Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Он трубку не брал, он дверь не открыл, – оправдывается ночной администратор Тененбойм, поднявший Ландсмана с постели. (Ландсман занимает номер 505 с видом на неоновую вывеску гостиницы по ту сторону улицы Макса Нордау[2]. Это словечко «Блэкпул» частенько является Ландсману в ночных кошмарах[3].) – Вот я и позволил себе зайти в его номер. Ночной администратор, в прошлом морпех и героинщик, еще в шестидесятых завязал с наркотой, вернувшись домой после заварухи под названием «Кубинская война». Для заменгофского контингента он как мама родная – ссужает деньгами и считает, что нечего беспокоить жильцов попусту, если те нуждаются в уединении. – Ты в номере что-нибудь трогал? – интересуется Ландсман. – Только наличку и камешки. Ландсман надевает брюки, ботинки, пристегивает подтяжки. Они с Тенебоймом дружно косятся на дверную ручку, где висит галстук – красный в жирную свекольную полоску. Ландсман его со вчера не развязывал, экономя время. Восемь часов осталось до следующего Ландсманова дежурства. Восемь часов безделья в обнимку с бутылкой – точь-в-точь крыса в стеклянном террариуме, усыпанном древесными опилками. Ландсман со вздохом тянется за галстуком, продевает голову в петлю, придвигает узел к верхней пуговице воротника. Влезая в пиджак, он нащупывает в нагрудном кармане бумажник и жетон, похлопывает ладонью по кобуре под мышкой – на месте ли шолем, тридцать девятый «смит-вессон». – Я бы вас ни в какую не разбудил бы, детектив, – говорит Тененбойм, – если б не приметил, что вы вроде не так чтобы очень спите. – Я сплю, – возражает Ландсман. Он берет сувенирную стопку, свою теперешнюю подругу жизни, память о Всемирной выставке 1977 года[4]. – Просто я сплю в трусах и рубашке. Он поднимает безмолвный тост за тридцатую годовщину Всемирной выставки в Ситке. Переломный, говорят, момент был в истории еврейской цивилизации на севере, и кто он такой, Мейер Ландсман, чтобы это оспаривать? Тем летом ему было четырнадцать, и у него только открылись глаза на прелести еврейских женщин, так что для него 1977-й тоже был своего рода переломным моментом. – Сплю, сидя в кресле. – Он осушает стопку. – И при шолеме. Если верить докторам, психотерапевтам и бывшей жене Ландсмана, то его пьянство – это чистое самолечение, то бишь доводка до кондиции хрупких трубочек и кристаллов состояния его души с помощью кувалды крепчайшего сливового бренди. Но правда в том, что у Ландсмана бывает лишь два состояния души: Ландсман работающий и Ландсман мертвый. Мейер Ландсман – самый «титулованный» шамес в округе Ситка, это он распутал убийство красавицы Фромы Лефковиц, совершенное ее мужем-меховщиком, это он схватил «больничного убийцу» Подольски, это его показания упекли Хаймана Чарны пожизненно в федеральную тюрьму – первый и последний случай, когда вербовскому молодчику пришлось-таки ответить в суде за уголовное преступление. У Ландсмана память арестанта, отвага подрывника, а глаз остр, как у взломщика. Случись где преступление, он рыскает по городу, будто у него ракета в штанине. А за кадром словно звучит этакая бравая музычка, да с кастаньетами. Беда поджидает в часы вынужденного безделья, когда Ландсмановы мысли начинает выдувать из распахнутого окна сознания, словно забытые на столе листки бумаги. Порой надобится увесистое пресс-папье, чтобы удержать их. – Не хотелось прибавлять вам работы, – говорит Тененбойм. В бытность свою в отделе по борьбе с наркотиками Ландсман пять раз арестовывал Тененбойма. Пожалуй, это единственное основание для дружбы между ними, но его вполне достаточно. – Это не работа, Тененбойм, – говорит Ландсман, – я делаю это по любви. – Ну точно как я. Только по любви будешь вкалывать ночным администратором в этом сраном клоповнике. Ландсман похлопывает Тененбойма по плечу, и они отправляются осматривать покойника, втиснувшись в необитаемый заменгофский лифт, или ELEVATORO, как сообщает медная табличка над входом. Пятьдесят лет тому, когда гостиницу только построили, все вывески, указатели и предупреждения были выгравированы на медных