Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 17 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Для меня война кончилась. Я счастлив оттого, что так удачно попал в плен. Им приносят в котелках горячий борщ. Как звери, набрасываются они на пищу и, обжигаясь, чавкая, почти не прожевывая, глотают торопливо, жадно. Двоим из них не принесли ложек. Не дожидаясь, когда принесут ложки, они запускают в котелки грязные ладони, пальцами вылавливают гущу и отправляют ее в рот, запрокидывая головы и блаженно щурясь. Насытившись, они встают, отяжелевшие и сонные. Коренастый обер-ефрейтор, подавляя отрыжку, говорит: – Спасибо. Большое спасибо. Не помним, когда в последний раз мы так плотно наедались. Переводчик говорит, что седьмой по счету пленный отказался от пищи и сейчас сидит в палатке. Проходим в палатку. Пожилой немецкий солдат, давно не бритый и очень худой, встает при нашем появлении, опускает большие мозолистые руки по швам. Спрашиваем, почему он отказывается от обеда. Дрожащим от волнения голосом солдат говорит: – Я – крестьянин. Мобилизован в июле. За два месяца войны я вдоволь насмотрелся на произведенные нашей армией разрушения, на брошенные поля, на все, что сделали мы, идя на восток… Я лишился сна, и кусок не идет мне в горло. Знаю, что так же разорили почти всю Европу и что за все это Германии придется нести страшную расплату. Не только этой собаке – Гитлеру, но всему германскому народу придется расплачиваться. Вы понимаете меня? Он отворачивается и долго молчит. Что ж, это хорошее раздумье. И чем скорее сознание тягчайшей ответственности и неизбежной расплаты придет к немецким солдатам, тем ближе будет победа демократии над взбесившимся нацизмом. 1941 На юге Из-за мрачной дымящейся пирамиды угольного шлака встает солнце. Лиловые тени на снегу удивительно быстро светлеют, а затем крыши шахтерских домиков и запушенные изморозью стекла окон, и одетые инеем ветви придорожных кленов, и далекие синие, заснеженные перевалы холмов вдруг вспыхивают под солнцем ослепительным розовым пламенем, и еще нестерпимее становится блеск натертой до глянца дороги. С востока на запад по широкому шоссе движутся черные колонны людей. В задних рядах одной из колонн несколько человек, сбавив шаг, на ходу делают самокрутки, закуривают. Мой спутник спрашивает: – Что за народ? На оборонительные работы идете, что ли? Коренастый широкоплечий человек в замасленной ватной стеганке, сладко дохнув махорочным дымком, отвечает: – Хозяева Донбасса – вот кто мы такие, а идем приводить в порядок взорванные и затопленные шахты. Понятно? Оставшиеся бегом догоняют колонну, и снова в морозном воздухе шаги их сливаются с гулкой и согласной поступью сотен таких же настоящих хозяев Донбасса, идущих восстанавливать свои разрушенные шахты. В рядах – старики, пожилые шахтеры, подростки. И если возвращающийся на производство, согнутый годами мастер как бы олицетворяет собою прошлое Донбасса, то пожилые шахтеры и подростки представляют его настоящее и будущее. Но цвета шахтерской молодежи среди идущих не увидишь: молодые и сильные, они далеко отсюда, на западе, в дивизии Провалова, в многочисленных частях Красной Армии сражаются за освобождение родного Донбасса, добывают победу своей великой родине. * * * Раскатисто погромыхивают итальянские тяжелые орудия. Им отвечает наша артиллерия. Бой, не затихавший и ночью, с рассветом возобновляется с новой силой. Находящиеся в Донбассе немецкие и итальянские части защищаются с яростью отчаянья. Трудно им покидать теплые хаты, расставаться с богатыми топливом населенными пунктами и бежать в снежную степь, где зловеще шипит текучая поземка и лютый ветер жжет огнем, пронизывая до костей. Но бежать им все-таки приходится. Под ударами наших войск все чаще и чаще меняют они квартиры и торопливо перемещаются на запад, бросая на путях