Часть 4 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Больше ничего не заметили? — спросил Данглар.
— Заметил. Волосы.
— А, вы это заметили?
— Они были там со второго письма. Он упоминает о волосах почти везде. Он чересчур много о них думает, этот парень.
— В последнем письме, он не использует слова «волос».
— Он пишет «четвертинка волоска» — это одно и то же.
Данглар пожал плечами.
— Также нет ничего в письме от 23 июля, — заметил он.
— Да, но будем рассуждать. «Не вдаваясь в тонкости» звучит в одной из наших поговорок как «Не расщепляя волосок на четыре». Следовательно имеется волос и в этом письме — в завуалированном виде.
Данглар что-то проворчал.
— Да, Данглар. Все точно. Слово появляется, исчезает, но идея остается.
— Забавно, — вздохнул Данглар. — Забавно интересоваться волосами.
— Точно. Очень любопытно. Что еще?
— Даты отправления: 23, 26, 28. Не похоже, чтобы этот тип мог жить далеко и приезжать через день в Париж, чтобы опустить корреспонденцию. Он должен жить в столице или окрестностях. Можно купить «Голос Центра» на всех вокзалах. Установить наблюдение за вокзалами?
Адамберг покачал головой. Сейчас Данглару комиссар не нравился, хотя обычно он считал его довольно красивым. Данглару всегда не нравилось, когда комиссар был с ним не согласен. Лейтенант все время упрекал себя в непостоянстве и размышлял об относительности эстетических суждений. Если красота сразу же исчезает, когда ты сердишься, какой шанс у нее выжить в этом мире? И на чем основывать устойчивые критерии настоящей красоты? И где оказывается эта отвергнутая настоящая красота? В несравнимой форме? В соединении формы и идеи? В идее, которая предполагает форму?
— Дерьмо, — пробормотал Данглар. — Хочу пить.
— Не сейчас. Мы были на вокзалах. Не думаю, что наш тип обязан жить в Париже или в его окрестностях. Пять конвертов путешествовали в кармане. Такой аккуратный человек, как он, не затруднится пройти несколько аллей и приехать, ради безопасности. Не может быть и речи о том, чтобы терять время на вокзалах. Мы ничего не выиграем, если начнем оттуда.
— Но нужно ли начинать вообще? Надо ли заниматься этими пятью дерьмовыми письмами?
— Это надо обдумать, — сказал Адамберг, вытаскивая новый листок бумаги из своего ящика.
Комиссар некоторое время рисовал, в то время как Данглар молча вернулся к размышлениям о красоте.
— И это возвращает нас к Васко, — сказал Адамберг.
— Он ничего не принес после торшера, и, однако, было три новых письма. Видите, тут нет ничего общего.
— Нужно начинать с Васко, — повторил Адамберг.
— Это не имеет смысла, — резко проговорил Данглар.
— Ничего страшного, смыслом займемся позже. Мне нужно знать, почему этот человек решил расположиться лагерем перед нашей дверью.
— Сейчас он уже ушел со своим барахлом.
— Ничего, это может подождать до завтра.
Вечер был очень теплым. Можно было гулять в рубашке. Данглар снова вспотел, поднимаясь по лестнице с покупками. Он купил картофель и сосиски на ужин детям и еще землянику. Через два дня пятеро детей уезжают на каникулы. Он еще не думал, как проведет это короткое одиночество. Он думал, главным образом, что будет много спать и много пить — что невозможно было проделывать с легким сердцем перед сердитыми взорами дочерей. Данглар чистил картофель — он оказался способным на это. Он думал о торшере Васко да Гама. Было бы любопытно увидеть комнату, где жил этот старикан, на улочке 14-ого округа. Васко показывал ему черно-белую фотографию, и комната оказалась так захламлена, что невозможно было понять, где пол, а где потолок. Васко уточнил, что «низ здесь», и, смущаясь, перевернул фотографию. Адамберг ничего из него не вытрясет завтра. Адамберг — сумасшедший. Самое время, чтобы сентябрь принес настоящие дела. Лето прошло под шелест потоков бумаг, звуки автомобильных рожков и фантастических допросов. По его мнению, для Адамберга лето прошло впустую. Лучше бы он уехал в свои горы вместо того, чтобы ходить кругами, как хищник, вокруг этих пяти несчастных писем. То есть, мелкий хищник, мысленно поправился он, — не очень большой, вроде рыси, скажем так. Данглар недовольно прищелкнул языком и сложил картофель в миску, чтобы промыть. Нет, Адамберг не имел ничего общего с рысью, он не так подтянут, как кошачьи. Сейчас он, должно быть, гуляет с карандашом в кармане. Данглар даже немного позавидовал.
