Часть 1 из 3 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
1
Когда становилось плохо, за дело брался Твиннингс. Я сидел у него за столом. На этот раз я затянул, давно надо было к нему обратиться, но несчастье крадет у нас силу воли. Торчишь в кафе, пока не кончится вся мелочь, потом бессмысленно шатаешься по округе и только воздух дырявишь. Полоса невезения не желала заканчиваться. У меня оставался еще один костюм, в котором можно было показаться на глаза людям, зато ногу на ногу класть было нельзя: подошвы протерлись до самых стелек. В таком положении предпочитаешь одиночество.
С Твиннингсом мы служили в легкой кавалерии, он прирожденный услужливый посредник, мастер сводить людей. Много раз помогал мне советом и делом, как и другим нашим товарищам. У него были хорошие связи. Он меня выслушал и дал понять, что я могу рассчитывать только на такие должности, какие соответствуют моему положению, то есть на те, где есть какая-то загвоздка или подвох. Ну что же, он прав, в моем положении выбирать не приходится.
Мы были дружны; впрочем, Твиннингс дружил со всеми, кого знал и с кем не успел рассориться. Такое уж у него было ремесло. Со мной он не церемонился, но меня это не обижало. Скорее, я относился к нему, как к врачу, который обследует пациента и не болтает лишнего. Он схватил меня за отворот пиджака и пощупал материал. Я заметил, что на ткани остались пятна, я как будто стал острее видеть.
Он стал в мелочах выяснять мои обстоятельства. Меня сильно потрепало, я многое повидал, но так ничего особенно и не нажил, никакой ценной профессии, честно сказать. Лучшие должности – это те, что приносят большой доход, а работать при этом не надо, и все тебе завидуют. Но разве у меня была влиятельная респектабельная родня, как, например, у Паульхена Доманна, у которого тесть строил локомотивы и за одно утро зарабатывал больше, чем иные за год, впахивая без выходных. Чем крупнее объекты, на которых работаешь, тем меньше с ними возни: локомотив продать легче, чем пылесос.
Был у меня дядюшка-сенатор. Давно помер и забыт. Отец прожил тихую чиновничью жизнь, скромное наследство давно растворилось. Женился я на бесприданнице. Мертвый сенатор и жена, которая сама открывает дверь, когда звонят, – с этим империи не построишь.
А есть должности, где надо вкалывать, не рассчитывая на большую прибыль. Можно ходить от дома к дому и продавать стиральные машины или холодильники, пока не начнет тошнить от каждой следующей двери. Можно раздражать старых товарищей, напрашиваясь в гости, уничтожая их запасы и выпивая все мозельское. Твиннингс улыбался и не обращал на это внимания, спасибо ему. Он мог бы меня спросить: неужели я не научился чему-нибудь полезному? Хотя ведь знал, что я служил в танковой инспекции, но знал так же и о том, что я там числился в черных списках. Я об этом еще расскажу.
Остались занятия рискованные. Можно удобно устроиться, наладить жизнь, но потерять спокойный сон. Твиннингс вкратце перечислил варианты: речь шла о работе вроде бы полицейским. У кого нынче нет своей полиции? Времена неспокойные. Приходится охранять жизнь и имущество, поместья и перевозки, отражать шантажи и нападения. Бесстыдство росло пропорционально филантропии. Ни одна знаменитость не могла больше рассчитывать на защиту общества, необходимо было иметь в доме собственную палку.
Но и здесь спрос превышал предложение. Хорошие места уже были заняты. Друзей у Твиннингса было много, а для солдат времена были тяжкие. Была леди Бостен, чудовищно богатая и еще молодая вдова, которая тряслась над своими детьми, особенно после того, как отменили смертную казнь за похищение ребенка. Но ее Твиннигс охраной уже обеспечил.
Был еще Престон, нефтяной магнат, одержимый любовью к лошадям. Он вкладывал в свои конюшни миллионы без счета, как старый византиец, лошадепоклонник, который ради удовлетворения своей страсти ни перед какими тратами не остановится. Лошади у него содержались, как боги. Каждому надо на чем-то душу отвести. Престон счел лошадей более подходящими для этого, нежели флот из танкеров и лес из буровых вышек. Лошади его окрыляли. Но и хлопот с ними не оберешься. В конюшне, при перевозке, на скачках нельзя глаз с них спускать. Тут и сговор жокеев, и зависть дураков соперников, и все страсти, связанные с крупными пари и соревнованиями. Ни одну диву так не охраняют, как скаковую лошадь, которая должна взять первый приз. Это работа для старого кавалериста, влюбленного в лошадей и знающего их, как родных. Но это место занял уже Томми Гилберт и половину своего эскадрона устроил. Престон держался за них обеими руками.
