Часть 3 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— И Шерлока читал?
— Читал. И читал про вас, товарищ Лапшин, в «Красной вечерней газете», как вы…
— Да, Пиркентон… — задумчиво произнес Лапшин. — И Шерлок… Играл на скрипке. Трубку курил. «Положите бумаги на солнечные часы». Его друг Ватсон…
— Доктор Ватсон, — поправил Окошкин почтительно. — Знаменитый, который в истории обряда дома Мейсгревов…
Лапшин серьезно, без усмешки, смотрел на мальчика. Тот напомнил ему пять зернышек апельсина, пляшущих человечков, собаку Баскервилей и высказал свое суждение о дедукции в сыскном деле.
— Вы разве не согласны со мной? — спросил наконец мальчик.
Лапшин молчал.
— Конечно, я понимаю, что Шерлок Холмс защищал интересы правящих классов, — горячась и опять краснея, заговорил Окошкин, — но тем не менее мы не можем игнорировать его метод. Дедукция — такой способ…
— Ты вот что, друг, — перебил Лапшин, — ты, сделай одолжение, закончи сначала школу. Начнут у тебя усы прорезываться, бороденка, заговоришь побасистее, побреешься, пиркентонов своих закинешь на шкаф. Тогда и подумаешь, как тебе быть, куда идти, куда заворачивать. А сейчас мало ли… еще в пожарные захочешь пойти, и в летчики, и в моряки… У нас ведь тут дело трудное, скучное… Например, скажу я тебе… чердачная кража. Украли у дворничихи две простыни, споднее тоже украли, юбку… Вот и ищем. Трудящийся человек, надо отдать вещички…
— Разумеется, — подтвердил Окошкин. — Дактилоскопия, привлекаются служебные собаки…
— Вот придешь работать — тогда увидишь.
Мальчик ушел расстроенный. А через шесть лет, когда в милицию прибыло пополнение по мобилизации комсомола, Лапшин узнал в одном из новичков того самого мальчика, которому советовал «закинуть пиркентонов на шкаф». Юноша трудился неумело, но старательно и даже страстно, и вскоре Лапшин взял его в свою бригаду. Внимательно приглядываясь к Окошкину, Иван Михайлович решил про себя, что у Василия Никандровича горячее сердце и чистые руки, не хватает же ему холодного ума, а именно три этих слагаемых, по формуле Дзержинского, и составляют настоящего чекиста. «Наживет со временем и ум, — думал Лапшин, — а вот с горячим сердцем, пожалуй, надо родиться».
В первой же серьезной перепалке Окошкин показал себя человеком далеко не трусливым, хотя и изрядно бестолковым, за что и получил соответствующее внушение.
— Лезть под пулю ума не требуется, — говорил Лапшин багрово-красному Василию, — а вы сунулись, даже не предполагая, что вам окажут вооруженное сопротивление…
— Я не мыслю себе… — начал было Окошкин.
— Мыслят мыслители, — сурово сказал Лапшин, — а толковому оперативному работнику надо соображать. Идите.
Окошкин ушел. Тупо-сухие звуки пистолетной пальбы еще не забылись ему. И то, как повис он на руке бандита, и то, как оба они упали на вонючий асфальт, и то, как блеснул нож, — все это произошло так недавно, всего два часа назад, и никто не поблагодарил Василия, никто не пожал ему руку «коротко и сильно», как бывает это в книгах, никто не призвал брать пример с мужественного и скромного комсомольца товарища Окошкина. Ничего себе угодил он в коллективчик! И ухо саднило — бандит в драке больно его укусил.
В санчасти к укушенному уху отнеслись тоже довольно бездушно. Намазали йодом и заявили, что все в порядке.
— А если у меня хрящ перекушен и теперь ухо повиснет, как у сеттера? — спросил Окошкин.
— Не повиснет! — таков был ответ.
То, что Лапшин сказал Окошкину насчет мыслителей, было уже откуда-то известно в бригаде, и старший оперуполномоченный Бочков теперь часто говорил Василию:
— Вы мыслите так, а я рассуждаю иначе.
Раза два в неделю Иван Михайлович спрашивал:
— Ну как, Окошкин? Отыскались чемоданы?
— Вот, ищу, товарищ начальник.
— А собаки? А дактилоскопия? А дедуктивный метод.
— Так какие же собаки? Она заявление написала через восемь дней после кражи. Поразительная, должен отметить, несознательность. Мы тут тоже не боги, мы люди…
— Да ну? — удивлялся Лапшин, уходя к себе.
Вначале Окошкин обижался на своих товарищей по работе и даже на самого Лапшина, но потом, и довольно скоро, понял, что подшучивать друг над другом, замечать самомалейшие черточки хвастливости друг в друге и выставлять эти черточки на всеобщее осмеяние, никогда не произносить высокие слова и даже наоборот — все крупное, из ряда вон выходящее превращать в норму поведения — таков тут стиль работы, иначе нельзя, иначе пропадешь. И не Бочков, и не Побужинский, и не сам Лапшин это придумали, так здесь повелось с того далекого времени, когда на смену старым царским сыщикам пришли работать парни с Лесснера, с фабрик Голодая, матросы из Ревеля, суровые солдаты в пропотевших гимнастерках. Тогда погнали отсюда полицейских репортеров в канотье и в котелках, заломленных на ухо, тогда исчезли из газет заголовки типа «Кроваво-кошмарная драма на Гончарной»; наверное, именно тогда, как казалось Окошкину, был издан приказ о запрещении хвастаться.
