Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Молчал и Иван Михайлович. Ему даже и думать невозможно было, что Окошкин от него съедет. Перед тем как дать Окошкину рекомендацию в партию, Лапшин долго пил любимый свой боржом и говорил с Василием о пустяках. Потом, уставившись в него голубыми яркими глазами, спросил, как спрашивал на допросе: — Это все хорошо, а что у тебя там с дамочками происходит? Окошкин долго глядел в пустой стакан от боржома, бессмысленно его поворачивал, потом сказал тем развязно-наглым тоном, который Лапшин до глубины души ненавидел: — Ну уж и с дамочками, Иван Михайлович. Просто у меня много знакомых, наших советских славных девушек, так сказать — товарищей. Чисто товарищеские отношения, которые… — Васька! — угрожающе сказал Лапшин. — Да ну, чего «Васька», «Васька»! — уже искренне заговорил Окошкин. — Все вы мне «Васька» да «Васька»! Ну, ей-богу, я не виноват, что они ко мне лезут. Васюта, да Васеныш, да Васюрочка! Побыли бы вы на моем месте! Вы не верите, ну до того разжалобят, спасения нету! И так мне, и так… — А ты женись, — наставительно сказал Лапшин. — Будь человеком. Он вылил в свой стакан остатки боржома и унылым голосом добивал: — Не гляди на меня, женись, детей заводи. Назовешь кого-нибудь по-лошадиному: Электрон или там Огонек… Он засмеялся и поглядел на Окошкина по-стариковски, снизу вверх. — На ком жениться-то, Иван Михайлович! Тут весь кошмар в том, что они мне все нравятся. Одна всегда веселая, другая поет хорошо, у третьей — папа эдакий симпатичный и в семье уютно. А один товарищ — некто Конягина — вареники делает дома с творогом, ну до чего вкусно… — Это значит, ты еще не полюбил человека, — сказал Лапшин. — Может, и верно, товарищеские отношения… Он чуть порозовел от неловкости — полюбил, не полюбил, тоже еще слова! И предложил сыграть в шахматы Окошкину, пока они играли, раза два позвонили по телефону, разговаривал он недомолвками и при этом пожимал плечами, как бы объясняя Лапшину, что звонит не он, а звонят ему — серьезному и занятому Василию Никандровичу Окошкину. Ивану Михайловичу надоело; не доиграв партию, он принялся бриться, фырча, вытер лицо одеколоном и надел шинель. — В Управление? — Угу. Вошла, как всегда загадочная, Патрикеевна и спросила, не может ли Лапшин отдать распоряжение, чтобы выпороли розгами некую внучку, которая плохо учится и дерзит своей бабушке. — Нельзя, Патрикеевна! — ответил Лапшин. — Милиция такими делами не занимается. — Так. Не занимается. Но старушка-то сама не может, совсем она старенькая. А папашка с мамашкой в отъезде. — Вы и наймитесь, товарищ Патрикеевна, — посоветовал Окошкин. — Производить экзекуции в вашем характере… Патрикеевна сделала вид, что не слышала слов Василия. — Значит, никак нельзя! — зловещим тоном произнесла она. — А попищу нашего наказать не можете? — Это еще какого попищу? — удивился Иван Михайлович. — А нашего батюшку, отца Иоанна. Давеча обедню служил — вовсе пьяный. Кадило из рук вырвалось, дьякону невесть что громко брякнул. Народ даже из церкви стал уходить… — Ну а я тут при чем? — с раздражением сказал Лапшин. Патрикеевна не ответила, махнула рукой, ушла к себе в нишу. Оттуда было слышно, как угрожающе и двусмысленно она ворчит: — Правая рука всегда правее. И то истинно, что лозою обуха не перешибешь. Начальники, на машинах ездиют, все кругом в пистолетах, а того не знают, что с нагольной правдой в люди не кажись. Я самому Михаилу Ивановичу Калинину напишу, тогда будете помнить. Мы в групкоме тоже лекции слушаем, не попки закрепощенные, царя-то свалили… Всем древам древо — кипарис! — Ну при чем тут кипарис? — удивился Лапшин. — Разберемся! На улице крупными легкими хлопьями падал снег. Окошкин подставил ладонь, слизнул с пальца снежинку и выразил удивление, что Лапшин столько лет терпит Патрикеевну с несносным ее характером, туманными угрозами и полным неумением по-настоящему хозяйничать. — А куда ее денешь? — сказал Иван Михайлович. — Она же одинокая, инвалид. Нога как-никак деревянная. — Нога деревянная, а характер железный! — сказал Василий. — Посмотрел бы я на тебя, проживи ты такую жизнь, — с коротким вздохом произнес Иван Михайлович. Они шли рядом, оба высокие, широкоплечие, в хорошо пригнанных шинелях, и чувствовали, что прохожим приятно на них смотреть.
