Часть 2 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Занавес поднимается. Звучит знакомая музыка. Размытые, нечеткие движения танцоров. Кроме меня, тут смотреть не на кого.
Сквозь прореху в кулисе видны первые ряды. Хотя мисс Уиллоу арендует этот зал для выпускного концерта каждый год, я все равно постоянно забываю, какой он большой, как много людей вмещает. Вижу маму и папу. Тетю. Двоюродных братьев-сестер. Скорее всего, их притащили родители, но мне все равно. Мамины подружки заняли целый ряд. Мои наставницы – та, которую родители уволили, когда меня не взяли на летний интенсив, и новая, что пришла ей на смену. Томми, мой бойфренд, зевает и смотрит в телефон, наверняка уткнулся в какую-то игрушку. Девочки из старшей группы убежали из-за кулис посмотреть на мое выступление. Они ютятся на откидных стульчиках возле прохода, чтобы рвануть с места, как только танец закончится. Вон Сарабет, она сидит одна. В другом ряду Рената, Иванна и обе Челси. Есть и другие знакомые лица. Славная продавщица из цветочного магазина, носатый бариста из кофейни. Школьный математик. Почтальон – этот пришел потому, что его дочка занимается в младшей группе. Сегодня она танцует в роли тюльпана. Однако большинство зрителей пришли ради меня. Не сомневаюсь.
В партере и на балконах полно незнакомцев. Раньше я никогда не выступала перед таким скопищем людей. Даже когда судили Ори, в зале народу было поменьше. Музыка замирает. Кобыла Бьянка, резво перебирая копытцами, скачет со сцены мимо меня. Ей бы ни за что не дали соло, но ведь она выпускница. После окончания собирается в Государственный университет Нью-Йорка. Ничего общего с балетом. Эта дура желает мне удачи. Вот уж спасибо, удружила. Знает ведь прекрасно, что нельзя такое под руку говорить, тем более перед самым выходом.
– Удачи, Ви!
Ви. Так меня прозвала Ори.
Свет в зале гаснет, и я не успеваю проверить, не потекла ли из носа кровь. Ори, будь она здесь, сидела бы в самом последнем ряду и смотрела на меня сверху вниз.
Но ее здесь нет. И быть не может. Она умерла. Она мертва уже три года.
Из-за того, что случилось тогда в туннеле-курилке позади театра. Из-за того, что ее отправили в тюрьму и заперли вместе с ужасными монстрами. А посадили ее из-за меня.
Нет, если бы Ори была жива, то не сидела бы среди публики. Она бы стояла рядом со мной за кулисами в таком же костюме.
Мы вместе выглядывали бы из-за кулис, готовились к выходу. Наверняка она попросила бы преподавателей дать нам дуэт, ведь нам предстояло последнее выступление перед тем, как разъехаться по колледжам.
Я бы трепетала от волнения, а она схватила бы меня за плечи – Ори повыше меня, и руки у нее тонкие, тоньше моих, но сильные – встряхнула как следует и прошептала: «Дыши, Ви, дыши глубже».
Ей самой подобные тревоги были чужды. Ори не стремилась, как я, станцевать безупречно. Стояла бы спокойно, скорее всего, улыбалась бы. Отвесила бы комплимент этой кобыле Бьянке, пусть она топотала копытами так, что пыль столбом стояла. Да, Ори всем подряд желала бы ни пуха ни пера, даже самым отъявленным стервам, причем совершенно искренне, не то, что я.
Она наверняка отговаривала бы меня от того белого костюма, что сейчас на мне, – простая белая пачка, белые колготки, скромный белый цветок в волосах. Ори любила яркие цвета. Вечно одевалась как попугай. На занятия она приходила в разноцветных гетрах – одна синяя, другая красная, – натянутых поверх розового трико, в фиолетовом купальнике, из-под которого торчали лямки сиреневого лифчика, поверх купальника – зеленая кофта, на голове повязка, желтая в черный горошек. Как по мне – ужасно нелепый вид. Даже не знаю, почему мисс Уиллоу разрешала ей так выряжаться. Но как только Ори начинала танцевать, и гетры, и попугайская одежка теряли всякое значение. От нее нельзя было оторвать глаз.
Она танцевала так естественно и так непринужденно, будто ей это давалось легче легкого. У нее не сводило нутро. Она не боялась забыть все шаги. Станцевать, как она, невозможно. Сколько я ни старалась, сколько ни повторяла ее движения перед зеркалом – все напрасно.