Впрочем, все это теперь для Окошкина не имело большого значения. Он пошел в ногу с лапшинской бригадой, хотя наедине сам с собой еще и употреблял такие фразочки, как «холодный глаз пистолета», «львиная отвага» или «скупая мужская слеза».
Тем не менее работать Окошкину было не легко, и далеко не сразу он понял, что к чему в бригаде у Лапшина.
Однажды Василий, очень бледный, в черной старенькой косоворотке под пиджаком и в сапогах бутылками, вошел в кабинет к Ивану Михайловичу и сказал срывающимся голосом:
— Товарищ начальник! Положение складывается так, что я у вас работать не могу категорически.
— Это с чего же? — спокойно удивился Лапшин.
— А с того, что вы совершенно невинных людей, да еще больных, арестовываете. Это ужасно — то, что здесь происходит. И я не намерен потакать, а желаю вывести некоторые явления на чистую воду ввиду нетерпимости вопиющих фактов…
— Может, вы заболели? — осведомился Лапшин. — Или личные неприятности?
— Я не шучу! — почти крикнул Окошкин. — Здесь происходят средневековые жестокости.
— Застенок здесь? — улыбаясь, спросил Лапшин.
От этой улыбки Василию стало немножко не по себе, но он не сдался.
— Да, — сказал Окошкин, — это ужасно!
— Кого вы допрашиваете? — спросил Лапшин.
— По обвинению в вооруженном налете Чалова Ивана Федоровича, — скороговоркой сказал Окошкин. — Но он в налете участия не принимал, он душевнобольной. А мне приказывают…
— Пойдем! — сказал Лапшин.
Они вошли в комнату, где был стол Окошкина. Чалов в шапке сидел за столом и, мелко нарывая бумагу грязными пальцами, ел кусочки один за другим.
— Хорошо, — при этом говорил он, — люблю, хорошо…
В глазах у него было отвращение, и кадык, как и все горло, содрогался от рвотных судорог.
— Встать! — сказал Лапшин.
Чалов встал.
— Узнаешь? — спросил Лапшин.
— Хорошо, — падающим голосом пробормотал Чалов, — люблю, хорошо…
Подумал и прибавил:
— Семьдесят один.
Некоторое время Лапшин молча глядел на Чалова. Тот было еще протянул руку к бумаге, чтобы пожевать, но под взглядом Лапшина сжал пальцы в кулак.
— Был ты хороший вор, — сказал Лапшин, — и никогда не филонил. Взяли тебя — значит, и отвечай за дело. По мелкой лавочке идешь, Моня. Стыдно!
— Семьдесят один, — сказал Моня, — тридцать два, сорок.
— Ну и дурак! — сказал ему Лапшин. — Как был дурак, так и остался дураком. Сявка![Безобидный воришка.]
Моня снял с головы шапку, бросил ее на пол, наступил на нее ногой и сказал решительно:
— Начальничек, ты меня прости, это — Моня. Это Моня, как в аптеке. Это не Чалов. Это Моня, живой и здоровый, жизнерадостный и приветливый, как первый луч солнца. Это не Чалов. Хорошему человеку, имеющему то, на что одевают шляпу, — завсегда расколюсь. А если меня колет ребенок и сам с этого плачет, тогда извините…
И он косо, величественно и пренебрежительно взглянул на Окошкина.
Моню увели в камеру, а Лапшин с Окошкиным просидели в кабинете часа два. Лапшин сидел на подоконнике, покуривал и говорил:
— Вы, Окошкин, еще действительно ребенок и многого не понимаете. Вернее — недопонимаете. Допустим, интересует вас вопрос террора. Товарищ Ленин неоднократно указывал, что террор навязан нам терроризмом Антанты. Я в ЧК давно работаю и сам помню, как обстоятельства складывались. Об этом и товарищ Ленин писал, и товарищ Дзержинский нам, молодежи, разъяснял. Например, после революции семнадцатого года советская власть даже не закрыла буржуазные газеты. Министров Керенского из-под стражи освободили, сволочь Краснова, который на нас шел. А вот когда мировая буржуазия заговор учинила, когда Маннергейм, Деникин, разные другие на деньги капиталистов собрались с нами покончить, тогда пришлось и нам ответить террором…
Окошкин слушал внимательно, Лапшин вдруг спросил:
— Ты Ленина читаешь?
— Изучал…
— Изучал! Его, товарищ Окошкин, нужно том за томом внимательно читать. Тогда и разбираться помаленьку начнешь. И Дзержинского, советую тебе, тоже читай, читай и вдумывайся…
— А вы Ленина видели? — спросил Окошкин.
— И видел, и охранял, и слышал.
— Вы — лично?
— Я — лично.
— Страшно было?