Часть 8 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я собрал в стопочку склизкие квадратики и положил их в глубокие карманы пушистого белого халата.
Финикиец опять перекатился на бок. Взгляд его несколько прояснился, и он уставился на меня с выражением глуповатого восхищения. Он обмочился, темное пятно расплылось по паху и вниз по ляжкам. По-моему, он этого не замечал.
– Встать сможете? – спросил я.
– Зачем?
– Затем, что пора уходить.
– А-а.
Он так и не двинулся, пока я не нагнулся и, взяв за плечо, не велел ему встать. Тогда он поднялся, покорный и сбитый с толку.
– По-моему, я потерялся, – проговорил он. – А… мы… знаем друг друга? – Говорил он как-то отрывисто. Складывалось впечатление, что ему с трудом удавалось подбирать правильные слова.
– Нет, – твердо ответил я. – Пойдемте.
И повел его по коридору к входной двери.
Мне думалось, что я уже испытал все потрясения, бывшие в запасе у того вечера, однако меня поджидало еще одно. Мы добрались до крыльца – и я застыл на месте.
Двор и улица были усыпаны мертвыми птицами. Ласточками, кажется. Их, должно быть, с тысячу валялось, застывших черных комочков из перьев, коготков и выпученных глазок с крупную дробь. И трава была сплошь усыпана красивыми стекловидными шариками. Они хрустели под ногами, когда я спускался по ступеням. Град. Я припал на одно колено (ноги у меня ослабели) и взглянул на мертвую птицу. Нервно потыкал в нее пальцем и обнаружил, что тельце ее замерзло, что оно твердое и холодное, как будто его только что из морозилки вынули. Я опять поднялся и окинул взглядом улицу. Мертвечине в перьях не было конца, ее было видно, насколько глаз хватало.
Финикиец покачивался на каблуках, безмозгло пялясь на это побоище. Шелли стояла за ним, прямо за порогом раскрытой входной двери, выражение ее лица было куда более спокойным.
– Вы где свою машину поставили? – спросил я Финикийца.
– Поставил? – переспросил он. Рука его опустилась до переда брюк. – Я промок. – Произнес он так, словно это его и не беспокоило.
Грозовой фронт несло на запад, разрывая на гористые острова. Небо на западе ярко сияло золотом, темневшим до темно-красного по горизонту… страшный оттенок, цвет человеческого сердца. То был страшный час.
Оставив Финикийца во дворе, я пошел искать его авто. Вас это удивляет? Что я оставил Финикийца во дворе одного с Шелли Бьюкс, взял и просто ушел от них обоих? Мне и в голову не приходило тревожиться. Я уже понимал поразительный результат съемки на многозарядный «Солярид» всякий раз, когда срабатывал аппарат. Щелкнув им более пятидесяти раз, я попросту только что в мозгу у него не поковырялся, нарушив работу полушарий… временно, во всяком случае. Даже сейчас что-то во мне считает, что я нанес достаточный урон внутри его головы, чтобы оставить его неполноценным навсегда.
Конечно, Шелли так и не выздоровела. Вы ж понимаете это, так? Если же в вас теплилась надежда, что эта добрая пожилая женщина как-то вернет себе все обратно под конец, то в таком случае эта повесть вас разочарует. Ни одна из тех птичек не вспорхнет и не улетит, ни грана из того, что Шелли утратила, никогда к ней не вернется.
Почти сразу же, выйдя на улицу, я расплакался. Не разразился громкими-громкими рыданиями, а так, потекли жалкие ручейки слезинок да дыхание схватывало. Поначалу я старался не наступить ни на одну из мертвых птиц, но через пару сотен футов бросил попытки. Слишком уж их было много. Под ногами они издавали приглушенный хруст.
Пока я был в доме, температура упала, однако вновь начала расти, и, когда я нашел его «кадик», пар поднимался от мокрого асфальта вокруг него. Припарковался он недалеко, прямо у бровки за углом, где застройка по-настоящему еще и не начиналась. По одну сторону дороги стояли – довольно растянуто – дома-ранчо, зато по другую сторону высилась стена густого леса с жесткой щетиной кустарника. Хорошее место, чтобы оставить машину, если не хочешь, чтобы кто-нибудь это заметил.
Когда я вернулся к дому Бьюксов, Финикиец сидел на бровке. Он держал мертвую птицу за одну лапку и внимательно ее разглядывал. Шелли отыскала метлу и безо всякой пользы выметала лужайку, пытаясь собрать трупики.
