Часть 10 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я осторожно положил его на заднее сиденье моей «Хонды» так, чтобы он мне на глаза не попадался во время поездки в Приходской Дом. Просто пялиться на него попахивало какой-то опасностью. Типа, он может вдруг мстительно заработать и стереть мой разум в наказание за то, что я четыре года позволял ему покрываться пылью.
Шелли была у себя в спальне, помещении, лишь немногим побольше тюремной камеры. Я знал, что Гектор с Ларри приезжали к ней за несколько часов до этого: они всегда наведывались с утра в субботу. Я так рассчитал свое посещение, чтобы приехать вскоре после них, чтоб у них была последняя возможность побыть с нею.
Я нашел ее сидящей в кресле-каталке лицом к окну. Как же мне хотелось, чтоб перед глазами у нее было хоть что-то прекрасное, чем можно было бы полюбоваться! Зеленый дубовый парк, площадка с фонтаном, скамейками и детьми. Увы, из ее комнаты была видна выжженная солнцем автостоянка да пара мусорных контейнеров.
На коленях у нее лежал плеер, голову охватывала пара наушников. Гектор всегда надевал ей наушники, чтоб она могла слушать музыку из фильма «Останься со мной»… песни, под которые они с Ларри танцевали, когда он еще не обжился в этой стране, а она только-только окончила школу.
Музыка, впрочем, давно отзвучала, и Шелли просто сидела, голова ее дергалась на шее, слюна стекала с подбородка, ей явно надо было поменять памперс. Я это по запаху чувствовал. О, достоинство серебряных лет!
Я снял с нее наушники, развернул кресло, повернув лицом к кровати. Сел на матрас напротив нее так, что наши колени почти соприкасались.
– День рождения, – произнесла Шелли. Коротко глянула на меня и отвернулась. – День рождения. Чей день рождения?
– Твой, – сказал я. – Это твой день рождения, Шелли. Можно я тебя сфотографирую? Можно мне сделать несколько снимков новорожденной? А потом… потом мы будем гасить свечи. Вместе загадаем желание и задуем их все-все.
Взгляд ее опять перескочил на меня, и в глазах ее вдруг появился почти мимолетный интерес.
– Снимки? О-о. О’кей. Браток.
Я сфотографировал ее. Вспыхнула вспышка. И еще раз.
И еще раз. И еще.
Снимки падали на пол и проявлялись: согбенная бабушка Шелли достает из духовки противень с финиковыми печеньями, в уголке ее рта торчит сигарета; черно-белый телевизор, детишки с ушами Микки-Мауса, прилаженными на головах; фамилия Бьюкс над телефонным номером, выписанная расплывающимися черными чернилами на поднятой розовой ладони; толстый карапуз со вздернутыми кулачками и джемом, размазанным по подбородку, Гекторовы волосы уже в путаной пене кудряшек.
Я снял немногим больше тридцати снимков, но последние три не проявились – поэтому я и узнал, что свое дело сделал. Снимки были серыми, ядовито пустыми, цвета надвигающейся грозы.
Когда я вставал, я плакал, молчаливо и порывисто, ощущая во рту вкус меди. Шелли резко подалась вперед, глаза ее были открыты, но ничего не видели. Дыхание ее сделалось натужным, прерывистым. Губы вытянулись в трубочку… как будто она вот-вот задует свечи на торте в честь дня рождения.
Я поцеловал Шелли в лоб, глубоко вдыхая запах комнаты, в которой она провела последние годы своей жизни: пыль, испражнения, разложение, неухоженность. Если я и презирал себя в тот момент, то не потому, что навел на нее фотоаппарат… а потому, что так долго ждал, чтобы сделать это.
Глава 17
Гектор зашел на следующий день и уведомил меня, что Шелли скончалась в два часа ночи. Меня не заботило, что стало причиной ее смерти, и я не спрашивал, но он все равно сообщил:
– У нее легкие попросту отказали. Словно бы все ее тело вдруг забыло, как надо дышать.
Глава 18
Повесив трубку, я сидел на кухне, прислушиваясь к часам в духовке – тик-тик-тик. Утро было на диво спокойным, очень жарким. Отца дома не было, тогда он работал в утреннюю смену.
Я пошел в спальню, достал «Солярид». Теперь уже я не боялся брать его. Вынес за порог, положил на подъездную дорожку за передней шиной моей «Хонды» со стороны водителя.
Когда, сдав назад, переехал его, я услышал, как тот разбился, хрустя пластмассой. Поставив «Хонду» на стоянку, я вышел посмотреть.
