Часть 23 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Неслышно выйдя из-за портьеры и сделав несколько шагов, новоприбывший неожиданно подкрепил томящую мелодию полнозвучным и страстным голосом, от которого даже эта тоскливая песня мгновенно обрела какую-то могучую живительную силу:
Будь моя грудь стеклянной,
Видела б ты сама,
Как мое сердце кровью
Плачет, сходя с ума.
Все резко обернулись, и мужчина, ничуть не смутясь, а, наоборот, демонстрируя явное превосходство своих голосовых данных, запел дальше. Он откровенно смотрел в сторону королевы, но, неспешно передвигаясь по гостиной, оказался наконец прямо за спинкой стула Клаудии. И она, боясь повернуться и даже вздохнуть, вся так и запылала жаром, шедшим, казалось, прямо от этого низкого бархатного голоса:
Плачьте, глаза мои, плачьте,
Это не ваша вина;
Кто из-за женщины плачет,
Тем и слеза не стыдна[75].
Сияя от удовольствия, Мария Луиза дослушала кантарес и неожиданно встала как раз в ту минуту, когда подали вторую перемену сластей.
— Прошу прощения, но я вынуждена вас покинуть, — сладким голосом произнесла она. — Союзники приносят нам столько хлопот. Донья Реститута, — довольно громко приказала она пожилой обер-гофмейстерине, — передайте, пожалуйста, генералиссимусу Годою мою просьбу срочно явиться ко мне на аудиенцию в кабинет. И прошу меня не сопровождать. — С этими словами Мария Луиза величественно удалилась, а общество тут же оживилось и пришло в движение.
Однако Мануэль не спешил никого и никуда сопровождать, а так и продолжал стоять, опираясь на спинку стула Клаудии и обмениваясь легкими репликами с остальными дамами и гостями. Клаудиа сидела ни жива ни мертва. Так вот он какой на самом деле — этот дон Мануэль Годой, королевский гвардеец, герцог Алькудия, Князь мира, любовник испанской королевы! Впрочем, разве не таким и представлялся он в ее детских мечтах: высокий, смелый, горячий?.. Неужели воображение не обмануло ее? И неужели она ему небезразлична? Девушка смешалась, снова залившись краской, но тайный ток, продолжавший бежать меж нею и стоявшим за ее спиной мужчиной, говорил именно об этом и не мог обманывать. Клаудиа уже давно научилась ощущать ту горячую волну чувства, которая всегда шла от Педро, но впервые в жизни эта волна подняла ответный вал.
— Дон Мануэль, Их Католическое Величество королева Мария Луиза ждет вас в кабинете, — механически отчеканила обер-гофмейстерина, и лицо ее едва ли не искривилось от столь вопиющего нарушения этикета.
Мануэль беспечно махнул рукой.
— Дела с союзниками решаются не в кабинете Ее Величества, а на полях Италии. Ах, ваше сиятельство, — неожиданно обратился он к герцогине Осунской, — что же вы не представите мне вашу новую протеже? Насколько я слышал, она — француженка.
— Сеньора, моя протеже, действительно француженка, — ледяным тоном ответила герцогиня, не повернув головы, и поднялась. — До Аламеды далеко, донья Женевьева.
— В таком случае позвольте на прощание хотя бы развеселить вас, — ничуть не смутился герцог Алькудиа. — Я, кажется, сегодня в голосе. — И не обращая больше ни на что внимания, он взял у одного из музыкантов гитару. На сей раз он запел шутливую сегидилью, и Клаудиа невольно задержалась, слушая дерзкие простые слова:
Молил меня военный,
Ломая руки:
— Ах, если не полюбишь,
Умру от муки.
Поверь мужчине!
Любить не полюбила,
А жив поныне[76].
При этом величественный герцог прошелся по зале, легко выделывая сложные па и даже выдав несколько особо изощренных коленец. Все присутствующие были невероятно поражены и радостно хлопали в ладоши, только Осуна, без всякого восхищения смотревшая на ловкого танцора, молча взяла застывшую Клаудиу за руку и едва не насильно вывела девушку из покоев королевы.
— Паяц! — бросила она уже на лестнице. — Несчастная страна, несчастный народ!
В полутьме кареты она села рядом с Клаудией.
— Что, хорош?
— О ком вы, донья Мария Хосефа?
— Не надо притворяться, вам это не идет. Я просто хотела рассказать вам о том, что уже, вероятно, сейчас происходит во дворце. Наш певец заходит в кабинет королевы, бросает на пол шпагу и камзол и с облегчением разваливается в кресле. Ее Величество тут же начинает мурлыкать, вытаскивает из прически ту самую алмазную розу, которую ты только что видела, и прицеливается ею. Он только улыбается. Тогда она срывает с него пудреный парик, взъерошивает волосы и, словно камеристка, спрашивает какую-нибудь пошлость, вроде: «Ну, как я тебе сегодня нравлюсь?» Он снова молчит. Тогда она садится к нему на колени, при этом сунув розу в карман его жилетки. И тогда… — Но тут герцогиня вдруг замолчала и только через несколько мгновений продолжила: — Поверьте, я рассказываю вам это только для того, чтобы вы не обманывались на его счет: этими своими ясными глазами и кажущейся простотой он свел с ума не одну головку.
