Часть 11 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мам?..
Я не могла пошевелиться. Не могла дышать. Потом издала сиплый, свистящий звук, и мои сдавленные легкие очнулись. Мир вернулся в фокус. Повернув голову, я прищурилась в пятнистое небо. На меня внимательно смотрело лицо дочери – светлые брови нахмурены, нос наморщен.
Выпутавшись из ежевичного силка, я с трудом поднялась, отряхивая одежду. Загон кружился, пришлось опереться руками о колени и попытаться отдышаться. Когда голосовые связки восстановились, я выдохнула:
– Какого черта ты делаешь?
Глаза – такие голубые, что затмили небо, – расширились.
– Мам, посмотри на свои руки!
Я выпрямилась, сердито глядя на дочь. Щеки у нее пылали, в руках она держала банку с грязной водой, в которой извивались маленькие черные существа – головастики.
– Я же велела тебе сидеть в доме, – прохрипела я. – У меня чуть инфаркт не случился.
Она моргнула, затем быстро пожала плечами, изображая безразличие.
– Дождь собирается, поэтому я занесла в дом белье, – проговорила Бронвен слегка укоризненным тоном, – а тебя не было целую вечность. Я подумала, что ты про меня забыла… В любом случае я недалеко ушла.
Я икнула.
– Брон, ты не знаешь, кто может притаиться в этом месте… опасные типы, кто угодно.
Она вывернула шею и огляделась с поднятыми бровями, устроив из этого целое представление.
– Нет, только мы.
– В следующий раз, пожалуйста, просто сделай, как я прошу, хорошо?
– Мам, ты в таком жутком виде. Твои руки…
Я посмотрела на себя: перепачкана с ног до головы, покрыта царапинами и подтеками темной крови. Футболка облеплена листьями, а любимые джинсы порваны на коленях.
Из глаз у меня потекли слезы.
Бронвен нахмурилась.
– Мам?
Я шмыгнула носом, утерлась тыльной стороной ладони, смахнула ежевичный мусор с загубленных джинсов.
Бронвен достала из кармана и развернула чистый носовой платок. Я высморкалась, промокнула глаза и вернула платок. Дочь таращилась на меня так, будто у меня выросли рога, и я поняла, что должна хотя бы попытаться объяснить свое поведение. Но как признаться одиннадцатилетней девочке, что она – все, что у тебя есть, и что мысли о ее утрате – одной лишь мысли об этом – достаточно, чтобы лишиться душевного равновесия?
Для ребенка это, конечно, слишком тяжелое бремя, поэтому я прикусила язык и отправила свой страх назад, в тень, откуда он явился.
– Время обеда, – сказала я. – Можем заказать пиццу, если хочешь. Или рыбу и чипсы?
Бронвен уставилась на горы в отдалении, избегая моего взгляда. Она раскручивала мутную воду в банке, с головокружительной скоростью полоща головастиков внутри их стеклянной тюрьмы.
– Рыба с чипсами будет в самый раз.
– Отлично, – уныло откликнулась я и захромала вверх по холму к дому, избрав на сей раз живописный маршрут сквозь заросли жасмина.
* * *
Позднее тем вечером, воняющая «Деттолом» и облепленная пластырем, я стояла в дверях комнаты Сэмюэла.
Вдыхая висящий в воздухе запах дождя, я удивлялась, почему сюда врывалось столько внешних звуков: журчала в стоках вода, барабанили по влажным листьям дождевые капли; от стен отражалась серенада одинокой лягушки-быка. Затем поняла, что оставила окно открытым.
Включив свет, я осмотрелась, оценивая нанесенный ущерб. Штора промокла, дождевая вода образовала на полу лужицы. Все остальное казалось целым, пока я не увидела сиротливо торчавший из стены гвоздь там, где прежде висела фотография в рамке.
Нелепо, но меня внезапно охватила паника. Я бросилась через комнату, руки и ноги ослабели и налились жаром от страха. Ну почему я не убрала снимок в какое-то безопасное место, не спрятала? Почему забыла закрыть окно? Я вообразила, как фотография Сэмюэла коробится от воды, фотоэмульсия отслаивается от бумаги. Снимок может быть утрачен навсегда из-за глупого недосмотра.
Серебряная рамка лежала на полу лицом вниз. Подняв ее, я увидела, что стекло разбилось, остались лишь острые, как зубы акулы, осколки по периметру. Вынув болтавшиеся осколки, я поднесла рамку к лампе у кровати и повернула к свету. Без стекла проступили детали, которых я не заметила раньше: легкие морщины на лбу, в уголках глаз тоже лучики морщинок; едва обозначенная щетина, тенью лежащая на подбородке; на скуле под глазом какая-то отметина – веснушка или родинка, может, шрам.
Перевернув рамку, я вынула покоробленный картонный задник и отлепила фотографию, собираясь убрать ее в надежное место, пока не вставлю снова в рамку.
Тогда-то я и увидела клочок бумаги.
Он был заткнут за фотографию, но с течением времени прикипел к картонному заднику. Когда я отсоединила его и дрожащими пальцами расправила на коленях, то увидела, что это письмо.
Среда, 13 марта 1946 года
Мой дорогой Сэмюэл!
Четыре с половиной года я боялась, что ты меня забыл или хуже – умер в далекой стране. Знать, что ты жив, – это и молитва, и осуществленная мечта. Мне жаль, что мы поссорились сегодня на улице, пожалуйста, пойми, что я совсем не собиралась этого делать – я была вне себя, увидев тебя живым. Ты прощаешь меня, любимый?