А вот когда я увидел его на дорожке, сердце у меня дернулось, как подхваченная порывом ветра птичка, беспомощно врезавшаяся в твердую стену моих ребер. Корпус был раздавлен на большие блестящие осколки. Только внутри не было никакого механизма. Ни шестеренок, ни лент, никакой электроники. Вместо этого корпус был заполнен чем-то вроде смолы, густым галлоном черного супа… супа с глазом в нем, большущим желтым глазом с щелью зрачка по центру. Громадная капля черносмородиновой «Панамской причуды» с глазным яблоком внутри. Пока эта смолистая хрень растекалась лужицей, клянусь, единственный глаз, повернувшись, глядел на меня. Хотелось взвыть. Будь у меня в легких достаточно воздуха – взвыл бы.
Меж тем, пока я смотрел, черная жидкость стала твердеть, быстро становясь серебристой и бледной. Она твердела по краям, загибаясь кверху, каменея. Сверкающая твердость проникала вовнутрь, добравшись наконец до желтого глаза и заморозив его целиком.
Когда я поднял то, что осталось, все черное пятно превратилось в сгусток тусклой, легкой по весу стали размером примерно с крышку канализационного люка и примерно таким же тонким, как обеденная тарелка. От него пахло молнией, пахло градом, пахло петрикором, пахло мертвыми птицами.
В руках я подержал его всего с минуту. Больше бы мне не выдержать. Стоило мне его поднять, как голова стала наполняться шипением, потрескиванием разрядов и безумным перешептыванием. Голова моя превратилась в частотный модулятор, настраивающийся на какую-то далекую станцию: не «Радио Взрослости», а «Радио Безумия». Голос, бывший древним, еще когда Кир Великий громил, загоняя себе под каблук, финикийцев, шептал: «Майкл, о, Майкл, растопи меня и создай. Создай одну из своих думающих машин. Создай ком-пью-тер, Майкл, и Я научу тебя всему, что ты пожелаешь узнать. Я отвечу на всякий твой вопрос, Майкл, решу любую загадку. Я сделаю тебя богатым, сделаю так, что женщины станут домогаться тебя. Я…»
Я запустил его подальше с чем-то вроде отвращения.
В следующий раз, наткнувшись на него, я воспользовался клещами и засунул его в мешок для мусора.
Позже, днем, я поехал к океану и зашвырнул в него эту гребаную мерзость.
Глава 19
Ха-ха. Как же, зашвырнул.
Глава 20
Я действительно воспользовался клещами, управляясь с этой штукой, действительно сунул ее в мешок для мусора. Только не швырял я ее в океан: я бросил его подальше к себе в гардеробную, где столько лет хранил «Солярид».
В ту осень моя мать прилетела в Америку повидаться с отцом и со мной в Кембридже, помочь мне устроиться на первых порах в МТИ. Я не видел ее больше года и был поражен, обнаружив, что ее мышиного цвета волосы стали совершенно серебряными и что она привыкла носить двухфокусное пенсне. Мы по-семейному пообедали в закусочной миссис Бартли на Массачусетс-авеню, один из немногих случаев, какие я помню, когда мы обедали вместе. Мама заказала хрустящие луковые колечки, только их и поклевывала.
– К чему ты больше всего стремишься? – спросил отец.
Мать ответила за меня:
– Мне представляется, он рад, что больше этого не нужно скрывать.
– Что скрывать? – спросил я.
Она отодвинула от себя хрустящий лук.
– То, что ты способен сделать. Однажды попав туда, где тебе позволено быть полностью самим собой… поверь, ты никогда не захочешь оттуда уходить.
В памяти моей не сохранилось, говорила ли она когда-нибудь, что любит меня, хотя она крепко обхватила меня за шею в аэропорту и напомнила, что предохраняться – это моя забота, а не забота моих будущих подружек. Маму убили в июне 1993 года сторонники Господней Армии Сопротивления, на горной дороге по северо-западной границе Конго. Она погибла вместе со своим любовником-французом, с которым, как выяснилось, жила уже почти десяток лет. О ее смерти писала «Нью-Йорк таймс».
Мой отец отнесся к этому известию так же, как и к сообщению о трагедии с космическим челноком «Челленджером»: серьезно, но без особого признака личного горя. Не могу сказать вам, любили ли они когда-нибудь друг друга или что побудило их совместно завести ребенка. Это тайна похлеще всего связанного с Шелли Бьюкс и Финикийцем. Точно скажу: насколько мне известно, в жизни отца не было ни одной женщины за все те годы, что они жили врозь: вначале, когда их развела Африка, и позже, когда их разлучила мамина смерть.
И он читал ее книги. Все до единой. Держал их на полке прямо под фотоальбомами.
Мой отец дожил до моего окончания МТИ и вернулся на западное побережье, чтобы быть рядом, когда я защищал кандидатскую (а потом и докторскую) в Калифорнийском технологическом. Он умер за неделю до того, как мне стукнуло двадцать два. На работающей линии высоковольтной передачи в мокрую и ветреную ночь случился обрыв, и его ударило проводом по спине, когда он стоял рядом с аварийным фургоном и собирал свой набор инструментов. Его пригвоздило ста тридцатью восемью киловольтами.