Клаудиа слушала свою покровительницу, покорно опустив глаза. Но майский вечер благоухал вокруг так пьяно и пряно, что слова герцогини, произнесенные увядшими сухими губами, не достигали ее сознания. И этой ночью перед тем, как заснуть, она в первый раз не вспоминала ни отца, ни мать, ни будто бы рожденного брата, а только ясные голубые глаза Годоя…
* * *
С того дня герцогиня перестала выбираться в Мадрид, с головой уйдя в развлечения и постановки спектаклей в своем домашнем театрике парка Каприччио. Она сама писала искусные пьески и всегда исполняла в них главную роль, наряженная какой-нибудь гризеткой или пастушкой былых времен. У герцогини был звучный голос, и держалась она свободно и естественно, как человек, давно узнавший, что весь мир — это только театр. Разумеется, Клаудиа, обладавшая множеством несомненных талантов и даром перевоплощения, тоже оказалась вовлеченной в театральные забавы. Девушка с радостью проживала многочисленные любовные истории, втайне примеряя их на себя. Но, увы, все придуманные герцогиней пасторали заканчивались либо браком, либо погубленной репутацией.
Неожиданно из Мадрида пришло известие, что Карлос Четвертый, так много наслышанный о способностях герцогини Осунской, желает посетить какой-либо из ее спектаклей и просит назначить удобный для герцогской четы день.
— Что за неожиданная вспышка любви к театру? — недоумевала герцогиня за утренним шоколадом. — Ни он, ни его отец, по-моему, никогда в жизни не удосужились посмотреть на сцене ни одной пьесы. Лучший театр для Их Католических Величеств — поле с зайцами. Что-то не нравится мне это новое увлечение короля. Пожалуй, я даже догадываюсь, откуда дует ветер.
— Я слышал, вчера король опять согнал тысячу крестьян, чтобы загнать трех лис. И это при семиста слугах, — пожал плечами маркиз Пеньяфьель. — Не понимаю вашей озабоченности, дорогая. Поставьте отвратительный спектакль — уж вы-то можете себе это позволить. Хотя бы раз.
— Что же, мысль неплохая.
Было решено поставить еще в юности написанную герцогиней пьесу «Эспаданья и Энредадера». Причем роли для Клаудии там, как ни странно, не нашлось.
И вот, в один из душных летних вечеров, какие так часты в Новой Кастилии в августе, парк Аламеды наполнился неустанным шумом голосов, шелестом вееров и гитарными переборами. Театр, освещенный сотнями цветных фонариков, сверкал, отражаясь в черных прудах. Клаудиа вошла в зал одной из первых в сопровождении маркиза, который тоже никогда не принимал участия в развлечениях жены. Скоро в театре стало невыносимо шумно, ибо на галереях и райке мужские места были отделены от женских перегородкой, и для разговора с дамой приходилось буквально кричать. Дамы вешали на балюстраду свои мантильи и шали, так что через полчаса весь театр был похож на прилавки магазинов маскарадного платья. Мужчины сидели в шляпах, хотя в государственных театрах разрешалось не снимать только плащи. Повсюду царил интимный полумрак. Клаудиа с любопытством оглядывалась, пытаясь понять, появился ли уже в своей ложе король, которого она еще никогда не видела. Наконец начали зажигать большую люстру под потолком, и послышались шумные овации и веселые крики. До сих пор Клаудиа смотрела в зал со сцены, и теперь ей казалось странным такое поведение приехавших из столицы придворных. Особенно громко кричал какой-то толстый старик с темно-голубыми стеклянистыми глазами, устроившийся неподалеку от нее.
— А вот и Его Католическое Величество, — сказал маркиз своим тихим равнодушным голосом. Клаудиа была поражена. Она вспомнила, что рассказывал ей про Карлоса Четвертого отец, который утверждал, что этот новый король — силач, запросто валит любого конюха и лучше всех играет в барру[77]. А тут, в ложе, она увидела обрюзгшего толстого человека, больше похожего на какого-то заштатного придворного, чем на короля.
Но вот люстру снова потушили, и спектакль начался. На сцене творилось нечто невообразимое. Герцогиня, игравшая Энредадеру, безбожно кривлялась, путала слова и двигалась не в такт. К удивлению Клаудии, в роли Эспаданьи, мрачного разбойника с черной бородой, она узнала надменного графа Аланхэ, который сегодня выглядел на подмостках и вовсе дурачком. Но зал неистовствовал. К середине пьесы Клаудии стало и скучно, и стыдно смотреть на такое откровенное издевательство над зрителями.