Адамберг прогуливался по набережным Сены. Как большинство провинциалов, он любил эти прогулки, в то время как парижане в основном замечали, что там пахнет мочой. Сильная дневная жара нагрела камни парапета, на которые он сел. Комиссар терпеливо ждал грозы. Она началась с резкого порыва ветра и с маленьких капелек воды, которые хотели его напугать. Но, в конечном счете, было все. Гром, сдвоенные молнии, настоящий потоп. Сидя и положив руки на парапет, Адамберг старался не упустить ничего. Мимо бежали мокрые люди. В тот вечер он остался один на берегу Сены. Вода уже текла потоками под ногами. Весь этот грохот звучал музыкой после тех дней, когда он только и делал, что подшивал документы, ждал почтальона и смотрел, как Васко да Гама плюется косточками. Брюки прилипли к бедрам. У него возникло ощущение, что он не может больше шевелиться, поскольку погребен под массой воды, но, в то же время, он и центр, и повелитель бури. Эта огромная власть, полученная бесплатно и без усилий и заслуг, восхищала его. Адамберг вытер струи воды с лица. Если бы убийца мог найти свои четверть часа славы в каждой грозе, как он, если бы он действительно чувствовал себя Богом в каждый ливень-потоп, как он, то без сомнения никогда никого бы не убил. Надо полагать, что грозы оставляют убийцу безразличным, и это действительно было плохо. Комиссара беспокоило объявленное второе убийство. Адамберг чувствовал, что эта угроза не пустое бахвальство, что кто-то действительно может быть в опасности. Но кто, где, когда? Привлекал именно этот призрачный аспект расследования, которое шло из ничего, из вакуума, из темноты.
Глубоко удовлетворенный, Адамберг слушал, как гроза уходит и шум дождя переходит в более спокойный регистр. Он пошевелил руками, словно чтобы проверить, не ушли ли и они. И, словно возвращаясь из очень далекого мира, он принялся осторожно подниматься по ступеням, чтобы вернуться на набережную. Он знал, в каком кафе Васко проводит начало вечеров, садясь за любой столик, мешая разговаривать обедающим и стараясь продать свой «еженедельник», написанный и разрисованный от руки. Комиссар многократно следовал за ним за последние пятнадцать дней, ничего не говоря Данглару, который не созрел настолько, чтобы заинтересоваться стариком. Но это придет — Адамберг полностью доверял Данглару. Каждый раз Васко заканчивал вечер в этом относительно дорогом американском баре, где он знал всех и где дошел до того, что бесплатно ужинал, заработав за несколькими столиками.
Вначале Адамберг зашел к себе домой. Он вытерся, переоделся в сухое, а затем, как всегда пешком, направился в американский бар. Было одиннадцать с половиной часов. Пианист играл, посетители ужинали, несколько одиноких посетителей ожидали кого-то, Васко разложил содержимое своих карманов на столе и с сосредоточенным видом рассматривал его, — все было нормально. Адамберг, достаточно измотанный переживаниями, которые задала ему эта буря, устало упал на стул и сделал заказ. Васко повернулся и внимательно посмотрел на него. Адамберг попивал вино из бокала и опустошал корзинку с хлебом, ожидая заказ. Он не сделал Васко никакого знака подойти. Он знал, что тот и так подойдет к его столику.