бегства оружие и снаряжение. На Южном фронте, пожалуй, как ни на одном из фронтов, широко представлено разноязычное фашистское воинство. Кого только нет в составе захваченных нашими частями военнопленных! В мутной накипи обезоруженных головорезов, еще недавно глумившихся над мирным населением Украины, преобладают немцы, итальянцы, румыны, но есть также венгры и финны. Вот уж воистину: …Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний! Из хат, из келий, из темниц Они стеклися для стяжаний! Именно стяжание и разбой объединили эту банду бестий и висельников, промышлявших под черным знаменем с раскоряченной фашистской свастикой. Это про них, грабителей, поджигателей и убийц, с мрачным человеконенавистничеством превращавших наши цветущие области в «зону пустыни», сказано словами Пушкина:
…Опасность, кровь, разврат, обман – Суть узы страшного семейства; Тот их, кто с каменной душой Прошел все степени злодейства; Кто режет хладною рукой Вдовицу с бедной сиротой, Кому смешно детей стенанье, Кто не прощает, не щадит, Кого убийство веселит, Как юношу любви свиданье. В плену их внешний облик разительно меняется. Вот они толпятся в просторной комнате, ежатся от холода и зябко дуют на руки. Обросшие лица их грязны и скучны, в глазах – грусть почти такая же, как у людей. От давным-давно не мытых тел и засаленного обмундирования их прет густым, острым запахом псины. На касках итальянских берсальеров жалко повисли обтрепанные петушиные перья. С запаршивевших в окопах гитлеровцев недавний лоск и наглую самоуверенность словно ветром сдуло. Итальянский офицер в женских шерстяных чулках, снятых с какой-либо колхозницы, униженно протягивает руку за папиросой и лепечет о том, что он не курил уже пятьдесят дней. Так они выглядят здесь. Но предоставим слово тому, кто видел их в другой обстановке. Старик колхозник Колесниченко, недавно вырвавшийся из фашистского плена, часто трогает воротник своей старенькой рубахи, словно этот просторный воротник его душит, и медленно рассказывает: – …Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом… Тут и началось такое, о чем вспоминать-то горько и тошно. В школу согнали девок наших, иных прямо волоком тянули по снегу. Измывались над ними сколько хотели, а потом трех из них – Марфу Солохину, Дуняшку Пилипенко и молодую замужнюю бабу из соседнего поселка – убили там же, в школе, вытянули их во двор и сложили возле крыльца крест-накрест. Всю ночь шастали по дворам, птицу, скотину резали, заставляли женщин стряпать им, по сундукам, по кладовкам шарили… Ну, как во время пожара было в деревне! Скотина ревет, собаки воют, девки голосят по-мертвому. От этого шума во двор было ужасно выйти, право слово! К утру угомонились. Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу – сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть – ребятишки-то ведь до всего интересанты, – а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет – и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видал… Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках. Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла… Старик рассеянно взял предложенную ему папиросу, повертел ее в руках и после короткого молчания продолжал рассказ: – У меня в хате четверо квартировали. В первый же день зарезали супоросую свинью и двух овец. Что тут пожрали, а остальное с собой увезли. Овчины и то забрали. По сундукам, по кладовке с утра начали шарить. Что им было подходящее – забирали. Много добра с собой увезли, а в последний день дошла очередь и до моих валенок. Оделись они выступать, машины позавели, а тут один из них, высокий такой, с нашивкой на рукаве, указывает на мои валенки и рукой помахивает – снимай, мол. Жалко мне стало лишаться последней обувки, начал я их просить, а этот, с нашивкой, сукин сын, побелел весь от злости, как схватит