В ней была искра. Я никогда не видела ничего подобного. И, думается мне, вряд ли увижу.
Если бы мы танцевали в паре, все зрители не сводили бы глаз с нее, восхищались ею, кидали бы ей букеты. Она бы затмила меня, отодвинула на второй план.
Да, все было бы иначе.
Я выбегаю на сцену, цокот пуантов по деревянной сцене эхом отдается в ушах. Во мне звучит голос Ори. Она напутствует меня.
«Дыши глубже, Ви. Соберись. Ты им покажешь».
Она все время твердила что-то подобное.
Темнота резко взмывает ввысь, и я лечу вместе с ней. Вытягиваюсь, совсем как Ори, она ведь была выше всего на пару дюймов. Может, я теперь даже выше нее. Она умерла, а я выросла. Балансирую на одной ноге на кончиках пальцев. Внутри ни дрожи, ни трепета. На меня направлен луч прожектора. Ощущаю исходящее от него тепло. Становится жарко.
Интересно, как я смотрюсь из зала. Что думают обо мне, что испытывают те незнакомцы, которые видят меня на сцене, понятия не имея, кто я такая.
Впрочем, я и так скажу. Даже без зеркала. Я рождена для сцены. На мне новые пуанты. Сегодня утром сунула их по одному в дверную щель и разбила, чтобы только носок оставался твердым. Мама пришила к ним ленты тонкими, почти невидимыми стежками. Мои волосы собраны в тугой пучок, намертво заколоты шпильками. Пачка топорщится вокруг талии. Ткань с виду мягкая и воздушная, но на самом деле о складки можно порезаться. Я с ног до головы одета в белое. Так мне захотелось.
Зрители захвачены танцем. Моим танцем, не танцем Ори. Они неотрывно следят за взмахами ног, за плавными движениями рук, изящным поворотом головы. Я удерживаю вес, стоя на пальцах одной ноги. Из-за кулис на меня жадно таращится дюжина соперниц. Как же им хочется, чтобы я упала!.. Не упаду.
Музыка нарастает. Малейшее из движений я репетировала перед зеркалом часами. Пусть у меня все получается не так легко и беззаботно, как вышло бы у Ори, но каждое из па отточено до совершенства, и это впечатляет. Я не допускаю ни единой ошибки. В зале не слышно, как постукивают пуанты, соприкасаясь с полом после каждого стремительного пируэта. Пусть это останется тайной артистки. Зрителям нужен безупречный танец.
Глубоко под кожей у меня запрятана другая тайна. Кое-что, о чем я никому не расскажу. О чем знала только Ори. Внутри меня скрыто уродство. Выцарапанные глаза и кровь, заливающая ее шею, ее руки, ее лицо. Порой мне кажется, что и у меня на лице кровь. Слышен стук – но то стучат не мои девственные пуанты, касающиеся сцены впервые за свою короткую жизнь. У меня в голове звуки бегства.
Со стороны кажется, что я танцую. На самом деле я далеко отсюда. Я стою в том туннеле под деревьями, кричу и размахиваю руками. Грязь, грязь повсюду. Камни, ветки, листья и слепота. Весь мир, как стиснутые челюсти, скукоживается до темного комка.
И вдруг я понимаю, что мой танец близится к концу. Не знаю, как, но я оканчиваю соло. Замираю на одной ноге – твердо, надежно, как скала.
И тишина.
Ни звука, ни движения. Я слышу шорох дыхания зрителей.
Наконец. Скрипят сиденья. Зрители поднимаются на ноги. Я все выдала, да, нечаянно выдала свою тайну?.. И только спустя пару секунд я понимаю: они ничего не знают. Я им показала – а они не в состоянии понять. Они начинают аплодировать. Все эти люди – семья, друзья, незнакомцы… Громче и громче, как будто хотят, чтобы я навечно осталась на этой сцене и в этом городе. Они говорят мне, что любят меня. Всегда любили. Вы же не знаете, кто я такая!..
Надо же, зал рукоплещет.
Часть II. Заключенная № 91188-38
Мы все играли странные, трагические роли. Мы были всего-навсего жалкими статистами, изображавшими матерых преступников. Но все же играли мы хорошо.