– Пойдемте, – сказал я. – Поехали.
Финикиец сунул дохлую птаху в карман рубашки и послушно встал.
Я повел его по тропке, по улице, за угол. Я не замечал, что Шелли идет за нами со своей метлой, почти до самого большого «кадика» Финикийца.
Я открыл дверцу машины, и Финикиец после нескольких секунд недоуменного разглядывания переднего сиденья скользнул за руль. Он с надеждой глянул на меня, ожидая моей подсказки, что ему делать дальше.
«А помнит ли он еще, как водить машину?» – подумал я. Склонился похлопать его по карманам брюк в поисках ключей и тут уловил резкий запах бензина, от которого слезились глаза. Глянув назад, увидел стоявшую на заднем сиденье красную канистру – рядом со стопкой фотоальбомов. Я знал тогда, что в конечном счете недели три уйдет у экспертов по расследования поджогов, чтобы определить: привел ли к пожару в спортзале м-ра Бьюкса в Купертино удар молнии или удар злобы.
Обрыв электричества в нашем районе, с другой стороны, был и в самом деле лишь побочным следствием грозы. Меньше всего я был уверен, что сама гроза была чисто природным явлением. Всего часом раньше я раздумывал о возможности того, что Финикиец мог обладать каким-то оккультным воздействием на погоду, и сам отверг такое представление с определенным забавным отвращением. Зато оно казалось менее абсурдным на фоне акров и акров умерщвленных птиц. Не приложил ли он все же руку к этой грозе? Наверное – наверное, нет. Я же говорил, что много из того вечера я не понимаю.
Я представил себе, как дотягиваюсь до заднего сиденья его «кадика», как разбрызгиваю то, что еще оставалось в канистре, на Финикийца, а затем бросаю прикуриватель машины ему на колени. Но, конечно, делать этого я не собирался. Я был тринадцатилетним мальчиком, раз в месяц смотревшим видео про инопланетян и все равно остававшимся слезливым. Я никого не убивал. Чтобы пойти на убийство человека, требуется определенная сила характера, а у меня ее не было… тогда не было.
Позже, но не тогда.
Я оставил горючее в покое, зато по наитию схватил лежавший сверху фотоальбом и сунул его под мышку. Ключи я нашел в пепельнице на приборной доске и завел ему «кадик».
Финикиец преданно смотрел на меня.
– Можете ехать теперь, – сказал я.
– Ехать куда?
– Мне без разницы. Лишь бы подальше отсюда.
Он медленно склонил голову, а потом сладкая, мечтательная улыбка появилась на его лице прокаженного.
– Этот испанский джин меня прикончит. Надо было бы остановиться на одной стопке! У меня такое чувство, что завтра я ничего не вспомню.
– Может, мне стоит сфоткать тебя? – предложила Шелли из-за моей спины. – Чтобы ты не забыл.
– Слушай, – встрепенулся он. – Это отличная идея.
– Ну-ка, улыбочку пошире, хвастун, – произнесла Шелли, и он улыбнулся, а она саданула его в зубы черенком от метлы.
Хрустнула кость, голова его откинулась в сторону. Шелли загоготала. Когда он поднял взгляд, рука его уже зажимала рот, но между пальцев сочилась кровь. Глаза его сделались большими и испуганными, как у ребенка.
– Ты б держал эту безумную сучку от меня подальше! – вскричал он. – Слышь, сука. Ты лучше поберегись. Я знаю кое-кого из по-настоящему плохих людей.
– Больше уже не знаешь, – сказал я, захлопывая дверь машины перед самым его носом.
Он вдавил кнопку зажигания и уставился на нас с немым ужасом. Отнял руку ото рта, выставляя в болезненной усмешке кровь на зубах и быстро вспухающую верхнюю губу.
Я не стал ждать, пока он тронется. Схватил Шелли за плечо, развернул кругом и пустился в обратный путь. Мы были почти во дворе, когда он проехал мимо. Он не забыл, как управлять своим большим «кадиком», и, оглядываясь на прошлое из моей более опытной взрослой жизни, я этому не удивляюсь. Моторная память хранится по ячейкам, в сторонке от других мыслительных процессов. Многие люди, полностью затерянные в ослепляющем белом тумане угасания, все равно способны исполнять определенные музыкальные пьесы, заученные в детстве. Что забывает разум, то руки помнят.
Финикиец даже не взглянул на нас. Зато он склонился над рулем, глядя туда-сюда глазами, сверкавшими от возбуждения. Я видел в точности такой же взгляд на лице Шелли в тот день, когда она в отчаянии озирала окрестности, отыскивая что-нибудь (что угодно), что могло показаться знакомым.
