Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * * От автора Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. Б. Пастернак Написанные спустя несколько дней после кончины Пушкина, письма Вяземского занимают особое место в сердцах и умах большинства пушкинистов, ибо он единственный из близких поэту людей, кто взялся рассказать, что было до, во время и после дуэли. Современники шептались об их «мистичности», о некой тайне, которую Вяземский знал, но скрывал, и поэтому догадаться о ней можно только по отдельным намекам. В журнале «Нева» на эту тему была опубликована повесть писателя Ласкина под интригующим названием «Тайна красного человека». Позже в сокращенном виде этот сенсационный материал перепечатал журнал «В мире книг». В своем неповторимом детективном жанре автор попытался «расшифровать скрытую в течение веков тайну» дуэли, что вызвало небывалый интерес к письмам Вяземского у широкой публики, включая меня. Погрузившись в них с головою, я вынес для себя три вопроса, которые по сей день мучают всех уважающих себя пушкинистов. Итак: 1. Почему, узнав от д’Аршиака, что упавший от ответного выстрела Дантес всего лишь ранен, Пушкин произнес загадочную фразу: «Странно, я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет…»? 2. Что за бумагу из ящика стола, превозмогая боль, велел подать и сжечь перед своими глазами Пушкин? 3. И какую тайну, поведанную ему перед смертью Пушкиным, унес с собой в могилу Вяземский? Версий, которые пытались объяснить эти загадки, было много, но основных две или три. Так, странную фразу Пушкина о том, что убийство Дантеса более не доставит ему удовольствия, пытались увязать со строчками из письма Жуковского к отцу поэта: «Однажды <…> когда Данзас упомянул о Геккерне, он <Пушкин> сказал: “Не мстить за меня! Я все простил”»[1]. Но эти слова были произнесены много позже, дома, после того, как Арендт, лейб-медик Николая I, принес умирающему поэту записку царя: «Если Бог не велит нам более увидеться, прими мое прощенье, а с ним и мой совет: кончить жизнь христиански. О жене и детях не беспокойся, Я их беру на свое попечение»[2]. Кстати сказать, государь сдержал свое обещание. Он уплатил весь долг Александра Сергеевича, доходивший до 70 тысяч рублей, назначил Наталье Николаевне пенсию в 5 тысяч и каждому из четырех детей по 1,5 тысячи; оба сына были зачислены в Пажеский корпус – самое престижное заведение Петербурга, там они получали еще по 10 тысяч ежегодно. Также по приказу императора в их пользу было выпущено полное собрание сочинений их гениального отца. Теперь что касается бумаги, которую сжег перед глазами умирающего поэта домашний врач Пушкиных Спасский. Некоторые исследователи склонны считать, что это было обращение к государю, составленное накануне дуэли, с просьбой простить и позаботиться о его семье. Возможно, что так. Хотя не исключено, что сожженная бумага была об ином и стала бесполезной вовсе не от того, что государь тактично опередил его просьбу насчет семьи. И наконец, предсмертную тайну, которую раскрыл Вяземскому поэт, связывают со сплетнями о том, что у Пушкина, мол, были романтические отношения с сестрою жены, которая, в свою очередь, имела такие же отношения с Николаем I. Но даже если эти сплетни и имели какие-то основания, Пушкин был далеко не из тех людей, кто признался бы в измене даже на смертном одре. А уж тем более Вяземскому, исповедоваться которому, зная его болтливый характер, мог только последний дурак. В отличие от маститых пушкинистов, авторов вышеуказанных гипотез, я попытался представить три эти загадки следствием чего-то Необычного, происшедшего на дуэли, что вынудило поэта взглянуть иначе на множество вещей. Следствием Нечто, случившегося в тот самый миг, пока коварная пуля Дантеса направлялась к Пушкину. Ведь за мгновенье до выстрела он желал уничтожить противника… И вдруг это желание куда-то ушло. Как-то раз мы прогуливались с моим другом Суреном Нажаряном по Старому Арбату. Я поделился с ним своими мыслями по поводу загадочной цепи событий, последовавших за трагической дуэлью. Не успел мой друг, впечатленный рассказом, заявить, что таких типов, как Дантес, он «перестрелял бы голыми руками», как вдруг хлынул ливень. Спасаясь от него, мы забежали в первые раскрывшиеся двери и оказались в антикварной лавке Amber, что была в арбатском доме за номером 22. Пережидая непогоду и блуждая от нечего делать рассеянным взглядом по полкам, мой друг узрел старинную книгу, лежавшую под увесистой кипой таких же источенных молью и временем изданий. Не знаю, чем она ему приглянулась, но, когда продавщица с недовольной миной вытащила ее на свет божий, Сурен, сдунув пыль с обложки, растерянно взглянул на меня. То было прижизненное издание книги Павла Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина»… Узрев знак свыше, мой друг купил этот экземпляр и подарил мне с напутствием – написать задуманный мною роман. Совпадение и в самом деле было столь удивительным, что я, как говорится, без промедления «схватился за перо». А вот что из-под него вышло – судить вам, любезный читатель. В заключение не могу не выразить свою горячую признательность одному из столпов российского телекома, моему другу Ваагну Мартиросяну, который, будучи «пушкинцем» не на словах, а на деле, засучив рукава, взял и издал этот роман. Пролог
