Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 50 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты прав, — перебивает его Сурганов. — Я знал, что там будет. — Почему не предупредил?! Ни меня, ни Кригова?! — Потому что Государь Аркадий Михайлович в это не верит. — Как не верит? Что значит — не верит? Полковник поднимается из-за стола, приближается к Лисицыну. Выбивает из пачки папиросу, предлагает ему. — Считает, что это клевета на его отца. Что никакой темной темы не было. Что было вот — чудо. Что не мог его отец использовать по гражданским, по мирному населению такое дело. А следовательно, не использовал. А следовательно, этого ничего не было. Лисицын берет папиросу. Сидит голой задницей на холодной коже дивана, прикуривает у Сурганова. Спрашивает пересохшим ртом: — А это было? — Ты уж сам, дорогой ты мой человек, реши, было это или не было. Потому что те, кто говорит, что это было, считаются изменниками. Ты за себя сам реши, я тебе подсказывать не буду. — Я все это своими глазами видел! — И успел рассказать уже кому-то, раз за тобой из Охранки посылали. Еле сбежал, да? Лисицын дергается — кивает. Глотает дым. Как хорошо, боже. И сразу ясность такая в уме, такая четкость. — Почему тогда не придумать было… оправдание? — Потому что вокруг Государя есть людишки, которые под него стараются подкоп сделать. И под него, и под всю династию. Вот он и считает, что это они все выдумывают. Вы же, мол, своих собственных людей вот так, беспощадно, свой собственный народ, у вас же батюшка палач, вы же палаческих кровей, и династия у вас палаческая… Понимаешь, куда это все завести может, братец? Лисицын садится прямо. — Значит, заговор есть? — Конечно, есть заговор. Лисицын кивает: да, вот теперь похоже на правду. — А разве он от отца не знал напрямую? — Ну… Видимо, не знал. Ему тогда сколько было самому? Двадцати еще не было. Может, папаша планировал попозже рассказать, острую сердечную недостаточность не запланируешь. Ну и все. Так что теперь он чудотворец, и точка, и концы в воду. Лисицын тушит окурок о кожаный диван, просит у Сурганова еще. — Та вот же оно… Вот же ж оно пришло, вот под Москвой стоит. Вот-вот войдет… Сурганов разводит руками: — Нам он не верит. На прошлой неделе начальника военной разведки арестовали. Генерала Пахомова, знаешь? За то, что пытался его убедить. А верит Охранке, которая твердит ему, что это пятая колонна раззуживает. Говорит, что мятеж. И в газетах это же. — Но ведь это было-то… Недавно, если так… Сколько людей еще живы, которые сами помнят… Лично. Неужели никто не скажет ему… Сурганов усмехается невесело: — Ну ты прямо как ребенок. Какая разница, кто там что помнит? Человеческая память, она, милый мой, на такие фокусы способна! Не хотят люди расстраивать Государя, кто же их осудит? До Лисицына доходит наконец все, целиком. — А меня… А нас он тогда с Криговым — зачем? — Ну вот. Ровно для того, чтобы кто-то не продавшийся ему правду сказал. Свой кто-нибудь. Лисицын и вторую папиросу уже обнуляет. — Так вы, значит… Так вы с нами, Иван Олегович? Тот кивает серьезно. — Ну, то есть… — вскакивает Лисицын. — То есть мне он мог бы поверить? — Ну, то есть на тебя только и вся надежда, подъесаул. Поздновато мы тебя отловили, правда. Долго ты прятался. Хорошо хоть к Охранке в лапы не попал, а то бы мы тебя не выцарапали оттуда. — И как быть? — Вот это тоже вопрос. Военных он больше не слушает. Как генерала Пахомова взяли, так и нам отвечать императорская канцелярия перестала. Все через Охранку, через Клятышева, через Лопатко. А снаряды кончатся скорей, чем люди за МКАДом. Вот в чем беда. Ты хоть присел бы, брат, а то отсвечиваешь.
