Часть 10 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Кока-колу, – заказывает Ландсман. – Если не затруднит.
То, что сделал Ландсман и чего никогда здесь не случалось с ним, да и с другими, впервые удивляет вдову Натана Калушинера. Она воздевает серовато-стальную бровь и уходит. Берко дотягивается до огурчика, стряхивает с него перчинки и гвоздику, налипшие на пупырчатую зеленую кожицу, похрустывает им во рту и счастливо хмурится.
– Только кислая женщина способна по-настоящему замариновать огурчики, – говорит он и потом, будто невзначай, поддевает Ландсмана: – Ты точно не хочешь еще пивка? Повторить.
Ландсман от пива бы не отказался. Он еще чувствует его горьковато-карамельный привкус на языке. Однако сейчас пиво, которым угостила Ландсмана Эстер-Малке, еще не покинуло его тело, хотя он уже ощущает первые признаки, что багаж уложен и готов к отправке. Предложение или просьба, с которой он решительно настроен обратиться к напарнику, сейчас кажется самой глупой мыслью из всех, когда-либо приходивших ему в голову. Но это должно случиться.
– Иди нахер, – говорит он, вставая из-за стола, – мне надо отлить.
В уборной Ландсман находит тело электрогитариста. Сидя за столом в глубине зальчика, Ландсман часто восхищался этим аидом и его игрой. Он был среди первых, кто привнес технику и стиль американских и британских рок-гитаристов в еврейскую танцевальную музыку, включая булгары и фрейлехсы. Гитарист приблизительно того же возраста, что и Ландсман, и жизненный опыт у него схожий, он тоже вырос на мысе Палтуса, и в минуты тщеславия Ландсман сравнивает его с собой, вернее, работу детектива с интуицией и ослепительной игрой того, кто сейчас замертво валяется в кабинке и чья рука-кормилица покоится в унитазе. Человек этот в черной кожаной тройке и в красном тесемочном галстуке. Его прославленные пальцы лишены колец, остались лишь призрачные выемки. Бумажник валяется на плиточном полу и выглядит опустошенным и сдувшимся.
Музыкант всхрапывает. Ландсман привлекает интуитивные и показные навыки прощупывания пульса сонной артерии. Пульс ровный. Пространство вокруг музыканта чуть ли не воспламеняется от алкогольного излучения. Бумажник, похоже, обчистили – ни денег, ни регистрационной карточки. Ландсман оглаживает музыканта и находит пинту канадской водки в левом кармане кожаной куртки. У парня украли деньги, но не выпивку. Ландсману пить не хочется, внутри все сжимается от одной мысли, что эти нечистоты проникнут к нему в желудок, вроде как некий моральный мускул отшатывается от них. Он рискует украдкой глянуть в затянутый паутиной подвал своей души. И не может не заметить, что спазм отвращения (ведь это не более чем популярный сорт канадской водки, в конце концов) вроде бы как-то связан с его бывшей женой и с тем, что она вернулась в Ситку, да и выглядит такой же крепкой и сочной, как прежняя Бина. Видеть ее будет ежедневной пыткой, тот же Б-г пытал Моисея, когда показывал ему Сион с горы Фасги каждый день его жизни.
Ландсман скручивает крышку и делает долгий жадный глоток. Водка обжигает, как смесь растворителя и щелока. В бутылке остается несколько дюймов, когда он отнимает ее от губ, а сам Ландсман сверху донизу заполнен сплошным ожогом раскаяния. И прежние сравнения себя с гитаристом обернулись против него самого. После кратких, но бурных дебатов Ландсман решает не выбрасывать бутылку в мусор, там пользы от нее никому не будет. Он пристраивает ее в заднем кармане своего падения. Он вытаскивает музыканта из кабинки и тщательно вытирает ему правую руку. И потом мочится, ради чего и пришел сюда. Мелодичные рулады мочи, бьющей по фаянсу и воде, привлекают музыканта, и он открывает глаза.
– Я в порядке, – говорит он Ландсману с пола.
– Конечно в порядке, душка, – отзывается Ландсман.
– Только жене не звони.
– Не буду, – уверяет его Ландсман, но аид уже опять выключился.