Земного рая нет <…> зато земного ада – сколько угодно… Речь идет именно и только об этом: о степени удаленности от ада. В. Шендерович в письме Д. Быкову 29 января 1837 года. Санкт-Петербург Дом Волконских на Мойке. В гостиной друзья Пушкина. Кто-то из них тихо переговаривается. Кто-то молчаливо ходит из угла в угол. А кто-то задумчиво смотрит в окно. В кабинете, за стенкой, умирает раненый поэт. Приоткрыв дверь в буфетную, оттуда выглядывает Вяземский. – Морошки, он просит немного морошки, – говорит князь стоящим там людям. Те оглядываются по сторонам. – Да где же прислуга? – вопрошает пожилая дама. – Она, верно, сбилась с ног, – вздохнув, отвечает мужчина в углу. – Уж проще самому сходить, – восклицает в сердцах Вяземский и, набросив шубу, спешит на улицу. – Скорее отвесьте мне немножко морошки! – войдя в ближайшую лавку, кричит он с порога. Продавец в пятнистой рубахе бросается исполнить приказ. – Ну же, ну же! – постукивая тростью по прилавку, погоняет его Петр Андреевич. Получив морошку, он торопится на улицу, но не успевает сделать и пары шагов, как его окликают из вставшей вдруг рядом кареты: – Петр Андреевич! Из нее, кряхтя, вылезает дородный мужчина и бросается к князю с поспешностью, которая никак не вяжется с его размерами. – Как там Пушкин-то? – спрашивает он. – Все только об этом и говорят! – Плохо, граф, плохо, – горестно вздохнув, отвечает Вяземский, – боюсь, что мы его теряем. Бредит… Давеча сказал Далю, что будто лазят они вдвоем по книгам и полкам. Каково? А мне нарассказал такого, что кому повтори – никто не поверит! А еще… – Князь оглядывается и переходит на доверительный шепот. – А еще сердоликовый перстень Воронцовой, с которым он не расставался, исчез! Хотя Данзас утверждает, что, когда Пушкин принимал пистолет, он был! А когда Пушкин упал, тот словно испарился! – Поди закатился куда при падении… в снег… – Исключено! Пушкин и сам с трудом снимал его с пальца. – Дела! – разведя руки, печально вздыхает граф и, качая головою, возвращается к карете, а князь, подкинув на плечах сползшую шубу, продолжает свой путь… Двумя днями раньше. Санкт-Петербург, Черная речка Скорей бы уж! Скверно на душе. Скверно и пусто. Такое ощущение, словно нет ее и в помине, этой самой души. Впрочем, а что же тогда обдирает внутри своим шершавым языком стылый январский ветер? Подошел Данзас и спросил, верно ли выбрано место. Спокойный, только чуть сглатывая слова. И бледный. До синевы. Он только махнул рукой: – Ca m`est fort egal, seulement tachez de faire tout cela plus vite. (Мне это решительно все равно, только, пожалуйста, делайте все поскорее.) Данзас дернул плечом и вместе с виконтом принялся утаптывать снег; в сосняке его намело по колено. Раньше все было по-другому. Было ощущение жизни, хотя бы и на волоске, на кончике шпаги иль пистолетной «собачки». Оттого оно и было ярким, обжигающе-полным. Его хватало на всю следующую жизнь, до новой стычки, схватки. До новой встречи со смертью. А может, с жизнью? Впрочем, скорее с самим же собой. Когда не остается ничего лишнего. Когда все честно, без недомолвок, приукрас или мучительных недооценок. Когда наступает время без времени. Это чувство знакомо лишь морякам, солдатам, актерам и, пожалуй, поэтам. Чувство предела. Когда время в его обывательском понимании перестает существовать. Потому что все, что было, и хорошее, и плохое, запавшее в память или скользнувшее по ее краю, уже свершилось. В нынешнем времени его уже не существует. А все, что будет когда-нибудь, пусть даже секунду спустя, пока не произошло. Его еще нет. Кто знает, может, ради таких мгновений и стреляются люди. Когда перед ними стоит нагая душа. А может, они перед нею? И вопросы… Тьма вопросов теснит грудь в этот миг. Именно грудь! Ведь ответы должны быть выстраданы душою. И всегда ответом было слово, слог, строка. Пусть не ответом, пусть надеждой на ответ, проблеском, искрой. Одной-единственной, но душе становилось теплее. Холодно. – Eh bien! Est-ce fini? (Ну, что же! Кончили?) Не отвечают, а только утаптывают дорожку. Добросовестно утаптывают дорожку на тот свет. Кому? Впрочем, не важно. А может, тянут время? Зачем? Морозное и ветреное январское безвременье тянется и так дольше вечности. Здесь стылый лес, молчащие деревья да раздирающее тишину поскрипывание снега под сапогами виконта и Данзаса. А он сам молчит. И душа ни слова. Вот что скверно. Впрочем, все уже сказано. И времени, и слов более нет…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!