— Да… а жениться человеку надо! — вдруг задумчиво сказал Лапшин. — Непременно, понимаешь, надо… И Окошкин не понял, про кого говорит Лапшин: про самого себя или про Васю. Но спросить постеснялся. Когда Окошкина принимали в партию, одним из первых взял слово красавец Андрей Андреевич Митрохин. Говорил он, как всегда, складно, цветисто и не слишком одобрительно по поводу личности Василия Никандровича. Окошкин слушал потупившись, то бледнея, то вспыхивая пятнами. Лапшин, сидя в президиуме, искоса, спокойно и холодно наблюдал за Митрохиным, понимая, что речь идет не столько об Окошкине, сколько о нем, Лапшине, и о том, как в его бригаде воспитываются молодые кадры. Что ж, Андрей Андреевич иначе и не мог выступить — дело старое, борьба давняя, и идет эта борьба «с переменным успехом». После Митрохина говорил Бочков. Он, как всегда, выступая, волновался, но сказал то, что следовало сказать, и Лапшин, слушая его, одобрительно кивал. Правильно, Николай Федорович, дельно! Бдительность, бдительность, оно так, но эксплуататорские классы ликвидированы, и не убедить тебе нас, практических работников, что нынче классовая борьба обострилась. Нам с нашей колоколенки неплохо видно. Советский народ монолитен, един, и нечего искать в посредственном воришке «озлобление представителей недобитой помещичье-буржуазной России». Вздор это и демагогия! Потом говорил Побужинский, и Лапшин, слушая его, вдруг вспомнил, как Виктор начал работать в лапшинской бригаде. Лет шесть-семь назад, душной июльской ночью, дежурный по Управлению вызвал Ивана Михайловича вниз к подъезду. С десяток милиционеров толпилось у автокачки, запряженной першеронами и груженной мукой. Возле коней прогуливался плечистый парень. Милиционеры, дежурный и начальник музея Грубник покатывались от могучего хохота. Оказалось, что грузчик Побужинский, как сказано было впоследствии в протоколе, «подвергся нападению двоих бандитов, каковые были стукнуты вышепоименованным гражданином Побужинским В.Е. друг об друга лбами с силою, повлекшей взаимную потерю сознания вышеназванными бандитами, а гр. Побужинский, погрузив их на мешки с мукой, покрыл брезентом, привязал и доставил на площадь Урицкого в Управление…» Был грузчик, а теперь вот уполномоченный, и говорит толково, умно, спокойно. Слова Ленина привел к месту, не как начетчик. И по митрохинским методам ударил тоже правильно, даже смех вызвал в зале. Прокофий Петрович Баландин, начальник Управления, улыбнулся и подмигнул Лапшину: вот, дескать, какие у тебя ребята, Иван Михайлович, орлы! Криничный тоже выступил за Окошкина, но тем не менее Василий с тревогой ждал речи Лапшина. Ему представлялось, будто то, что скажет Иван Михайлович, определит всю дальнейшую его, Окошкина, внутреннюю жизнь. И когда Лапшин не торопясь подошел к трибуне, Вася даже облизал пересохшие губы — так ему стало жутко. Как это ни показалось Окошкину странным, но Лапшин начал не с Василия Никандровича, а с себя, с того, как пришел Лапшин на работу в ЧК и какие у них, у молодежи, были в ту пору недостатки. Теперь, слушая Лапшина, задумчиво кивал Баландин, тоже, наверное, вспоминая свою юность; все, кто помоложе, слушали затаив дыхание, а сам Иван Михайлович порою улыбался на собственные свои промахи, на былое неумение, на ошибки, и как-то вдруг незаметно оказалось, что у Окошкина те же ошибки, что у старшего поколения, что, конечно, не лишен он недостатков, но недостатки его