Я должна поскорее снова тебя увидеть. Не могу дождаться завтрашнего дня. Мне нужно поговорить с тобой сегодня вечером, где-нибудь, где никто не станет любопытствовать или осуждать. Мне нужно столько тебе сказать и столько услышать: о твоих путешествиях, как ты жил на войне, о твоих планах теперь, по возвращении. И самое неотложное – хотя мне страшно спрашивать: по-прежнему ли ты, после всех этих лет молчания, хочешь на мне жениться?
Прошу, согласись встретиться со мной, любимый мой. Сегодня вечером в нашем тайном месте, в девять часов? Я встречу тебя широкой счастливой улыбкой. И хотя знаю, что ты терпеть не можешь сюрпризы, приведу познакомиться с тобой одного человека, одного очень особенного человека.
Твоя навсегда,
Айлиш.
Петляющий каллиграфический почерк, но написано в спешке. Одни слова сливались, другие настолько выцвели на пожелтевшей почтовой бумаге, что почти не читались.
Разгладив письмо на коленях, я всматривалась в него, словно пытаясь прочесть между строками.
Что-то подсказывало мне, что Айлиш была бабушкой Тони – молодой женщиной, в убийстве которой обвиняли Сэмюэла. Разумеется, я не могла знать этого точно, конкретных доказательств в письме не было, всего лишь упоминался один очень особенный человек, скорее всего ребенок, и была очевидна преданность Айлиш, несмотря на то, что Сэмюэл несколько лет воевал вдали.
Что между ними произошло, почему они поссорились? Встретились ли они в их тайном месте в тот вечер, было ли все прощено? Или Сэмюэл понял письмо неправильно и предположил, что Айлиш виновата в более ужасном преступлении? В отлучке Сэмюэл мог не иметь возможности посылать или получать почту, это объясняло страхи Айлиш, что он забыл ее или убит. Но я невольно гадала: нет ли чего-то большего – много большего – в их истории?
«Ты прощаешь меня, любимый?»
Я несколько раз перечитала письмо, затем поднесла поближе и принюхалась. Пыль и старая бумага. Горьковатые чернила. И очень слабый аромат розы. Сложив письмо, я положила его в ящик прикроватного столика. Затем снова посмотрела на фотографию в свете лампы.
Да, снимок сделала женщина, я видела это по глазам Сэмюэла. Его обольщающая улыбка была обращена к ней, сознательно и страстно, как будто в мире никого больше не существовало.
Когда-то, много лет назад, я была влюблена в Тони – но он ни разу так мне не улыбался. Как тонущая мышь цепляется за плывущую деревяшку, я цеплялась за его симпатию, отчаянно и со страхом, с упорством человека, который был одинок раньше и страшится вернуться в это состояние. Тони любил меня, я это знала. Однако он никогда не испытывал ко мне настоящей любви…
– Сэмюэл, – выдохнула я, и его имя прозвучало у меня на губах одновременно интимно и безрадостно.
Я всмотрелась пристальнее. Глаза у него были небольшие и прищуренные, как у кошки, насыщенно-темные, может, черные. Широкие скулы и крепкая челюсть словно высечены из камня, но жесткость черт смягчалась совершенными линиями полных губ.
Я была очарована.
А может быть, сказался недостаток сна. Глаза закрывались сами собой. Плохо соображающий мозг балансировал на грани забытья, тело вдруг сделалось слишком тяжелым, чтобы держаться прямо. Исцарапанная ежевикой кожа горела и болела, и мне страшно хотелось лечь.
На стропилах заворчал поссум, затем, глухо топая, отправился к себе в гнездо. Лягушка-бык возобновила свою одинокую песню в траве за окном. Я выключила лампу у кровати. В свете луны стены и потолок сияли мягким перламутровым светом, как внутренняя сторона раковины, как сон, в который я уже начинала погружаться.
Каким-то образом я очутилась на кровати. В носу защекотало от пыли, чихнула. Комната накренилась – я легла. Поудобнее устроив голову на подушке, устало вздохнула и позволила глазам закрыться.
Глава 5
Айлиш, сентябрь 1941 года
Я бежала, едва переводя дыхание, по сумрачной тропке, сквозь папоротники и влажную путаницу вьющихся кустов пандореи, стараясь не наступить на колокольчики и дикие орхидеи, пустившие ростки в тени. Я бежала вверх по холму, ныряя в полосы вечернего солнца, которые пробивались сквозь нависающие кроны деревьев, мое тело было легким, как у птицы, сердце пело: «Сэмюэл, Сэмюэл…»
Вырвавшись на травянистую поляну, остановилась, чтобы отдышаться. В центре ее стоял ветхий коттедж, построенный первыми поселенцами, владевшими этим местом восемьдесят лет назад. Древесину они взяли из окружающего леса, а камни для фундамента притащили из оврага. Грубо обтесанные стены наклонились внутрь, эвкалиптовая дранка крыши почернела от времени, но домик имел веселый, обжитой вид, манивший меня.
Ограду веранды опутали полевые цветы: актинотус и ховея, дикий жасмин и пижма. Торчали, покачиваясь на ветру, высокие стебли вишнево-розового гиппеаструма. Из черенка, взятого в торнвудской беседке, пошли розы, дотянувшиеся густыми плетями до прогретой солнцем крыши, их кроваво-красные цветы наполняли воздух ароматом.
Взлетев по ступенькам, я ворвалась внутрь и заморгала в прохладном полумраке. Слабый свет сочился в крохотное оконце, освещая неструганые стены, маленький стол со стульями, на невысоком гардеробе – вазу с веточками шиповника. У дальней стены стояла узкая койка с единственной подушкой и скромным серым одеялом, подоткнутым по краям.