Ландсман выволакивает музыканта в коридор и оставляет на полу, подложив ему под голову телефонную книгу. Потом возвращается к столу и Берко Шемецу и делает добропорядочный глоток пузырей и сиропа.
– Мм… – произносит он. – Кола.
– Итак, – говорит Берко, – что за одолжение я должен тебе сделать?
– Ага, – начинает Ландсман. Его возродившаяся уверенность в себе и в своих намерениях и чувство благополучия – чистая иллюзия, созданная глотком дрянной водки; он объясняет это себе, подумав, что, с точки зрения, скажем, Б-га, вся уверенность гуманоидов не более чем иллюзия и каждое намерение всего лишь насмешка. – Очень и очень большое.
Берко понимает, куда клонит Ландсман. Но Ландсман еще не готов отправиться в путь.
– Ты и Эстер-Малке, – говорит Ландсман, – вы, детки, подали на гражданство.
– Это и есть твой великий вопрос?
– Нет, это пока еще нагнетание интереса.
– Мы подали на грин-карты. Все в округе подали на грин-карты, те, кто не собирается в Канаду, или Аргентину, или еще куда. Б-же мой, Мейер, а ты разве нет?
– Я помню, что собирался, – отвечает Ландсман. – Может, и подал. Не помню.
Берко потрясен до глубины души – тем, как это сказано, а не тем, куда клонит Ландсман.
– Ну собирался, и что? – возмущается Ландсман. – Вспомнил. Конечно. Заполнил И – девятьсот девяносто девять и все остальное.
Берко кивает, словно верит Ландсмановой лжи.
– Стало быть, – продолжает Ландсман, – вы, ребятушки, намерены здесь болтаться, значит. Остаться в Ситке.
– Если предположить, что получим разрешение.
– А есть опасения, что не получите?
– Просто статистика. Они говорят, не больше сорока процентов. – Берко качает головой, что само по себе национальный жест, когда речь заходит о том, куда евреи Ситки намерены отправиться или что они намереваются делать после Возвращения.
На самом деле никаких гарантий не существует, и сорок процентов – число, возникшее из слухов в конце времен, и даже существуют радикалы с безумными глазами, утверждающие, что истинное число евреев, кому разрешат остаться легально в разрастающемся штате Аляска, когда Возвращение вступит в силу, не будет превышать десять или даже пять процентов. Это те же самые люди, которые повсеместно призывают к оружию, сепаратизму, декларации независимости и прочим радостям. Ландсман не сильно обращает внимание на все противоречия и слухи, касающиеся самых важных вопросов в его местечковой вселенной.
– А старик? – спрашивает Ландсман. – Скрипит еще?
Сорок лет – как свидетельствовала серия статей Денни Бреннана – Герц Шемец использовал свою должность директора отделения надзора ФБР в личных целях, ведя с американцами хитрую игру. Бюро сначала наняло его в пятидесятых для борьбы с коммунистами и еврейскими левыми, которые, невзирая на разрозненность, были крепки, непоколебимы, озлоблены и к американцам относились с подозрением, а бывших израильтян и вовсе не слишком жаловали. Главным заданием Герца Шемеца было выявление и изоляция местных красных. Герц стер их с лица земли. Он кормил социалистов коммунистами, сталинистов – троцкистами, израильских сионистов – еврейскими сионистами, и, когда время кормежки закончилось, он вытер рты тем, кто остался, и скормил их друг другу. В начале шестидесятых Герца спустили на зарождающееся движение среди тлинкитов, и он вовремя выдрал им зубы и когти.
Но подобные занятия были прикрытием, как показал Бреннан, ибо настоящей целью Герца было добиться Постоянного статуса для округа или даже, в самых его диких мечтах, статуса штата. «Хватит скитаний, – вспоминаются Ландсману разговоры Герца с отцом, чья душа удерживалась в романтическом сионизме вплоть до того дня, когда он отдал Б-гу душу. – Хватит изгнаний и миграций и мечтаний о возвращении в следующем году в страну верблюдов. Пришло время заполучить все, что можем, и больше не рыпаться».
