бы там ни было, встреча состоялась и… Впрочем, предоставим слово самому Добролюбову: «Самое отрадное впечатление оставил во мне час беседы с Далем. Один из первых визитов моих был к нему, и я был приятно поражен, нашедши в Дале более чистый взгляд на вещи и более благородное направление, нежели я ожидал. Странности, замашки, бросавшиеся в глаза в его статьях, почти совершенно не существуют в разговоре, и таким образом общему приятному впечатлению решительно ничего не мешает. Он пригласил меня бывать у него, и сегодня я отправляюсь к нему…» Они остались довольны друг другом. Даль, надо полагать, объяснил наконец «недоразумение» со статьями о грамотности. Добролюбов нашел то, что было глубоко запрятано в этом скрытном человеке, оценил не по видимости, а по достоинству. Не надо только думать, что эта встреча многое решила. Каждый остался при своей правде. Добролюбов не верил в благополучную избу, о которой всю жизнь грезил Даль. Пришло время выбирать, но Даль хотел остаться, каким был. А время было уже добролюбовское. Далю за ним не угнаться. Чтобы отстать, не обязательно идти назад. Достаточно остановиться, и время тебя обгонит. Останешься во вчерашнем дне. Это со многими случается. Даль вздыхал невесело: — Правда твоя, правда и моя, а где она? БОЛДИНО. ОСЕНЬ Служба забросила Даля на юго-восток Нижегородской губернии, в Лукояновский уезд. В село Болдино он попал вечером. Беспросветная темень затянула небо. Дождь сыпал осенний, мелкий, нескончаемый. Не стучал по земле, не колотил по заборам и крышам, не шумел в сочной листве, — сыпал почти беззвучно, лишь едва слышно и однообразно шурша. Щедро сеял копейки в черные лужи. Даль, перешагивая через лужи и увязая в цепкой грязи, прошел к господскому дому. Дом был темен, пуст. Никто в нем не жил. Приказчик отпер дверь, зажег свечу. Из комнат тянуло нежилым — сыростью, холодом, пустотой. Приказчик покапал на некрашеный стол золотистого, горячего воску и прилепил свечу. Даль приблизился к столу, подержал над свечою пальцы — сквозь кожу тепло и красно просвечивала кровь. Даль запахнул свободную, до пола шинель внакидку, сел в простое, не обитое материей кресло. Старое кресло протяжно заскрипело. Даль отпустил приказчика, остался один. Провел ладонью по столу, не то пыль смахнул, не то погладил нежно старые доски: может быть, на этом столе написаны «Маленькие трагедии», «Повести Белкина». Почти тридцать лет назад холерные карантины заперли Пушкина в Болдине. Даль стоял тогда с полком на Волыни. Или, кажется, уже в Польше. Нет, на Волыни, пожалуй. Пушкин был велик и недосягаем. Теперь Пушкин близок, хотя его нет, совсем нет, а Даль уже старик, только на часок завернул в Болдино, едучи по делам службы. Пахло горячим воском. Даль пригрелся. Смотрел на свечу и думал, что даже такой маленький одинокий огонек дает свет и тепло…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!