На Ронд-Пойнт одна богатая шведка искала телохранителя. У нее их уже много побывало, она так оберегала свою добродетель. Но чем строже вновь нанятый относился к своим должностным обязанностям, тем неизбежнее дело заканчивалось отвратительным скандалом. Женатых на эту работу вообще не брали.
Твиннингс перечислял все эти должности одну за другой, как повар зачитывает меню десертных блюд. У всех посредников такая своеобразная черта. Он старался разжечь мой аппетит. Наконец перешел к конкретным предложениям, и можно было поспорить: уж тут подвох на подвохе!
Джакомо Дзаппарони, пока еще не знающий счета своим капиталам, хотя еще его отец с дорожным посохом в руках пересек Альпы. Не было ни единой газеты, ни одного журнала, ни одного экрана, с которого бы не звучало его имя. Его заводы располагались неподалеку. Он стал монополистом благодаря собственным изобретениям и интерпретациям чужих.
Журналисты плели небылицы обо всяких штуках, что он производил. Кто имеет, тому да будет дано: может, все нафантазировали. Заводы Дзаппарони производили роботов любого назначения, по индивидуальному заказу и стандартные модели, которые можно увидеть в любом хозяйстве. Речь шла не о крупных автоматах или станках, как можно было бы подумать. Дзаппарони специализировался на роботах-лилипутах. За редкими исключениями, его аппараты не превышали по размерам арбуза, в обратную сторону его изобретения уменьшались до крошечных размеров и походили на китайские редкие безделушки, на интеллектуальных муравьев, действовавших всегда сплоченными подразделениями в определенном механизме, но не на молекулярном уровне. Таковы были коммерческие принципы Дзаппарони, если угодно, его правила игры. Порой казалось, будто он любой ценой из двух решений выбирает самое утонченное и рафинированное. Но такова была суть времени, а уж он-то умел подстроиться под любую эпоху.
Дзаппарони начинал с крошечных черепашек, которых называл селекторами и пускал в дело, когда речь шла о тончайшем отборе. Они считали, взвешивали и сортировали драгоценные камни или банкноты, попутно выявляя фальшивки. По тому же принципу работала его техника и на опасном производстве, на испытаниях взрывчатых веществ и заразных, ядовитых субстанций. Целый рой таких селекторов не только улавливали и фиксировали мельчайшие очаги возгорания, но и тут же их тушили. Другие запаивали разрывы в проводах, третьи вообще питались сором и грязью и были незаменимы для идеальной уборки.
Дядюшка мой, сенатор, при жизни страдавший сенной лихорадкой, мог больше не утруждать себя поездками в горы, после того как в продаже появились селекторы Дзаппарони, натасканные на поглощение пыльцы.
Аппараты Дзаппарони скоро стали незаменимы не только для промышленности и науки, но и для домашнего хозяйства. Они экономили рабочие силы и сделали технику одушевленной, какой ее прежде никто не знал. Изобретательный ум нашел свою нишу, которую никто до сих пор не обнаружил, и освоил ее. Именно таким способом делается самый успешный и крупный бизнес.
Твиннингс намекнул, в чем у Дзаппарони загвоздка. Точно никто не знал, но примерно можно было вычислить. Неприятности с рабочими. Когда хочешь заставить материю мыслить, без оригинальных умов не обойтись. Да еще эти крошечные масштабы. Должно быть, поначалу создать кита было проще, чем колибри.
На Дзаппарони трудился целый клан превосходных специалистов. Фабрикант любил более всего, когда изобретатели, принесшие ему разработанную модель, поступали к нему в штат. Они ставили свои изобретения на поток или модифицировали их. Преобразование было особенно важно в отделах, подверженных влиянию моды, например, в отделе игрушек. Здесь наступила истинная эра Дзаппарони, нечто прежде невиданное: он создал целую лилипутскую империю, живую карликовую вселенную, посреди которой не только дети, но и взрослые в мечтах забывали о времени. Это превосходило любые фантазии. Но это карликовое действо ежегодно к каждому следующему Рождеству требовало новой сценографии и новых действующих лиц.