Хизер О’Нил
«Колыбельные для маленьких преступников»
Эмбер. Больше незачем
Больше незачем мечтать. Минула полночь. Наши мечты осуществились. Прежде каждую ночь мы лежали в постели, едва дыша, и представляли, что вот-вот случится чудо – охранник сжалится и выпустит нас. И вот мы на свободе.
Разве хоть кто-то из нас мог представить, чем все обернется? Конечно же, нет. Ни в ту ночь, ни тем более в первый день заключения, когда вновь прибывшая выходила из синего автобуса и видела эти серые стены.
Хотя все было предопределено уже тогда. Каждую из нас принимали одинаково: раздевали, обыскивали, мыли и обряжали в оранжевый комбинезон. Затем фотографировали, заковывали в наручники и оставляли у стены дожидаться распределения, пока решали, в какой из корпусов отправить. Они заставляли пройти тестирование на склонность вступать в банды (у меня нулевая), высчитывали уровень угрозы для населения в случае побега (у меня умеренный). За считаные секунды решали, склонны мы к самоубийству или нет. От этого зависело, позволят ли брать очки из класса в камеру, спать с выключенным светом и носить лифчик (мне разрешили оставить очки и выдали два одинаковых унылых серых лифчика). Затем нас отводили в камеру, расстегивали наручники и наконец оставляли. Когда впервые за нами захлопнулась дверь, захлопнулась с безнадежным лязгом – вот и все, с нами покончено, – мы и подумать не могли, что все перевернется с ног на голову, замки откроются, даруя нам свободу.
Каждый вечер мы укладывались на тесные койки. Мы проводили в них ночь за ночью. Те из нас, кто в силах был уснуть, спали, погружаясь в бездумную тьму. Те, кто не мог, просто лежали, не двигаясь. Мы вели себя хорошо, и наступила очередная ночь.
Некоторые точно запомнили, что на календаре была суббота, первая суббота августа. Прочие – например, Лиан (ее обвинили в непреднамеренном убийстве, как и меня, хотя она застрелила жертву из пистолета; до конца срока ей оставалось всего девяносто девять дней, а мне бесконечно больше) – подсчитывали время. Да, такие, как Лиан, считали каждый час, оставляя зарубки на стене за койкой или на собственном теле – где-нибудь в неприметном месте, скрытом от глаз охранников под колючим казенным бельем. Одни зарубки говорят, что прошло два месяца, другие – что два года.
Были среди нас и те, кто не желал следить за временем. Их время текло, подобно поездам, отбывающим в неведомую страну, где нам не доведется побывать. Мы воображали, будто недели равны дням, а годы – неделям. Будто нам предстоит еще жить на свободе, видеть солнечный свет.
Аннемари (преднамеренное убийство, зарезала жертву поварским ножом; как только ей исполнится восемнадцать, ее должны были отправить в колонию для взрослых, и остаток срока ей пришлось бы отбывать со взрослыми преступниками) держали в четвертом корпусе для суицидниц. Для крошечной – ростом едва мне по плечо – Аннемари с наивным детским личиком время закончится вместе с переводом во взрослую тюрьму. Она считала те ночи, что ей оставались здесь, и от этих подсчетов поседела.
У некоторых сроки были не столь огромными, и все же зрело ощущение, что у нас крадут часы свободы, как осень крадет листья с деревьев. Крошка Ти из третьего корпуса (нападение на одноклассницу во дворе школы; Ти говорила, что девица сама напросилась) вся извелась, хотя ей оставался лишь месяц. Она всегда была взбалмошной, а в ту ночь просто обезумела. В ее камере протекала крыша. С потолка сочилась вода. Значит, снаружи шел дождь.
Мы до хрипоты спорили о событиях той ночи – уже потом, когда у нас не осталось ничего, одни воспоминания. Некоторые не соглашались даже с тем, что дело было в августе. Календари потеряли значение и никак не могли нам помочь. Аннемари говорила, что был июль, Лиан утверждала, что сентябрь. А Крошка Ти запомнила только, что шел дождь.
Все мы сходились на том, что было темно и душно. Замки отворились глубокой, насквозь пропотевшей ночью в самом зените невыносимого, тошнотворного лета.
Серую каменную глыбу, в которой нас заперли, построили больше века назад. Она стояла так далеко на севере страны, что тень от нее ложилась на чужую землю. Как и в любой тюрьме, в «Авроре» было полно закутков и укромных мест, о которых знали только мы. Мы разведали, как расположены вентиляционные шахты; если приложить к решетке ухо и говорить тихим низким голосом, можно было узнать из первого корпуса, как обстоят дела в третьем. Мы вычислили, что коридорчик, ведущий в столярную мастерскую, недоступен для видеокамер; если одной из нас вдруг захочется перерезать другой глотку или прижать к стене и сунуть в рот язык в склизком поцелуе – лучшего места не найти.