«Пожалуй, герцогиня уж чересчур откровенно усердствует в своей неприязни», — подумала девушка и, скучая, стала неторопливо рассматривать сидящих в зале.
Глаза ее уже давно привыкли к темноте, и она с любопытством изучала людей, которых видела всего дважды во время своих кратких посещений двора в Мадриде. Но дона Мануэля Годоя, к ее великому сожалению, нигде не было видно. Разочаровавшись и в то же время не желая признаться себе в причине этого разочарования, Клаудиа положила на бархат барьера обнаженные руки и решила мужественно дожидаться окончания происходящего на сцене фарса.
И вдруг ее щеку что-то буквально обожгло. Девушка слегка повернула голову и боковым зрением увидела человека, стоявшего прямо под самой ложей, в которой сидели они с герцогом Осунским. Отвернуться от этого взгляда не было сил. Девушка медленно, словно ища положенный на барьер веер, оглянулась, и ее глаза наткнулись на открыто направленный на нее горящий взгляд дона Мануэля.
— Мне… Мне нужно выйти… — прошептала она, сама не понимая, что говорит. Маркиз Пеньяфьель, взявший себе за правило никогда и ничему не удивляться и относившийся к Клаудии почти как к дочери, спокойно спросил:
— Вас проводить, мадмуазель Женевьева? — Ему тоже было неимоверно скучно, и он тоже был не прочь покинуть зал.
— О нет, благодарю, дон Хирана. Я скоро вернусь.
«Что ж, такая ерунда и в самом деле кому угодно надоест», — подумал маркиз и принялся грустно разглядывать гипсового амура в одном из углов сцены.
Клаудиа вышла из ложи, не понимая, где она и куда идет. То же самое чувство отрешенности от всего мира, что наполняло ее, когда она бродила по долине Сан Исидро, вновь охватило девушку и, держась за стену, она шла куда-то по слабоосвещенному коридору. Вдруг из-за поворота появился величественный малиновый силуэт, который надвигался на нее, словно неотвратимое видение. Судя по всему, это был один из опоздавших высоких гостей герцогини. Увидев перед собой бледную, опирающуюся на стену женщину, он протянул руку, словно желая поддержать ее.
— Сеньоре дурно?
— Нет, — пролепетала Клаудиа и подняла глаза.
Вздох ужаса едва не сорвался с ее губ — над ней, склонившись в изящном поклоне, стоял сам дон Луис-Мария де Бурбон-и-Чинчон кардинал де Вальябрига, собственной персоной…
Интермедия
На 11 марта 1801 года в Мадриде на арене Пуэрта-де-Алькала была назначена большая коррида с участием самых известных тореро Испании: Педро Ромеро и Пепе Ильо. Город пребывал в необычайном возбуждении. Утром прославленные матадоры должны были убить восемь быков, привезенных из Хихона и Брисеньо, а во второй половине дня еще восемь, принадлежавших Хосе Габриэлю Родригесу из Пеньаранда-де-Бракамонде.
Пепе Ильо, уже более двадцати лет блистающий на аренах Испании, являлся столь же давним, сколь и постоянным соперником и другом Педро Ромеро. Эти тореадоры представляли собой два совершенно различных стиля. Педро Ромеро — высокий, сильный, геркулесовского сложения человек, воплощал собою безукоризненно отточенную манеру ведения боя. За всю свою многолетнюю практику он ни разу не позволил быку даже задеть себя. В самые опасные мгновения всегда умудрялся сохранять расчетливость и невозмутимость, двигался стремительно, точно и безошибочно. Пепе Ильо — невысокий и физически не столь мощный — напротив, отличался несколько небрежной манерой ведения поединка. Однако его безрассудство и артистизм завоевали сердца большинства испанцев; недаром они и звали его так нежно. Одержимо мечтающий о славе, он давно уже стал в глазах публики тореро номер один. Двадцать четыре раза попадал он на рога быку, тринадцать раз его уже считали мертвым. Но каждый раз он воскресал, словно Феникс, и снова выходил на арену. Испанцы буквально боготворили своего любимца. Если коррида с его участием устраивалась в будние дни, люди бросали работу, а если в воскресенье — не выходили на работу до вторника, обсуждая каждую его «веронику», каждую «наварру»[78].
В тот понедельник, 11 марта, весь Мадрид находился в необычайном возбуждении. Накануне корриды, в воскресенье, Пепе Ильо лично отправился верхом в Арройо Аброньигаль посмотреть на закупленных быков. Там ему особенно приглянулся один темно-рыжий великан с торчащими в стороны рогами. Этот бык был доставлен из Пеньаранда-де-Бракамонде и носил кличку Бородач. Пепе Ильо выбрал его на вторую половину дня. В это время на арене, согласно старинному обычаю, орудовали шпагой два идальго, которых поддерживали опытные пикадоры, капеадоры и бандерильеро. Так всегда разогревали публику накануне настоящей, большой корриды. Сегодня же ожидалось выступление знаменитостей.