табличках на языке эсперанто[5]. Бо́льшая часть их давно сгинула бесследно, став жертвами небрежности, вандализма или пожарной инспекции. Ни дверь, ни дверной проем номера 208 не свидетельствуют о насильственном вторжении. Ландсман оборачивает ручку носовым платком и легонько толкает дверь носком ботинка. – Я когда его только увидел, у меня такое чудно́е чувство появилось, – говорит Тененбойм, следуя за Ландсманом в открытую дверь. – Помните выражение «сломленный человек»? Да, что-то такое Ландсман слышал. – Большинство людей, которых так называют, совершенно того не заслуживают, – продолжает Тененбойм, – коль уж на то пошло, в них и ломаться-то нечему. Но вот этот самый Ласкер… Он вроде тех неоновых палочек – сломаешь их, и они светятся. Знаете, да? По нескольку часов кряду. И слышно, как внутри звякают осколки стекла. Ладно, не обращайте внимания. Просто возникло такое странное ощущение. – В наши дни у кого только нет странных ощущений, – говорит Ландсман, занося в черный блокнотик какие-то заметки об обстановке в номере, впрочем совершенно лишние, поскольку он редко забывает даже мельчайшие подробности физического описания; все те же доктора, психотерапевты и бывшая супруга в один голос пророчили, что пристрастие к алкоголю скоро погубит уникальную память Ландсмана, но пока что, к его глубокому сожалению, эти предсказания не сбываются: картины прошлого, все до единой, остаются при нем как живые. – Нам даже пришлось выделить линию, чтобы управиться с телефонными звонками от чудаков. – Странно в нынешние времена быть евреем, – соглашается Тененбойм. – Это уж точно. На ламинированном туалетном столике лежит небольшая стопка брошюр. На тумбочке у кровати – шахматная доска. Она выглядит так, словно смерть застала Ласкера в разгар партии: ровный строй фигур нарушен, черный король под ударом в центре, у белых преимущество в две фигуры. Шахматы дешевенькие – картонная доска, складывающаяся посредине, полые фигуры с пластиковыми заусенцами – привет от формы, в которой их штамповали. В торшере с тремя абажурами, рядом с телевизором, горит только одна лампочка. Все остальные лампочки в номере, кроме той, что в ванной, перегорели или вывинчены. На подоконнике упаковка популярного безрецептурного слабительного. Окно приоткрыто на максимально возможный дюйм, и каждые пять секунд металлические жалюзи дребезжат от резкого ветра со стороны залива Аляска. Этот ветер несет гниловатый запах древесной трухи, корабельной солярки, лососевой требухи и консервных жестянок для рыбозаготовки. Как поется в песне «Нох амол», которую Ландсман и все аляскинские евреи его поколения выучили еще в начальной школе, запах с залива наполняет каждый еврейский нос надеждой, сулит возможность, великий шанс все начать заново, еще раз. «Нох амол» ведет свою историю со времен Полярных Медведей начала сороковых, и ее предназначением было выразить благодарность за еще одно чудесное спасение, нох амол – СНОВА. В наши дни евреи округа Ситка более чутко воспринимают ироническую нотку, изначально звучавшую в этой песне. – Помнится, я знавал немало аидов-шахматистов, которые герычем баловались. – Да и я, – кивает Ландсман, глядя сверху на распростертый труп; он вспомнил, что не раз встречал аида в «Заменгофе». Этакий человек-пичужка. Блестящие глаза, шнобель. Красноватые пятна кое-где на щеках и на шее – розацеа, не иначе. Не рецидивист, не подонок какой, не пропащая душа. Еврей как еврей – вроде самого Ландсмана, разве что лекарство он выбрал другое. Ногти ухоженные. Всегда при шляпе и галстуке. Как-то раз читал книгу, делая пометки на полях. Теперь Ласкер лежит на откидной кровати, лицом к стене, в одних белых подштанниках. Рыжеватые волосы, рыжие веснушки и трехдневная золотистая стерня на щеках. След двойного подбородка, – видимо, в неведомой прошлой жизни, помечает себе Ландсман, покойный был толстым мальчиком. Глаза вылезли из темно-кровянистых орбит. На затылке крошечная обугленная дырка, сгусток крови. Никаких признаков борьбы. Как будто Ласкер не видел и не осознавал, что его убивают. Подушка на кровати