Так что каждый год, как оказалось, дядя Герц обращал половину оперативного бюджета на подкуп людей, которые этот бюджет утверждали. Он покупал сенаторов, ловил на крючок лакомое в конгрессе и, сверх всего, обхаживал богатых американских евреев, чье влияние он полагал необходимым для исполнения своих планов. Трижды законопроекты о Постоянном статусе рождались и умирали, два раза в комитете, один раз в горестном рукопашном кровопролитии. Через год после кровавой схватки нынешний президент Америки использовал на выборах платформу, которая декларировала долгожданное начало Возвращения, и выиграл, обещая «Аляску для аляскинцев, первозданную и чистую».
Тогда-то Деннис Бреннан и загнал Герца в нору.
– Старик-то? – говорит Берко. – В своей карманной индейской резервации? С козлицей своей? И с морозилкой, забитой оленьим мясом? Ага, он, блядь, серый кардинал в коридорах власти. Ладно, все в порядке.
– Или нет?
– Мы с Эстер-Малке оба получили трехгодичное разрешение.
– Это хороший знак.
– Так и люди говорят.
– И конечно, ты не сделаешь ничего, что может поставить под угрозу твой статус?
– Нет.
– Как то: не подчиниться приказам. Довести кого-то до белого каления. Пренебречь обязанностями.
– Никогда.
– Тогда говорить не о чем. – Ландсман лезет в карман куртки и достает шахматную доску. – Я тебе когда-нибудь рассказывал, что написал отец перед тем, как покончил с собой?
– Я слышал, это было стихотворение.
– Назовем это виршами, – говорит Ландсман. – Шесть строчек еврейских стихов, адресованных неизвестной женщине.
– Ого.
– Нет-нет. Никакой клубнички. Это было, как бы сказать, это стихи о сожалении – сожалении о собственной несостоятельности. Сетования на неудачу. Чистосердечное признание провала. Трогательное высказывание, благодарность за покой, который она ему подарила, и в первую очередь за всю безмерную беспамятность все эти долгие горькие годы в ее обществе.
– Ты их запомнил?
– Запомнил. Но кое-что в этих стишках меня встревожило. Тогда я заставил себя их забыть.
– И что же такое в них было?
Ландсман игнорирует вопрос, когда госпожа Калушинер вносит яйца; их шесть, очищенные от скорлупы и расположенные на тарелке в шести круглых гнездах, каждое величиной с тупой конец яйца. Соль. Перец. Плошка с горчицей.
– Если бы его спустили с цепи, – говорит Берко, указывая на Гершеля пальцем, – он бы отправился на поиски бутерброда или чего еще.
– Ему нравится сидеть на привязи, – говорит госпожа Калушинер, – иначе он не может спать.
Она опять оставляет их одних.
– Как-то мне не по себе, – говорит Берко, наблюдая за Гершелем.
– Я тебя понимаю.
Берко солит яйцо и откусывает. Его зубы оставляют полукружья на крутом белке.
– Так что? с тем стихотворением, – говорит он, – с виршами теми?
– И естественно, – отвечает Ландсман, – все решили, что это стихотворное послание к моей матери. В первую очередь к моей матери.
– Она соответствует описанию.
– Так в основном все и думали. Поэтому я никому не говорил, что я обнаружил. Это было официально мое первое дело в качестве начинающего шамеса.
– И что же?
– Просто если сложить первые буквы каждой строки стихотворения, то получится имя. Каисса.
– Каисса? Что за имя такое?
– Я думаю, это латынь, – говорит Ландсман. – Каисса – богиня шахмат.
Он раскрывает карманные шахматы, купленные в аптеке на Корчак-плац. Фигуры стоят так, как он их расположил в квартире Тайч-Шемецев этим утром, как оставил их человек, который называл себя Эмануэлем Ласкером. Или убийца, или бледная Каисса, богиня шахмат, забежавшая попрощаться еще с одним из своих злополучных поклонников. У черных осталось три пешки, пара коней, слон и ладья. Белые сохранили главные и второстепенные фигуры и пару пешек, одна из них – за клетку от последней линии. Необычный беспорядок в партии, как если бы до этого хода игра шла в полном хаосе.
– Будь это что-то другое, Берко, – говорит Ландсман, покаянно воздев ладони. – Колода карт. Кроссворд. Карта для игры в лото.
– Я понял, – говорит Берко.