Дзаппарони платил своим работникам, как платят профессорам и министрам. Они добросовестно отрабатывали свое жалованье. Увольнение любого инженера обозначало бы невосполнимую потерю и чуть ли не катастрофу, если уволившийся кадр продолжит свою работу в другом месте на территории страны, а еще хуже – за границей. Богатство Дзаппарони, его монополизм и власть основывались не на одной только промышленной тайне, но на уникальной технике, которую годами разрабатывали уникальные умы. И эту технику создавали рабочие – их руки, их головы.
Увольнялись от Дзаппарони редко, еще бы, при таком королевском вознаграждении. Но исключения все же бывали. Человек всегда чем-нибудь недоволен. Всем известно, старо, как мир. Поэтому и персонал у Дзаппарони был ох какой непростой. Больно уж работа особенная. Многолетнее корпение над мелкими, сложнейшими механизмами оттачивает характеры, формирует вредных эгоистичных существ, которые злятся даже на пыль в солнечном луче и придираются к любой мелочи. Ох уж эти возвышенные натуры, художники, мастера-виртуозы, способные подковать блоху, высокомерные снобы с фантастическим воображением. Технический мир Дзаппарони, уже сам по себе чудной, был населен духами с самыми редкостными странностями. Поэтому кабинет фабриканта часто напоминал приемную психиатра. Осталось, пожалуй, только заменить людей на роботов, чтобы они производили других роботов. А это было бы все равно что изобретение философского камня или квадратуры круга.
Дзаппарони пришлось смириться. Скверный нрав сотрудников относится к сущности предприятия. Фабрикант неплохо справлялся. На производстве он был очарователен и обходителен в обращении с людьми, как итальянский импресарио, и доходил в этом до пределов возможного. Технически одаренная молодежь только и мечтала, чтобы отдать всю себя производству Дзаппарони. Хозяин редко терял самообладание и был неизменно дружелюбен. Однако в определенный момент это доходило до полного безобразия.
Разумеется, Дзаппарони старался себя обезопасить, подписывая контракт с очередным новым сотрудником, пусть даже делал он это самым приятным образом. Все контракты были пожизненные, в них были прописаны и рост жалованья, и премии, и страховки, и выплаты в случае нарушения договора, и конвенциональные штрафы. Кому повезло заключить с Дзаппарони трудовой договор, тот отныне назывался мастером или автором и был кум королю. Он обзаводился собственным домом, автомобилем, катался в оплачиваемый отпуск на Тенерифе или в Норвегию.
Имелись, конечно, и некоторые тонкости. Правда, едва заметные, и касались они, если уж называть вещи своими именами, введения продуманной системы наблюдения. А на нее работало разнообразное оборудование, обозначаемое невинными названиями, которыми нынче маскируют деятельность секретных служб. Одно из этих названий, кажется, бюро расчетов. Дела, заведенные этим подразделением на каждого из сотрудников Дзаппарони, выглядели как полицейские досье, только гораздо подробнее. Сегодня приходится просвечивать человека насквозь, чтобы знать, чего от него ждать, ибо искушения велики.
Ничего в этом нет недостойного. Предусмотрительность во имя доверия есть обязанность тех, кто руководит крупными предприятиями. И тот, кто помогал Дзаппарони уберечь его тайну, существовал на сохранной стороне.
Но что, если один из специалистов решит уволиться по закону? Или просто уйдет, уплатив неустойку? Это и было слабое место системы Дзаппарони. В конце концов, удержать силой он никого не мог. В этом была для него великая опасность. Он был заинтересован в том, чтобы продемонстрировать своим сотрудникам всю невыгодность такого увольнения. Существует множество способов приструнить кого надо, особенно, если деньги не имеют значения.
Во-первых, можно навязать человеку судебный процесс. Некоторым и этого хватало. Но в законе можно найти лазейку, закон давно уже вяло ковыляет за техническим прогрессом. Вот, скажем, что такое авторство? Это, скорее, блеск верхушки коллектива, нежели личная заслуга, авторство нельзя просто так заменить или присвоить. Похожее дело обстояло и с мастерством, которое в течение тридцати-сорока лет развивалось на предприятии и шлифовалось за его счет. Это не могло быть индивидуальной собственностью. Но индивидуум-то – вот он, один-единственный, неделимый или все-таки делимый? Такие вопросы не решаются грубым полицейским вмешательством. Для этого существуют доверенные должностные лица, пользующиеся известной независимостью. Суть их деятельности нигде не прописана, никем не озвучена, о ней можно лишь догадываться. Интуитивно.