несерьезные по сравнению с достоинствами. И здесь Лапшин стал рассказывать о достоинствах Василия Никандровича. С испугом и радостью Окошкин узнал, что у него «горячее сердце», но тут же вздрогнул, услышав про то, как заступился за симулянта Моню Чалова. Похоже и смешно Лапшин изобразил в лицах все ту, даже страшную нынче по воспоминаниям, позорнейшую сцену с Моней, но оказалось, что Иван Михайлович вовсе не осуждает Василия за это, а даже хвалит, считая, что работник розыска обязан со всеми сомнениями идти к начальству, а не дуть в одну дуду с ним. — Правильно! — басом сказал Баландин. — Теперь о чистых руках… В этом коротком разделе своего выступления Лапшин рассказал, как Вася помогает сестре и матери, какой он вообще бессребреник, как ему, Окошкину, лично для себя ничего не нужно всерьез, не считая детских (тут Окошкин опять покраснел) разговоров насчет мотоциклета, зажигалки, настольного вентилятора и прочей чепухи. В зале смеялись, а Прокофий Петрович Баландин поднял руку и пообещал: — Ничего, товарищ Окошкин, не расстраивайся, доживешь, что будет, возможно, у тебя даже личный автомобиль. Приняли Василия единогласно. Голосовал за него и Андрей Андреевич Митрохин, который после собрания подошел к Василию Никандровичу и сказал доверительно: — Ты, друг, на меня не обижайся. Пропесочил я тебя маленько для твоей же собственной пользы. Вырастешь большой — подразберешься! — Да что вы, Андрей Андреевич, я не обижаюсь, я понимаю, — искренне и горячо воскликнул Окошкин и крепко пожал протянутую руку. — Разве можно обижаться, когда такой у меня нынче день! Он и вправду нисколько не обиделся на Митрохина, так он был счастлив в этот вечер — Василий Никандрович Окошкин, ученик Лапшина. Утром — попозже В Управлении, в коридоре, на жесткой желтой скамейке сидел старый приятель Лапшина, журналист Ханин, и, позевывая, курил папиросу. — Честь-почтение, Иван Михайлович, — сказал он. — Написал свое сочинение и явился с утра пораньше, чтобы ты прочитал. — А оно — обязательно? — Как же не обязательно. По твоей специальности написано. Вдвоем они вошли в большой, с очень высоким потолком, кабинет Лапшина. Иван Михайлович аккуратно повесил шинель на распялку, сел, вытряхнул из коробочки прописанную врачом таблетку, проглотил и запил водой. — Превозмогая болезнь, товарищ Лапшин продолжал гореть на работе, — произнес, протирая очки, Ханин. — Никакие физические страдания… — Вот-вот, так и пишете, черти, — усмехнулся Лапшин. — Написали, что у Бочкова у нашего бухгалтерская внешность. Ничем, дескать, не примечательный с первого взгляда, скромный труженик, и нос у него бульбочкой. Бульбочкой! — повторил Иван Михайлович. — За что человека расстроили? И разве есть бухгалтерская внешность? — Ладно, не сердись! — миролюбиво попросил Ханин. — Про Бочкова не я писал… — Из вашего же брата кто-то… — Братьев у меня нет, и ты это отлично знаешь… Он вынул из бокового кармана рукопись и положил ее перед Лапшиным. Иван Михайлович скосил глаза на название, прочитал: «Берегитесь, смертельно!» и одобрительно хмыкнул. Потом сел поудобнее и стал читать о старом жулике, по фамилии Жигалюс, о сложных его комбинациях и о том, как он подводил честных людей «под монастырь» — так выражался сам Жигалюс. Перо у Ханина было острое, и писать он умел. Жигалюс, с его висячим брюхом, с большими хрящеватыми ушами, с напряженным взглядом, словно скрывающимся порою под тяжелыми темными веками, появился перед Лапшиным на первой же странице небольшой статейки и вновь вызвал то же самое чувство гадливости и удивления, которое испытывал Иван Михайлович, допрашивая этого человека и прослеживая все сложные ходы и переходы жизненного пути мошенника с двумя высшими образованиями за границей и с прохождением «наивысшей школы» в драке с лесными воротилами за океаном.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!