винтовку, штык мне к горлу приставил и орет что-то. Старуха моя в слезы, шумит мне: – Сыми! Сыми скорее, а то убьет он тебя! А я оробел, молчу, нагнуться не могу, только и подумал: «Вот и конец мой». Ногой ударил меня фашист в живот, упал я на лавку, не вздохну. Зеваю ртом, а воздуха никак не наберу, даже в глазах потемнело… Старуха ко мне подскочила, проворно, как молодая, сняла с меня валенки и протягивает фашисту. Он было еще раз замахнулся на меня, колоть хотел, но увидел у старухи в руках валенки и чего-то смилостивился. Взял валенки, плюнул мне в лицо и начал обуваться. Остальные трое стоят у порога, смеются. Обул высокий валенки, сапоги свои в мешок положил, нехорошо, как-то вкось усмехнулся и первый вышел из хаты. Ушли они, а спустя время новая часть вступила в деревню. Так все они одинаково хозяйствовали, что через несколько суток всю деревню нашу очистили, облупили, как вареное яичко. – Хороша армия! – воскликнул присутствовавший при разговоре молодой веснушчатый и веселый лейтенант. – Нету у них армии! – строго сказал старик. – Раньше, может, была, а сейчас нету. Не видал. Сам я служил в армии, в японской войне участвовал, с папашами нынешних немцев воевал, знаю армейский порядок, но такого, извините, не видал. Разве раньше солдатам дозволялось грабить и мешки с награбленным за собой таскать? Греха нечего таить, брали и мы съестное, но уж детских пеленок не трогали, со стариков и старух обувку, одежку не стаскивали, с малыми ребятишками не воевали, женщин не казнили. А ныне им на то запрета нет. Им все дозволено, что на ум взбредет, то и сделают. Потом – армия по форме должна быть одетая. А у них как? Один – в шинели, на другом – нагольный полушубок, с соседа моего снятый, на третьем – поверх мундира обыкновенное бабье, серого драпа, пальто. Конечно, все они при оружии, но ведь и лихие люди, которые раньше на больших дорогах промышляли, тоже при оружии были… И вот пошли в моей хате меняться постояльцы. Нынче – одни, завтра, глядишь, – другие, и всё разных держав. Один говорит: «я – поляк», другой: «я – венгерец», а третий молчит, но его по глазам, по воровской ухватке видно, что он – обязательно гитлеровец! Ну, я этим, какие себя называли, не верил. «Брешете, – думаю, – вы, проклятые! Никакие вы не поляки, не венгерцы. Будь ты поляк – воевал бы ты за свою Польшу, а венгерец – за свою венгерскую землю. А то так вы – вроде грибов поганок, выросли из одной навозной кучи, одним духом и дышите». Был при мне такой случай: входит в хату ихний унтер и быстро что-то говорит солдату, какой назвался венгерцем, а венгерец, вижу, ни черта ничего не понимает, плечи то поднимет, то опустит, руками разводит, и глаза у него глупые-преглупые. Потом венгерец начал по-своему лопотать, а унтер плечами вздергивает и серчает, даже щеки у него краснеют. Лоб в лоб уперлись, как бараны, лопочут каждый по-своему, никак один другого не поймут. Между собой нет у них одной речи, а по разбою у всех один язык: хлеб, яйки, молоко, картошки давай, капут – все говорят, и каждый либо штыком смерть показывает, либо коробкой спичек гремит – сжечь грозит. А вы говорите – армия. Какая же это армия, когда все они как будто из одной тюрьмы выпущенные? За окном стояла морозная ночь. В печурке жарко горел угольный штыб. Старик снял со спинки кровати поношенную шубейку, кряхтя стал одеваться и, уже просунув руку в рукав, еще раз упрямо повторил: – Нету у них армии, точно говорю. С почтительной сдержанностью обращаясь к нему, лейтенант сказал: – Вы, папаша, конечно, правы, но у них тоже есть идея, за которую они воюют. Старик на секунду застыл с распяленной на руках шубой, но потом, как бы опомнившись от изумления, сурово спросил: – Какая такая идея? Нету у них никакой идеи, да и слово это для них неподходящее.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!