Лисицын запахивает смущенно шинель. И вдруг его пронзает: — А если… Если в театре сегодня… Он же будет… В Большом. Я хотел и сам. У меня девушка балерина… — Я знаю, — говорит Сурганов. — Да… Ну… Вот туда. Вот там если бы подойти. И сказать. Что был, что видел, что единственный выжил, что вернулся. Он же меня сам посылал… Он же меня узнает. Полковник Сурганов сцепляет руки, изучает их задумчиво. — В Большом… Туда и нас смогут провести… Только вот узнать насчет… Дорогой ты мой человек… Тут уверенным быть нельзя. В таком-то виде… Ладно. Он выглядывает за дверь, кричит: — Овсянников! Поди сюда! Спроси там у вас дневального, человека постричь нужно! И форму казачью чистую! И живо! — Он глядит на часы: — Там первое отделение уже начинается! 8 Черные лакированные лимузины один за другим подкатывают к Большому театру и с Петровки, и с Театрального проезда. Кавалеры в каракуле, дамы в мехах выходят из них, поднимаются по гранитным ступеням, где их ждут построенные цепью встречающие в синих шинелях. Могучее сооружение, задуманное и возведенное как храм, высвечено в подступившей мгле прожекторами; на портике, который восемь могучих колонн подпирают, словно атланты — небо, Аполлон в колеснице, запряженной четверкой, мчит в перекрестье ослепительных лучей, вечно в шаге от бездны. Куда? Пары покидают автомобили в торжественной тишине, шествуют молча по малолюдной сейчас площади — к храмовым ступеням. Посреди площади установлена циклопическая новогодняя елка — такого размера, какого в природе не существует, неживая: скроенная и сшитая из частей других срубленных елей. Устроенный вокруг нее новогодний каток, ледяное сердце Москвы, сейчас пустует. Снег валит густо, совершенно заметая следы только что ступивших по нему людей, будто спеша обнулить память о них на земле. Но новые машины продолжают прибывать, новые люди идут нескончаемым потоком к строгому рубленому зданию. Поднимаются по ступеням и пропадают. Кажется — как все они туда могут войти? Но театр грандиозен, он вместил бы, наверное, и всю Москву, и всю Московию, и всю старую Россию. Однако приглашены сегодня только избранные. Пройдя внутрь, они сбрасывают с плеч верхнюю одежду: под мокрыми от снега шубами и пальто оказываются жемчуга и фрачные пары; под безликими шинелями — парадные генеральские кители. Гости сдают свою зимнюю оболочку в гардероб, и после каждый из них подвергается придирчивой проверке. Младшие офицеры в синих мундирах с блестящими пуговицами уважительно, но настойчиво отзывают каждую пару в сторонку и нашептывают приглашенным на ухо слова, которые те должны потом им повторить. Проверка вызывает легкое замешательство. Кто-то из присутствующих туговат на ухо по причине преклонного возраста, кто-то считает ниже своего достоинства участвовать в этом странном ритуале: ведь среди них есть и герои Отечества, и высокие чины самых разных служб и ведомств. Некоторые по званию и должности сами могут отдавать проверяющим приказы — и видно, что эта процедура, которую они считают пустой и унизительной формальностью, застала их врасплох. Но подходят чины еще более высокие, дирижирующие этим действом, и убеждают сомневающихся. Объясняют доверительно: таково личное пожелание и требование Государя. Кто-то думает избежать проверки и даже готов уйти с премьеры, но шубы и шинели уже сданы в гардероб, а двери работают только на вход. Тут и там возникает суета, даже и небольшие свалки: проверяющие обнаруживают среди приглашенных глухих, те пробуют сначала спрятать свой изъян, потом пытаются высвободиться из крепких рук, некоторые даже ввязываются в потасовку, но их быстро усмиряют и уводят куда-то в бездонные недра театра, который в ходе последней реконструкции как раз был значительно расширен вглубь. Впрочем, большая часть гостей слышит прекрасно: и потому что пришла сюда насладиться бессмертной музыкой великого Чайковского, и потому что была уже осведомлена о предстоящей экзаменации. Буфет работает, и немного раскрасневшиеся дамы и их побледневшие кавалеры утоляют жажду холодным игристым. Здороваются сердечно с друзьями и осторожно с недругами, галантничают с чужими дамами и притворствуют со своими. А из зала уже долетают ранние отголоски оркестровой разминки, странное какофоническое зерно, из которого вырастет и распустится вот-вот великолепный и причудливый цветок симфонии. Ждут Государя. Знают, что он появляется в императорской ложе, лишь когда прочая публика уже расселась и утихомирилась, и все же крутят головами — а вдруг сегодня будет иначе? Это ведь особый вечер. Сегодня все тут по монаршему приглашению, и каждый понимает, что отказаться было нельзя, потому что прийти значило проявить присутствие духа, показать несгибаемость и бесстрашие перед лицом страшной опасности, которая нависла над Отечеством, а увильнуть — все равно что обличить себя в позорном пораженчестве, на грани уже и с изменой. Рассаживаются по своим местам: и правда, тут цвет нации. Немного только прорежены ряды проверкой на слух — но бреши заполняют собой синие офицерики, которых таким образом вознаградили за полезную службу. Публика стихает… И тут занавес, которым была задернута императорская ложа, раздергивается в стороны. Шепот распространяется по залу, и волна вместе с ним расходится, как от порыва ветра по ржаному полю: каждый торопится обернуться. Девицы выворачивают свои лебединые шейки, генералы и министры поворачиваются всем корпусом, потому что их багровые загривки давно уже утратили подвижность; тысячи глаз устремлены в одну точку. Государь сегодня во фраке, словно чтобы подчеркнуть, что не намерен поддаваться паническим осадным настроениям. С ним рядом императрица, цесаревич и юная царевна; наследник престола одет как отец, великая княжна — копия матери. Зал рукоплещет им — сперва негромко, затем все решительней. Как будто ночной июльский дождь приходит тихим шелестом, но быстро перерастает в ливень, в потоп, который может заглушить человеческие голоса. Каждый сомневавшийся, что посещение театра, да еще и легкомысленного «Щелкунчика», в вечер, когда благоразумнее было бы остаться дома, оправдано, видя тут все монаршее семейство, принимается корить себя за малодушие; каждый понимает теперь и смысл этой проверки в фойе: тут только избранные, только свои. Свои для Государя, свои для государства. А все, кто не был приглашен, все, кто был отсеян, — чужие. И, восторженно аплодируя императору, они сердечно аплодируют и себе. 9 Катя сотни раз выходила на эту сцену, сотни раз видела этот зал перед собой — и пустым, и переполненным, рукоплещущим. И багряно-золотым, озаренным десятками люстр, главная из которых, невероятных размеров, способная, кажется, осветить всю Москву, парит в центре зала, отрицая законы тяготения. И почти темным, в отблесках волшебства, которое творилось на подмостках, отраженного в восторженных глазах смотрящих. Но сама она каждый раз оставалась невидимкой. Человеческий глаз способен сфокусироваться лишь на одной точке, четко люди видят только крохотный фрагмент предстающего перед ними полотна размером с игольный укол. Остальное расплывается; и когда на сцену выходит солистка, тысячи внимательных глаз обращаются только к ней. Движения кордебалета должны быть ничуть не менее отточены, за ними тоже стоят долгие годы изнурительной работы — но никто из зрителей не видит лиц этих артистов, их задача состоит лишь в том, чтобы двигаться синхронно, завораживая зал невероятной и неестественной для хаоса человеческого существования слаженностью. Одно исключение — дивертисмент: на короткое время исполнения своего собственного номера танцовщица кордебалета тоже может почувствовать себя дивой; но номера чередуются слишком быстро, их героев зритель не успевает толком запомнить. И только солистку ждут, обожают или ненавидят, знают — все. Только солистка может быть хотя бы на краткий миг уверена, что жила не зря.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!