Довольно быстро после этого Васко начал сворачивать свои дела. Это всегда требовало много времени. Он складывал всякие мелочи по конвертам, которые затем помещал в пакетики из ткани. Затем он убирал все это, пакетик за пакетиком, в зависимости от размеров кармана. Собрав все, он подошел, уселся напротив Адамберга и вновь принялся все выгружать. Адамберг слушал его комментарии, молча продолжая есть. Эта толпа разнородных предметов и объяснений, которыми их окружал Васко, словно гипнотизировала. Вновь появились фотографии отца, матери, неизвестного, Валантена, раскрашенный спичечный коробок, веточка, желтая пепельница, а затем фотография его комнаты, в которой комиссар не мог отличить верх от низа, что раздражило Васко, заметившего, что все полицейские одинаковы, кусочки бумаги, покрытые неразборчивыми записями, попытки карикатур, кусочки ткани, катушка льняной нити, оливковые косточки, истертые до блеска. Адамберг видел, как стол понемногу покрывался этим священным барахлом. Размягченный этим зрелищем, он подумал было, как и Данглар, который считал бесполезным допрашивать старика, что невозможно найти правильный подход к подобному типу. Если бы комиссар находился в комиссариате, то без сомнения отказался бы от допроса. Но в этом баре после еды он вполне мог просто беседовать с Васко, ни о чем конкретно не заботясь.
Он не перебивал старика, который теперь украшал свои комментарии разрозненными цитатами из стихов и анекдотами. Адамберг не знал никого, кто мог бы так быстро перескакивать с одной темы на другую. Он уже пять раз подливал тому в бокал вино. Общительность Васко росла. Он похлопывал Адамберга по плечу, повторял, какой тот умный и удивительный, и его сопротивление падало. Но Адамберг ясно ощущал, что, как бы тепло не вел себя с ним Васко, внутренний инстинкт заставлял его остерегаться полицейского. И, несмотря на вино, он съежился, когда Адамберг начал спрашивать по-серьезному.
— На этот раз, Васко, я хочу получить ответы. И скажу даже, они мне необходимы. Не хочу слышать, что ты сидишь там потому, что там скамья. Это неправда. Тебе неуютно на этой скамье — это бросается в глаза. Как только бьет пять часов, ты срываешься с места, как школьник после последнего урока. Ты там не ради собственного удовольствия.
— Ты ошибаешься. Знаешь, сегодня женщина на улице потеряла конвертик, я тебе об этом говорил? Знаешь, конвертик, маленький платочек, который кладется в нагрудный карман. Она его потеряла где-то на ходу, и он опустился мне на колени, как птица. Я тебе его покажу. Как птица.
— Потом покажешь. Что за глупостями ты занимаешься на этой скамье? Зачем ты приходишь туда, ради Бога!?
— Ни для чего. Я путешествую. Скамьи, это мои суда. Именно поэтому меня называют Васко. Хочешь галет? Поднимаем грот и вперед!
Васко погрузил руки в карманы в поисках своего пакета галет.
— Не нужно галет. Ответь на мой вопрос.
— Он мне не нравится, твой вопрос. Неприятно, когда с тобой так разговаривают.
Адамберг ничего не ответил, поскольку Васко был прав. Комиссар откинулся на теплом стуле, и оба мужчины сидели молча. Адамберг ел. Васко раскладывал и перекладывал свои сокровища на столе, как если бы играл какую-то абсурдную шахматную партию, при этом он покусывал внутреннюю часть щек. Адамберг нашел это трогательным.
— Ты — старый болван, — прошептал он, — и никудышный поэт, и дерьмовый путешественник, и бахвал.
Васко поднял на комиссара мутный взгляд.