Мы выведали кучу маленьких секретов. Если запрокинуть голову у противопожарного датчика во втором корпусе в снегопад, на лицо будут падать снежинки. А если закрыть глаза, поедая то, что в нашей столовой называли мясной запеканкой, то просто так, без всякого праздника, можно ощутить вкус шоколадного торта из детства, испеченного бабушкой, которой давным-давно нет на свете. К любому месту привыкаешь, начинаешь считать его своим домом. Многих из нас роднил страх, который мы постоянно испытывали в той, прежней, жизни. Оттуда хотелось сбежать, покинуть тонущий корабль, да поскорее. Говорят, дом там, где сердце. Не только. Дом там, где тоска, где отчаяние и безнадежность. Да, в тюрьме мы чувствовали себя совсем как дома.
Нас распределили по четырем корпусам, камеры в которых были расположены в два яруса по периметру. Из своей клетки нам было видно только камеру напротив. Наши голоса отдавались эхом в гулком холле на первом этаже. Там мы проводили время после занятий, отмучившись положенный срок над древними истрепанными учебниками. В холле мы играли в карты и, безбожно привирая, рассказывали друг другу истории из прошлой жизни – о мальчиках и преступлениях, за которые нас сюда упекли.
Если соседки по камере вдруг подружились, то делились своими секретами и там.
Нас держали по двое. Мы спали на двухэтажных кроватях. Верхняя койка располагалась под самым потолком, испещренным трещинами.
В узких тесных камерах стояло по два узких стола, на которых с трудом умещалась даже тетрадка, над столами – книжные полки, поставить на которые можно было всего две книжки, и то не очень толстые. На стене висело небьющееся зеркало из неизвестного сплава, такое крошечное, что рассмотреть себя в нем удавалось только по частям.
Еще в камере были две тумбочки и два крючка. Унитаз и старая раковина. Выкрашенная в зеленый дверь и покрытые плесенью стены. Тараканы и муравьи. Крысиные норы в стенах и мыши на чердаке. На внешней стороне двери висели пластиковые ящики, в которые мы совали тапочки перед тем, как войти. В камере полагалось находиться в одних носках.
Окошко в двери, затянутое мелкой сеткой, предназначалось для охранников. Они могли заглянуть, когда им вздумается, – мы переодевались, спали, пытались застегнуть лифчик, заведя руку за спину, либо приникали к окошку с другой стороны, глядя им прямо в лицо.
Зато окно в стене принадлежало только нам. Горизонтальная прорезь почти под потолком. В камерах первого яруса из окна виднелся лес за тюремной оградой. Со второго яруса в узкую прорезь было видно лишь небо.
Моя соседка по камере Дамур (арестована за хранение наркотиков, говорит, что ее об этом попросил парень; срок – полтора года) спала на верхней койке. Наша камера находилась во втором корпусе. Дамур спала лицом к окну и каждую ночь пыталась отыскать луну на небе.
Когда шел дождь, те, кто мог заснуть, засыпали, а те, кто не мог, вроде меня и Дамур, вместо того чтобы считать овец, подсчитывали совершенные ошибки.
И вот однажды замки открылись.
Так и подмывает сказать, что нам было знамение, что холодок предчувствия вдруг пробежал по нашим спинам, но это прозвучит сопливо-романтически, и это неправда. Время шло тихо и незаметно. Минуты бежали вперед, не принося с собой предупреждений.
Первой закричала Лола из третьего корпуса. Она распахнула глаза и увидела, что Кеннеди, соседка по камере, застыла возле ее койки, сливаясь с мертвой каменной стеной.
Делить камеру с Кеннеди – тяжкий крест: она грызла ногти, постоянно тянула в рот волосы и ходила во сне. В камере далеко не уйдешь; не хотелось проснуться и обнаружить рядом извращенку, тем более что мы подозревали ее в неодолимой тяге к чужим волосам.
В последнее время Кеннеди повадилась смотреть, как Лола спит. Она ее не трогала, просто нависала над подушкой, молча вглядываясь в лицо.
Неудивительно, что Лола завопила.