отсутствует, отмечает Ландсман. – Знать бы раньше, так предложил бы ему сыграть партейку-другую. – А вы играете? – Шахматист из меня неважнецкий, – признается Ландсман. Рядом с туалетом, на плюшевом коврике приторного желто-зеленого цвета пастилок от кашля, он замечает крошечное белое перышко. Ландсман рывком открывает дверь туалета – вот она, подушка, на полу – ей прострелили сердце, чтобы заглушить звук взорвавшегося в патроне газа. – Нет у меня понимания миттельшпиля. – По моему опыту, детектив, – говорит Тененбойм, – тут у нас полный миттельшпиль. – Кто бы сомневался, – кивает Ландсман. И звонит своему напарнику Берко Шемецу. – Детектив Шемец? – говорит он в мобильник «Шойфер АТ», собственность полицейского управления. – Это твой напарник. – Сто раз я тебя просил больше так не делать, Мейер, – отвечает Берко. Нет нужды сообщать, что у него тоже осталось восемь часов до следующего дежурства. – Имеешь полное право сердиться. Только я тут подумал, может, ты не спишь еще. – Я и не спал.
В отличие от Ландсмана, Шемец не отправил коту под хвост ни свой брак, ни личную жизнь. Все ночи он проводил в объятиях своей безупречной жены, благодарно отвечая взаимностью на безусловно заслуженную любовь, которой та одаривала своего супруга – преданнейшего мужчину, никогда не дававшего ей повода для сожалений или тревог. – Холера тебе в бок, Мейер, – говорит Берко и усугубляет американским: – Черт тебя дери. – Я тут прямо у себя в гостинице имею явное убийство, – сообщает Ландсман. – Постоялец. Один выстрел в затылок. Подушка вместо глушителя. Очень чисто. – В яблочко, значит. – Я только потому и решил тебя побеспокоить. Необычный способ убийства. В Ситке, население которой, разместившееся на длинном драном лоскуте муниципального района, составляет три и две десятых миллиона человек, ежегодно регистрируется в среднем семьдесят пять убийств. Часть из них – бандитские разборки: русские штаркеры приканчивают друг друга в вольном стиле. Все прочие убийства в Ситке – это так называемые преступления страсти, как на скорую руку обозвали математический результат, который получается, если алкоголь помножить на огнестрельное оружие. Хладнокровные казни настолько же редки, насколько трудноудаляемы с большой белой доски, куда крепятся ярлыки нераскрытых дел. – Ты же не при исполнении, Мейер. Звякни в отдел. Отдай жмурика Табачнику и Карпасу. Табачник и Карпас – еще два детектива, которые вместе с Ландсманом и Шемецем входят в группу «Б» отдела убийств Главного управления полиции округа Ситка; в этом месяце они дежурят в ночную смену. Ландсман не может не признать, что идея сбросить сие голубиное дерьмецо на шляпу сослуживцам не лишена некоторой привлекательности. – Ну, я бы так и сделал, – говорит он, – но мы с покойником соседи. – Вы были знакомы? – Голос у Берко смягчается. – Нет, – отвечает Ландсман. – Не знал я его, аида этого. Он отводит взгляд от бледного веснушчатого бесформенного тела, распростертого на откидной кровати. Иногда Ландсман невольно жалеет этих бедолаг, но как бы это не вошло в привычку. – Слушай, – говорит он, – ложись-ка ты спать. Завтра обсудим. Прости, что потревожил. Спокойной ночи. Извинись за меня перед Эстер-Малке. – Что-то голос у тебя малость того, Мейер, – говорит Берко. – Ты как там? За последние месяцы Мейер множество раз звонил своему напарнику в самые неподходящие часы посреди ночи, разглагольствуя гневно или же бессвязно изливая горе на алкогольном диалекте. Два года назад Ландсман катапультировался из терпящего бедствие самолета своего брака, а в апреле прошлого года его младшая сестра разбилась на двухместном поршневом «пайпер-суперкабе», врезавшись в поросший кустарником склон сопки Дункельблюм. Но не о гибели Наоми думает сейчас Ландсман, не о разводе сожалеет. Его захватывает видение: он сидит на грязно-белом диване в неопрятном фойе гостиницы «Заменгоф» и играет в шахматы с Эмануэлем Ласкером, или как там его звали на самом деле. Они озаряют друг друга угасающим сиянием, вслушиваясь в дребезжание осколков стекла внутри. И пусть Ландсман не выносит шахматы, картина