В конце улицы он включил поворотник, свернул прямо на шоссе и уехал из моей жизни навсегда.
Глава 10
Шелли сонно улыбнулась мне, когда я укрыл ее одеялом, и потянулась, чтобы взять меня за руку.
– Ты знаешь, сколько раз я укладывала тебя в постель, Майкл? У людских жизней книжные концы, но нужно держать глаза открытыми, если хочешь досмотреть до них, браток.
Я склонился и поцеловал ее в висок, в мягкую напудренную кожу, похожую на древний пергамент. Она больше ни разу не произносила моего имени, хотя бывали дни, когда я наверняка знал, что она помнит меня. Дней, когда не помнила, было больше, но время от времени вспыхивал огонек узнавания.
И я уверен, что она до самого конца узнавала меня. Даже не сомневаюсь.
Глава 11
Мистер Бьюкс вернулся домой только в два часа ночи. Хватило времени прийти в себя и пропустить одежду через сушку. Хватило времени избавиться от мертвых птиц во дворе. Пора было налить себе стакан «клубничного сиропа»[27] (мистер Бьюкс любил добавлять его в свои белковые коктейли, он мне нравился – на мою толстую задницу) и подвести итоги.
Пора было полистать похищенный фотоальбом. Тот, где на внутренней стороне обложки черным фломастером было выведено: Ш. БЬЮКС.
Он мог быть чьей угодно коллекцией воспоминаний, хотя самые старые снимки «Полароидом» в альбоме запечатлели события, произошедшие задолго до того, как цветная фотография стала доступна массам. И было удивительно много моментальных снимков такого, что никому в голову не пришло фотографировать.
Вот тянут по бетонному тротуару деревянную лошадку на деревянных колесиках, с веревочной уздечкой, продетой в дырки на ее голове.
Вот голубое, залитое солнцем небо с единственным облаком на нем, облако похоже на кошку, хвост у нее изогнут вопросительным знаком. С нижнего края фотографии к облаку тянутся пухленькие ручки младенца.
Вот крепкая женщина с кривыми зубами чистит картошку над раковиной, на заднем плане радиоприемник в ореховом корпусе светится на кухонной стойке. Подмечая сходство, полагаю, что это мать Шелли и что год, возможно, где-то около 1940-го.
Вот двадцатилетняя красавица с телом олимпийской пловчихи стоит в белом нижнем белье, сложив руки на голой груди, в нахлобученной на голову широкополой шляпе. Она рассматривает себя в зеркале во весь рост. В глубине зеркала отражается и совсем голый мужчина из породы жеребцов, сидящий на краешке матраса. Он хищно ухмыляется и разглядывает женщину с откровенным обожанием. Я с полминуты всматривался в это изображение, прежде чем до меня дошло, что девушка на нем – это сама Шелли, а мужчина сзади нее будущий муж.
Дойдя до середины альбома, я наткнулся на серию из четырех мгновенных снимков, которые неприличием своим повергли меня в шок… четыре снимка, объяснить которые я не в силах. Опять эта девочка – девочка с плюшевым мишкой. Мертвая девочка, которую я видел на фотографиях сознания Финикийца (мыслеграфиях?). Обоим им она была известна.
На этих фотках отображались годы конца шестидесятых – начала семидесятых. На одной девочка сидит на кухонной стойке, щеки ее мокры от слез, на одном колене царапина. Девочка смело прижимает своего мишку к груди, а крупные веснушчатые руки Шелли с пластырем лезут в кадр. На другом снимке Шелли сильными, уверенными пальцами орудует швейной иглой, пришивая к голове Медвежонка Паддингтона его шляпу, а девочка смотрит на это темными печальными глазами. На третьей картинке она спит в роскошной девичьей кроватке, окруженная плюшевыми мишками. Но к груди во сне она крепко прижимает только одного – Паддингтона.
На последней фотографии маленькая девочка лежит мертвой внизу самой крутой в мире каменной лестницы, уткнувшись лицом в расплывающуюся лужицу крови, одна рука откинута в сторону, словно в попытке дотянуться до Паддингтона, оставшегося где-то на середине лестницы.
Не знаю, кто эта девочка. Не дочь Шелли. Кто-то, за кем она присматривала, когда была моложе? Первая ее работа в качестве няни? Та крутая каменная лестница, не похоже, чтоб она была в Купертино, может, в Сан-Франциско.