— Ты считаешь себя очень сильным, очень хитрым, играя идиота на своей скамейке, — продолжал Адамберг, — но в действительности ты не видишь дальше своего носа, и поэтому твое судно кончит тем, что превратится в обломки кораблекрушения в камере моего комиссариата.
— Почему ты так ругаешься? О чем ты?
— Убери свое дерьмо, — внезапно скомандовал Адамберг, сдвигая рукой разложенное на столе. Ты волнуешься, как малое дитя, над своими цацками, и мы не можем говорить. Убери это дерьмо, я тебе говорю!
— Но почему это ты начинаешь мне приказывать?
— Я не собираюсь тебе приказывать, Васко, я собираюсь тебе кое-что открыть. Кое-что такое большое, что заставит тебя оглохнуть как от сильного ветра с моря, и такое, что затрясет твой плот, за который ты цепляешься: знаешь, что происходит у нас, полицейских, с тех пор как ты там расположился? В тот день, когда ты принес своего лакея? Письма, мой старый приятель, письма от убийцы, в которых он высмеивает нас, письма парня, который убил и который собирается снова убить, письма уверенного в себе негодяя, который хорошо спрятался. Видишь, все совсем не так уж забавно. И все это в то время, как ты располагаешься лагерем напротив нас. Ты мне не веришь?
— Нет, — сказал Васко, спешно рассовывая свои сокровища по конвертам.
— Не спеши, Васко, — сказал Адамберг, поймав его за рукав.
Он достал из пиджака фотокопии пяти писем и положил перед Васко. Старик взглянул на документы и отвернулся. Адамберг насильно засунул их ему в руку, не говоря ни слова. Васко просмотрел их с упрямым видом, а затем оттолкнул.
— Это мне ни о чем не говорит, — загремел он. — Не хочу влезать в ваши дела.
— Ты не понимаешь, Васко: ты уже там, в моих делах. И речь не о том, чтобы знать, хочешь ты туда влезть или нет, а о том, сможешь ли ты оттуда вылезти. Потому что, как ты можешь убедиться, ты уже по горло в дерьме.
— Ты думаешь, это именно я тебе пишу?
— Что именно ты вырезаешь буквы маленькими ножницами, которые в твоем кармане, и именно ты выравниваешь их так же тщательно, как раскладываешь свои сокровища. Да, мы можем так подумать.
Васко в волнении затряс головой.
— Итак, кто-то хочет повесить убийство на тебя. Выбирай. Думай.
— Ты не такой, как я думал, — заметил старик с отвращением.
— Ну да.
— Я думал, что все, что ты любишь в жизни, это ходить по улицам и не надоедать никому.
— Нет. Я люблю надоедать всем. А ты нет?
— Возможно, — проворчал Васко.
— И я не люблю, когда кого-то убивают. И не люблю, чтобы мне об этом сообщали, независимо от того, какая у меня рожа. И не люблю типа, который пишет мне эти письма. И не люблю, когда что-то заявляет о себе, как о непобедимом, разве что гроза и только во время самой грозы. И не люблю, когда ты строишь из себя идиота. И не люблю полицейских. И не люблю собак.
Адамберг беспорядочно сложил все пять записок и небрежно сунул их в карман.
— Тебя не это нервирует, — сказал Васко. — Попытайся не нервничать.
— Я нервничаю, когда хочу. Представь себе, у меня есть для этого причины. Кого-то где-то хотят убить, и моя работа — этому помешать. Посчитаешь ли ты это смешным или не смешным, тем не менее, это моя работа. И у меня нет ничего, с чего начать эту работу. Ничего кроме, возможно, тебя. А ты — ты молчишь. Ты надуваешь щеки, потому что это очень благородно — не выдавать его полицейским. А это не тот случай, когда можно играть в благородство, потому что ты — моя единственная исходная точка, единственная!
— Впервые мне говорят, что я — исходная точка, — сказал Васко. — Мне это льстит, признаюсь.