Вот что приблизительно уловил я в намеках Твиннингса. Комбинации. Предположения. Может быть, он знал больше, чем говорил, а может, и меньше. В таких случаях лучше сказать меньше, чем выболтать лишнее. Я и так уже понял достаточно: нужен человек для стирки грязного белья.
Эта работа не для меня. Не стану говорить о морали, смешно, ей-богу, я же прошел астурийскую гражданскую войну. В таких делах невозможно остаться чистеньким, снизу ли ты, сверху, справа ли, слева. Будешь держаться середины – все равно заденет, вернее всего, прямо туда и попадет. Встречал я там таких типов, что своим каталогом грехов пугали даже самых закаленных слушателей. А между тем они и не думали исповедоваться, просто сидели вместе за столом, шутили от души, балагурили, даже восхваляли, как сказано в Библии, свои мерзости. Люди с нежными нервами в этой компании не задерживались. Зато у этого сообщества был свой кодекс чести. Такой работы, какую мне предложил Твиннингс, ни один из них не взял бы, они бы подыскали себе ремесло поприличней, как бы черна ни была их репутация. Иначе их исключили бы из цехового товарищества, отлучили бы от общего стола, из лагеря единомышленников. Их стали бы избегать, при них держали бы язык за зубами, им перестали бы доверять, они не могли бы больше рассчитывать на поддержку товарищей, окажись они в беде.
Следовало бы и мне тогда просто встать и уйти, как только я услышал о Дзаппарони и его сутягах, если бы дома меня не ждала Тереза. Это был мой последний шанс, и она возлагала на эту встречу с Твиннингсом большие надежды.
Я мало имею отношения ко всему, что связано с зарабатыванием денег. Не покровительствует мне бог Меркурий. С годами это становится все яснее. Сначала мы жили на мое выходное пособие, потом стали продавать вещи, пока не продали почти все. В каждом доме есть уголок, где прежде стояли изображения пенатов и лар[1], а теперь там хранят то, что не подлежит продаже. У нас это были мои скаковые призы и другие гравированные штуки, некоторые перешли еще от моего отца. Недавно я отнес их серебряных дел мастеру. Тереза боялась, что мне будет больно расставаться с этими вещами. Напрасно боялась, я был даже рад от них избавиться. У нас ведь все равно не было сына, и хорошо, ну и дело с концом.
Тереза считала, что обременяет меня. Была у нее такая идея фикс. А мне давно следовало бы начать шевелиться: все мое ничтожество происходило от моего уютного безделья. И оттого, что мне претил любой гешефт.
Вот чего я не выношу, так это роли мученика. Меня бесит, когда меня принимают за доброго человека. А Тереза грешила именно этим. Она повадилась обращаться со мной как со святым. Она видела меня в каком-то ложном свете. Ей бы следовало скандалить, бить посуду, топать ногами, но увы, это был совсем не ее стиль.
Я еще в школе не любил трудиться. Когда обстоятельства загоняли меня в угол, я притворялся больным, у меня поднималась температура. Это я умел. Валялся в постели, а мать бегала вокруг меня с питьем и компрессами. И мне этот обман ничего не стоил, я только веселился. К сожалению, этот уход, как за больным, меня крайне избаловал. Я становился невыносим, и чем лучше у меня это получалось, тем больше обо мне пеклись.
Так же было и с Терезой. Мне нестерпимо было представлять, какое у нее будет лицо, если я снова приду домой без работы. А она сразу это поймет по моему виду, как только откроет мне дверь.
Наверное, я слишком сгущал краски. Я все еще находился под влиянием устаревших предрассудков, которые мне только вредили. Они пылились в моем сознании, как мои серебряные призы в моем доме, лишь подчеркивая его убожество.
С тех пор как все основывалось на контракте, который не имел отношения ни к чести, ни к совести, ни вообще к человеку, не могло больше быть речи ни о верности, ни о вере. Этому миру не хватало доброты и воспитания. Их перечеркнула катастрофа. Жизнь протекала в постоянном непокое и взаимном недоверии, и что, разве я в этом виноват? Я хотел быть как все, не хуже и не лучше.
Твиннингс увидел мою растерянность и, зная мои слабые места, сказал:
– Тереза обрадуется, если ты придешь уже трудоустроенным.
2
Это мне напомнило время в военной школе когда-то давно. Твиннингс сидел рядом со мной. Он уже тогда умел быть посредником и со всеми был на дружеской ноге. Тяжкое было время. Нас держали в ежовых рукавицах. Монтерон нас воспитывал. А с ним не расслабишься.