от этого не становится менее щемящей. – Этот парень был шахматистом. А я и не догадывался. Вот и все. – Мейер, пожалуйста, – просит Берко, – пожалуйста, умоляю тебя, Мейер, только не рыдай. – Я в порядке, – успокаивает его Ландсман. – Спокойной ночи. Ландсман звонит диспетчеру, чтобы записать на себя расследование дела Ласкера. Еще одно паршивенькое убийство никак не запятнает его безупречной раскрываемости. Подумаешь – глухарь. Первого января весь суверенный федеральный округ Ситка, вся эта фигурная скобка каменистого побережья, протянувшегося вдоль западных оконечностей островов Баранова и Чичагова, снова перейдет под юрисдикцию штата Аляска. Окружное управление полиции, которому Ландсман предан телом и душой и в котором прослужил верой и правдой двадцать лет, будет расформировано. И совершенно неясно, сохранят ли свою работу Ландсман, или Шемец, или кто-то другой из сослуживцев. Все в тумане и насчет грядущего Возвращения, вот потому-то и странно по нынешним временам быть евреем. 2 Ожидая патрульного латке, Ландсман стучится в двери. Большинство постояльцев «Заменгофа» этой ночью отсутствовали, телом или душой, а все, что Ландсман мог получить с остальных, – так с тем же успехом можно ломиться в дверь школы для глухонемых Гиршковица. В большинстве своем дерганая, бестолковая, гнусная кучка аидов с прибабахами – вот кто они, постояльцы гостиницы «Заменгоф», но никто из них этой ночью вроде бы не дергался больше обычного. И ни в одном из них Ландсман не усматривает типа, способного вдавить крупнокалиберный ствол человеку в затылок и хладнокровно пристрелить его. – Зря я трачу время на телков этих, – говорит Ландсман Тененбойму. – А ты точно уверен, что ничего и никого необычного не заметил? – Извините, детектив. – Ты тоже телок, Тененбойм. – Я не оспариваю обвинение. – Служебный выход? – Дилеры через него шастали, – отвечает Тененбойм. – Нам пришлось поставить сигнализацию. Я бы услышал. Ландсман велит Тененбойму дозвониться дневному администратору и тому, кто его замещает по выходным, и выдернуть их из постелей. Оба джентльмена согласны с Тененбоймом в том, что, насколько им известно, никто покойным не интересовался и не звонил ему. Никогда. По крайней мере, пока он жил в «Заменгофе». Ни посетителей, ни друзей, ни даже мальчишки-посыльного из «Жемчужины Манилы». Так что, полагает Ландсман, в этом и состоит разница между ним и Ласкером – ему, Ландсману, время от времени приносили из «Ромеля» коричневый пакет с лумпией[6]. – Пойду проверю крышу, – говорит Ландсман. – Никого не выпускай и дай мне знать, когда латке соизволит явиться. Ландсман поднимается elevatoro на восьмой этаж, а потом, грохоча, пешком преодолевает еще один пролет с обитыми железом бетонными ступеньками, ведущими на крышу «Заменгофа». Он обходит периметр, видит улицу Макса Нордау до самой крыши «Блэкпула». Он вглядывается в пропасти, лежащие за северным, восточным и южным карнизами, в приземистые строения шестью-семью этажами ниже. Ночь – оранжевое липкое пятно над Ситкой, смесь тумана и натриевых фонарей. Она похожа на прозрачный лук, обжаренный в курином жире. Фонари еврейской территории тянутся от склона вулкана Эджком на западе, над семьюдесятью двумя пустынными островами к югу, через Шварцер-Ям, мыс Палтуса, Южную Ситку и далее через Нахтазиль, Гаркави и Унтерштат, пока не теряются на востоке за грядой Баранова. На острове Ойсштелюнг, на кончике Английской Булавки, – маяк, этот единственный последыш Всемирной выставки, остерегающе подмигивает то ли самолетам, то ли евреям. В ноздри Ландсману шибает смрад рыбной требухи с консервных заводов, жира с жаровен «Жемчужины Манилы», выхлопы такси, ядовитый букет свежевыделанных шляп с фетровой фабрики Гринспуна в двух кварталах от гостиницы. – Хорошо там, наверху, – говорит Ландсман, спустившись в вестибюль с его очарованием пепельниц, пожелтевших диванов, обшарпанных стульев и столов, где можно иногда застать пару здешних обитателей, убивающих время за игрой в безик. – Мне следовало бы почаще там бывать.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!