В XXI век я вступил в одиночку, сердитый сирота, сокрушавшийся об этом всякий раз, когда кто-то из моих сверстников брюзжал на своих родителей («мать моя кипятком исходит оттого, что я не хочу изучать право», «мой папахен уснул на моем выпускном» и прочее и прочее). Зато потом меня раздражали люди, не жаловавшиеся на своих родителей, а говорившие о них с любовным восторгом («моя мама говорит, что ей все равно, чем я буду заниматься, лишь бы я был счастлив», «отец до сих пор зовет меня «Маленьким Солдатиком» и прочее и прочее).
Нет такой системы мер, по которой можно было бы точно вычислить, какое количество горечи носил я в своем сердце, пока был молод и одинок. Чувство личной обиды съедало меня, словно рак, опустошало меня, оставляло мрачным и изможденным. Когда в восемнадцать я уехал в МТИ, я весил триста тридцать фунтов. Шесть лет спустя во мне осталось сто семьдесят[30]. Я не делал никаких упражнений. То была ярость. Возмущение – это форма голодания. Обида – это голодовка души.
Большую часть пропахших плесенью унылых апрельских каникул я приводил в порядок дом в Купертино, сваливая в коробки одежду и щербатую обеденную посуду, чтобы отвезти их благотворителям, доставлял книги в библиотеку. В ту весну пыльцы было навалом, она покрывала окна яркой желтоватой дымкой. Зайди кто-нибудь в дом, так увидели бы меня всего в слезах, стекающих с кончика носа, и подумали бы, что это от горя, а это на самом деле была аллергия. Упаковывать вещи в доме, в котором я прожил все свое детство, оказалось делом поразительно бесстрастным. При всех наших мебельных гарнитурах и безобидных обоях в полосочку, мы почти не оставили в доме никакого следа.
Я – совершенно искренне – позабыл про стальную пластинку (она напоминала деформированную крышку люка, даром что весила намного меньше), заброшенную куда подальше в гардеробную, пока не добрался до нее и не взял в руки. Она по-прежнему находилась в мешке для мусора, но сквозь его оболочку я чувствовал на металле вздутия и ровные места. Я вынул пластину и долго держал обернутый сверток обеими руками в тяжелой, тревожной тишине, той тишине, какая наступает в мире за несколько минут до того, как разразится ярый летний грозовой ливень.
Это шепчущее железо больше никогда не говорило со мной… во всяком случае, не наяву. Хотя во сне иногда – говорило. Иногда, во снах, я видел его, каким оно было, когда в первый раз вытекло из раздавленного «Солярида»: смолистая жидкость с глазом внутри, непонятная думающая протоплазма, которой не было места в действительности.
Однажды мне снилось, как я сижу за обеденным столом наискосок от моего отца. Он одет в рабочую спецовку, вглядывается в чашу с пурпурной «Панамской причудой», желе, трясущимся и беспокойно покачивающимся в своей посудине.
«Ты разве не будешь десерт?» – спрашиваю я.
Он поднял взгляд, и глаза у него были желтыми, с кошачьими зрачками. Натужным, безрадостным голосом отец произнес: «Не могу. По-моему, я заболеваю». И тут он открыл рот, и его стало тошнить прямо на стол, сгустки той черной массы выходили из него неспешным клейким потоком. А вместе с ним выходило и шипение помех, и лепет безумия.
В свой последний год в Калтехе я взялся разрабатывать архитектуру системы памяти нового типа, мастеря интегрированную плату размером с кредитную карточку. Прототип, созданный мной, сильно полагался на компоненты, изготовленные из того причудливого, невозможного металла, и он достиг вычислительных возможностей, равных которым, уверен, не было ни в какой лаборатории, ни где бы то ни было еще, ни у кого. Та первая плата стала моей Африкой, стала для меня тем, чем Конго было для моей матери: великолепной чужбиной, где все краски были ярче и где каждый новый день изучения обещал какие-то свежие волнующие открытия. Я прожил там немало лет. Никогда не хотел вернуться. Не было у меня ничего, к чему возвращаться. Тогда не было.
Потом работа была сделана. В конечном счете я убедился, что могу добиваться впечатляющих, пусть и менее замечательных результатов, используя определенные редкоземельные металлы, иттербий, прежде всего, и церий. Это и сравнивать нельзя с тем, что мне удавалось сделать с шепчущим железом, но все равно представляло собой мощный рывок вперед в данной отрасли. Меня заметила компания, названная в честь хрусткого, сочного фрукта, и я подписал контракт, который тут же сделал меня миллионером. Если в вашем телефоне помещаются три тысячи песен и тысяча фото, то вы, наверное, носите часть моего труда у себя в кармане.
Я и есть та причина, по которой ваш компьютер помнит то, чего вы не помните.