Особенно тяжело было по понедельникам. Это был день расплаты и суда. В шесть утра с тяжелой головой мы являлись в конюшни. Помню, как хотелось свалиться с лошади и оказаться в лазарете, но пока кости были целы, о лазарете и речи не могло быть. Здесь невозможно было прикинуться больным с легкой температурой, как дома. Монтерон не считал падения с лошади травмой. На падениях учатся, считал он, только кости крепче становятся.
Второй урок проходил в манеже, но до этого редко кто дотягивал. Как правило, Монтерон, он был майор, являлся как архангел, мечущий молнии. И сейчас еще есть, конечно, люди, которых боятся, но таких авторитетов больше нет. Сегодня просто трусят, а прежде боялись еще и своей совести.
Военная школа находилась недалеко от столицы, и те, кому не отменяли отпуск и не запирали на гауптвахте, в субботу верхом или на автомобиле отправлялись в город. Иные оставляли лошадей у родственников, в городе было полно конюшен. Мы все были в блестящей новенькой униформе и при деньгах, потому что в казармах тратить деньги особенно не на что. Не было более красивого зрелища, чем когда открывались ворота военной школы.
Утро понедельника выглядело совсем по-другому. Монтерон еще входил к себе в кабинет, а на столе у него уже лежала пачка неприятных писем, доносов, заявлений и протоколов. Среди прочего и непременное донесение патруля о том, что двое или трое явились из увольнительной позже положенного, а кто-нибудь и вовсе не вернулся еще в казармы. Следовали мелкие замечания: тот курил в присутствии охраны, а этот вяло приветствовал коменданта города. Не обходилось и без скандалов: двое устроили драку в баре и едва не разгромили все заведение, еще один оказал вооруженное сопротивление при задержании. Теперь они в городе сидят где следует, и их надо оттуда вызволять. Два брата, которых отпустили на похороны родственника, проиграли в Хомбурге все деньги.
Каждую субботу на перекличке Монтерон изучал наш внешний вид. И если убеждался, что никто не явился в «неправильной форме», – под этим названием он разумел мелкие отклонения и недочеты, – он отпускал нас на волю с кратким напутствием. Он предостерегал нас от искушений. И мы всякий раз разбегались с самыми радужными намерениями, в твердом сознании, что ничего страшного с нами не случится.
Но город – он же заколдованный, это же лабиринт. Он расставляет свои ловушки с чудовищной хитростью. Отпуск распадался на две части, довольно четко разделенные ужином, – на светлую и мрачную. Он напоминал детские книжки, где на одной странице нарисован хороший мальчик, а на соседней – плохой, с той только разницей, что оба мальчика в данном случае объединялись в одном лице. В первой половине дня мы посещали родню, грелись на солнышке у кафе или прогуливались по зоопарку. Иных видели на концертах или даже на лекциях. Мечта Монтерона, да и только: свежие, благополучные, одетые с иголочки, культурные, как в первый день творения. Это была светлая половина отпуска.
Потом наступал вечер со своими договоренностями. Наставал черед уединенных встреч, свиданий с подружками, иногда со многими за один вечер. Выпивали. Расслаблялись. Потом разлетались и встречались ближе к полуночи в ресторане или в английском баре. Потом веселье продолжалось уже в других заведениях, сомнительных или вовсе запрещенных. В венских кафе порхали стайками дамы полусвета и с легкостью завязывались скандалы с наглыми официантами. В больших пивных натыкались на группки студентов, которые сами провоцировали драки. В конце концов ночью оставались открытыми лишь немногие заведения вроде вокзальных буфетов и «Вечной лампы». Здесь царило пьянство. Здесь доходило до ссор, которые лучше бы не афишировать. Комендатура знала о таких местах, и не случайно патруль оказывался именно там, где становилось горячо. В толпе возникали острия шлемов, и это означало «Спасайся, кто может!», зачастую спасаться уже было поздно. Приходилось тащиться за патрулем, и командир отряда ликовал, что снова удалось поймать курсанта военной школы.
Подробности утром в понедельник мог прочесть в своем кабинете майор Монтерон. Их доставляли ранней почтой или передавали по телефону. Монтерон принадлежал к тем начальникам, у которых по утрам особенно дурное настроение. Ему легко ударяла кровь в голову. Приходилось расстегивать воротник формы. Дурной это был знак. Мы слышали его бормотание:
– Невероятно, что творят.
Нам и самим не верилось. Ничто так разительно не отличалось одно от другого, как тяжелая головная боль наутро от образцового блистательного вида накануне. А между тем голова-то была одна и та же. И нам казалось, что это не о нас говорят – были там-то и там-то, натворили то-то и то-то, – а о ком-то постороннем. С нами такого просто не могло случиться.
И тем не менее, пока инструктор по верховой езде гонял нас по манежу, нас не покидало темное предчувствие чего-то недоброго. Тот, кто опирается на барьер с кнутом в руках, наверняка задумал недоброе. Мы скакали по кругу галопом, как во сне, а голова была занята разгадыванием мрачных ребусов вчерашнего вечера.
Разгадка приходила в лице Монтерона, и это превосходило все наши опасения. События прошлого вечера, разрозненные и наполовину стертые в нашей памяти, являлись теперь в виде самого неприятного четкого целого в исключительно резком свете. Твиннингс, уже тогда отличавшийся оригинальным образом мыслей, как-то заметил, что вообще-то неприлично натравливать трезвый патруль на молодежь, разгоряченную отпуском, – следовало бы уравнять одних с другими.
Как бы то ни было, редкая неделя проходила без бури. Монтерон давил авторитетом. Искусство, ныне тоже утраченное. Он умел воззвать к нашему осознанному чувству вины. Мы не просто напакостничали, мы своим разнузданным поведением подрываем самые устои государства, монархия в опасности! А ведь отчасти он был прав: публика творила, что хотела, на последствия плевать, свободы для всех хоть отбавляй. Но стоило оступиться курсанту военной школы, как это же самое общество сообща набрасывалось на него. Это было знаком грядущих больших перемен, и скоро они наступили. Монтерон их, судя по всему, предвидел. А мы были просто легкомысленны.
Мне теперь кажется, когда я оглядываюсь назад, что суды в то время были более снисходительны, чем от них ожидали. Мы жили в страхе перед начальником. Пока мы после верховой езды в спешке переодевались, старший по казарме возвещал:
– Готовьтесь к худшему – старик уже расстегнул воротник!
И это было страшнее, чем потом команда «Готовсь!» перед началом атаки.
Вообще-то у старика было золотое сердце. И все об этом знали, оттого и благоговели перед ним. Когда он изрекал: «Лучше год кормить блох, чем один год муштровать курсантов» или «Если король пожалует мне наконец милостыню, значит, я ее добросовестно заслужил», он был прав, потому что служба его была тяжела. Иные облеченные властью радуются чужим неудачам, это же возможность лишний раз показать свою власть. А Монтерону было больно. И мы об этом знали, поэтому тот из нас, кому приходилось совсем туго, мог вечером зайти к командиру и исповедаться. Когда однажды Гронау проиграл огромные деньги, старик ночью поехал в город улаживать дело, но, увы, уже было поздно.
Ладно, он нас так закалял. Закалял оболочку, не повреждая зерна. Утром в понедельник гремел гром и бил град: аресты, отмена отпусков, наряд вне очереди по конюшне, строевая подготовка в полном обмундировании. Но к полудню тучи рассеивались. А мы особенно старательно несли службу.
Каждый год было два-три непоправимых случая. Происходило нечто такое, чего никаким арестом не исправишь. А старина майор творил чудеса с помощью ареста. Уж чего только не исправлял! Но в этих непоправимых случаях не было и грозы, просто все пребывали в крайне подавленном настроении, как это бывает, когда о случившемся нельзя говорить, только молча переживать. Кто-то приходил, уходил, следовало разбирательство за закрытыми дверями, а потом виновник просто исчезал. Имя его больше не упоминалось, разве что по неосторожности, и тогда все делали вид, что не услышали.
В такие дни старик, которого обычно ни из какого седла не вышибить, был рассеян и потерян. Мог посреди урока умолкнуть и уставиться в стену. Или начинал против своей воли говорить сам с собой, что-нибудь вроде:
– Мог бы поклясться: если стряслась какая-нибудь мерзость, без бабы тут не обошлось.
Все это вспомнилось мне, пока Твиннингс ждал моего ответа. Конечно, мой случай тут ни при чем, и уж конечно, Монтерон ни имел в виду женщин вроде моей Терезы. Хотя ради женщины мужчина действительно совершает такое, чего никогда не сделал бы для себя.
Перейти к странице: