Часть 11 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фермин проспал два дня, а когда пришел в себя, ничего не помнил; вспомнил только, что, проснувшись среди ночи, почему-то решил, что находится в темной камере – и больше ничего. Ему было так стыдно за свое поведение, что он буквально на коленях просил прощения у доньи Энкарны. Он поклялся, что заново покрасит стены во всем пансионе, и, зная о набожности хозяйки, пообещал заказать десять молебнов за ее здравие в церкви Рождества Христова.
– Все, что от вас требуется, – хорошенько поправиться и больше не нагонять на меня такого страху, стара я для этого.
Отец возместил нанесенный ущерб и уговорил хозяйку предоставить Фермину еще один шанс. Донья Энкарна охотно согласилась. Большинство ее постояльцев были люди бедные и одинокие, как и она сама. Когда испуг прошел, хозяйка пансиона преисполнилась к Фермину особым чувством и даже заставила его поклясться, что он будет принимать таблетки, которые ему прописал доктор Баро.
– Да ради вас, донья Энкарна, если понадобится, я готов кирпич проглотить.
Со временем все мы стали делать вид, будто забыли о случившемся, но я больше никогда не смеялся над россказнями об инспекторе Фумеро. После того происшествия мы чуть ли не каждое воскресенье водили Фермина Ромеро де Торреса в кафе «Новедадес», дабы не оставлять его одного. Затем мы пешком направлялись в кинотеатр «Фемина», что на пересечении улицы Дипутасьон и бульвара Грасья. Один из билетеров был приятелем отца, он впускал нас через запасный выход во время киножурнала, всегда в тот момент, когда Генералиссимус торжественно разрезал ленточку при открытии очередного водохранилища, что доводило Фермина Ромеро де Торреса до белого каления.
– Какой позор! – возмущенно твердил он.
– Вам не нравится кино, Фермин?
– Сказать по чести, вся эта трескотня о седьмом виде искусства мне до лампочки. По-моему, это жвачка, которая призвана отуплять грубую толпу, почище футбола и боя быков. Кинематограф был изобретен для того, чтобы забавлять невежественные массы, и сейчас, полвека спустя, почти ничего не изменилось.
Подобные многословные тирады прекратились в тот день, когда Фермин Ромеро де Торрес открыл для себя Кароль Ломбард.
– Пресвятая Дева Мария, какая грудь! – в полном ослеплении воскликнул он прямо во время сеанса. – Не сиськи, а две каравеллы!
– Молчите, вы, животное, или я вызову администратора! – зашикал голос какого-то благочестивого зрителя, сидевшего через два ряда от нас. – Надо же, ни стыда ни совести. Не страна, а свинарник!
– Фермин, вам следует говорить потише, – посоветовал я.
Но Фермин Ромеро де Торрес не слушал меня. Он зачарованно следил за колыханиями божественного декольте; на его губах блуждала улыбка, глаза были пропитаны ядом техниколора. Позже, возвращаясь домой по аллее Грасья, я отметил, что наш книжный детектив все еще не вышел из состояния транса.
– Думаю, вам стоит познакомиться с достойной женщиной, – сказал я. – Женщина сделает вашу жизнь веселее, вот увидите.
Фермин Ромеро де Торрес вздохнул, его мысли все еще были заняты усладами, что сулил закон притяжения полов.
– Это вы по себе судите? – простодушно спросил он.
Я в ответ лишь улыбнулся, зная наверняка, что отец искоса поглядывает на меня.
С того самого дня Фермин Ромеро де Торрес пристрастился каждое воскресенье ходить в кино. Отец предпочитал оставаться дома, наедине с книгой, зато Фермин не пропускал ни одного фильма. Он закупал горы шоколадок и устраивался в семнадцатом ряду, ожидая появления очередной звездной дивы. Сюжет волновал его меньше всего, и он болтал без умолку, покуда на экране не появлялась какая-нибудь дама с внушительными формами.
– Я поразмыслил насчет того, что вы говорили о подходящей женщине, – сказал как-то Фермин де Торрес. – Может, вы и правы. В пансионе появился новый жилец, бывший семинарист из Севильи, большой ходок. Он частенько приводит хорошеньких барышень. Слушайте, как же у нас улучшилась порода! Не знаю, чем он их берет, с виду ведь ни то ни се, может, он доводит их до исступления, читая «Отче наш»? Живет через стенку, мне все слышно. Судя по звукам, святоша в этом деле мастер. Такие ритмы! А вам, Даниель, какие женщины нравятся?
– По правде говоря, я плохо в них разбираюсь.
– Да в них никто не разбирается: ни Фрейд, ни даже они сами. Это как электричество. Не обязательно в нем разбираться, чтобы ударило током. Ну, признавайтесь. Какие вам милее всего? Что до меня, то я, уж извините, предпочитаю тех, что в теле, чтобы было за что ухватиться. Однако вам, должно быть, милее худосочные. Что ж, я глубоко уважаю и такую точку зрения, не поймите меня превратно.
– Если честно, у меня мало опыта по части женщин. Точнее, у меня его вовсе нет.
Фермин Ромеро де Торрес посмотрел на меня, обезоруженный столь очевидным проявлением аскетизма.
– А я уж было подумал, что той ночью, ну, когда вам досталось…
– Если бы дело было только в этом…
Фермин как будто понял, что я хотел сказать, и сочувственно улыбнулся:
– Что ж, не беда, ведь самое интересное в женщинах – открывать их. Каждый раз – будто впервые, словно прежде ничего не было. Ты ничего не поймешь в жизни, пока впервые не разденешь женщину. Пуговица за пуговицей, словно в зимнюю стужу очищаешь обжигающий маниок. Э-эх…
Через несколько минут на экране появилась Вероника Лейк, и Фермин весь вытянулся, глядя на диву. Дождавшись эпизода, в котором она не была занята, Фермин заявил, что отправляется в буфет, дабы восстановить запасы шоколада. После месяцев голодной жизни мой друг утратил чувство меры, но из-за своих бесконечных переживаний сохранил болезненный, истощенный вид человека, пережившего войну. Я остался один, не особенно следя за сюжетом. Сказать, что я думал о Кларе, было бы неверно. У меня перед глазами было лишь ее тело, потное, трепещущее от наслаждения под грубыми ласками учителя музыки. Я отвел взгляд от экрана и лишь тогда заметил, что в зал вошел еще один зритель. Он стал продвигаться к центру и устроился передо мной, на шесть рядов впереди. В кинотеатрах полно одиноких людей, подумалось мне. Таких, как я.
Я попытался восстановить нить событий, разворачивавшихся на экране. Герой-любовник, детектив, циничный, но с добрым сердцем, объяснял какому-то второстепенному персонажу, почему такие женщины, как Вероника Лейк, погибель для честного мужчины, но все-таки ему ничего другого не остается, как безответно любить, страдая от их коварства и предательства. Фермин Ромеро де Торрес, который со временем сделался настоящим знатоком кино, называл подобные картины «историей о богомолах». Он считал их женоненавистническими фантазиями, предназначенными для конторских служащих, страдающих запорами, а также для скучающих престарелых святош, мечтающих пуститься во все тяжкие. Я улыбнулся, представив себе, какими комментариями разразился бы, глядя на экран, мой друг, не позволь он сейчас себе обольститься прилавком со сластями. Но в то же мгновение улыбка стерлась с моих губ. Зритель, только что севший впереди, внезапно обернулся и пристально на меня посмотрел. Дымный луч кинопроектора пронзал сумерки зала – поток мерцающего света, сотканного из причудливых линий и пляшущих пятен. Я сразу узнал в незнакомце человека без лица. То был Кубер. Его глаза, лишенные век, отливали сталью, улыбка без губ пугающе кривилась в темноте. Мое сердце словно сжали ледяные пальцы. На экране разом заиграло множество скрипок, раздались крики, выстрелы; картинка погасла. На мгновение зал погрузился в густой мрак, и я слышал только пульсацию крови в висках. Когда на экране вновь появилось изображение и тьма в зале рассеялась в пурпурно-голубом тумане, человек без лица исчез. Обернувшись, я увидел его силуэт: двигаясь по проходу, он столкнулся с Фермином Ромеро де Торресом, возвращавшимся со своего гастрономического сафари. Фермин сел в кресло рядом со мной, протянул мне шоколадку и осторожно посмотрел на меня:
– Даниель, у вас лицо белее бедра монашки. С вами все в порядке?
Над рядами кресел пронеслось едва уловимое дуновение.
– Странно пахнет, – заметил Фермин Ромеро де Торрес. – Будто кто-то пернул, то ли нотариус, то ли стряпчий.
– Нет, это запах горелой бумаги.
– Возьмите лимонный леденец. Он от всего помогает.
– Не хочется.
– И все же оставьте его себе. Никогда не знаешь, из какой неприятности может вытащить лимонная карамель.
Я запихнул леденец в карман и до конца фильма оставался безучастен как к Веронике Лейк, так и к жертвам ее роковых чар. Фермин Ромеро де Торрес целиком погрузился в созерцание, поглощая свои шоколадки. Когда в конце сеанса зажегся свет, мне показалось, будто я пробудился от дурного сна, и хотелось верить, что тот призрак из кинозала был лишь игрой воображения, болезнью памяти, хотя тот краткий взгляд успел многое мне сообщить. Он не забыл обо мне и о нашей встрече.
12
Появление в нашей лавке Фермина не замедлило сказаться: у меня появилось гораздо больше свободного времени. Если Фермин не был занят розыском какой-нибудь редкостной книги по заказу одного из наших клиентов, он посвящал все свое время обустройству магазина, разработке стратегии торговли, совершенствованию рекламы и витрин, с помощью проспиртованной тряпицы наводя блеск на корешки книг. Что до меня, то я пытался посвящать освободившиеся часы тому, чем пренебрегал в последние годы: тайне Каракса, но главное – моему другу Томасу Агилару, по которому здорово успел соскучиться.
Томас производил впечатление юноши замкнутого и нелюдимого; люди побаивались его слишком серьезного и даже угрожающего вида. Он обладал телосложением борца, плечами гладиатора и тяжелым проницательным взглядом. Мы познакомились с ним много лет назад во время драки, которая случилась в самом начале моего пребывания в иезуитской школе Каспе. Дело было так. После уроков за Томасом зашел отец в сопровождении важной девицы, которая оказалась его сестрой. Я отпустил какую-то дурацкую шутку в ее адрес и глазом не успел моргнуть, как Томас Агилар обрушил на меня град ударов, о которых я не мог забыть еще добрую неделю. Томас раза в два превосходил меня по габаритам, силе и свирепости. В той дворовой дуэли в окружении детей, жаждавших кровавого зрелища, я потерял зуб и приобрел новое представление о пропорциях. Я не сказал ни отцу, ни учителям, кто так меня отметелил, равно как не сообщил им о том, что папаша моего противника с наслаждением наблюдал за побоищем, улюлюкая вместе с учениками.
– Я сам виноват, – сказал я, закрыв тему.
Три недели спустя на перемене Томас подошел ко мне. Я помертвел от страха. Теперь он меня точно прикончит, подумал я. Он начал что-то бормотать, и вскоре я понял: единственное, чего он хочет, – извиниться за драку, потому что понимает, что бой был неравным и несправедливым.
– Да это я должен просить у тебя прощения за то, что так вел себя с твоей сестрой, – ответил я, – и сделал бы это еще тогда, но ты разбил мне челюсть, прежде чем мне удалось сказать хоть слово.
Томас пристыженно потупился. Я уже заметил, как неприкаянно этот тихий и молчаливый верзила бродит по аудиториям и коридорам школы. Все ребята – и я первый – его боялись; с ним избегали говорить и даже встречаться взглядом. Отводя глаза, чуть ли не дрожа, он внезапно спросил меня, не хочу ли я стать его другом. Я сказал, что хочу. Он протянул мне руку, и я ее пожал. Его пожатие было слишком крепким, но я стерпел. В тот же день Томас пригласил меня к себе домой на обед, отвел в свою комнату и показал коллекцию странных механизмов, собранных из рухляди и никчемных деталей.
– Это я сам сделал, – гордо пояснил он.
Я так и не смог уразуметь, что бы это могло быть, но промолчал и восхищенно кивнул. Мне показалось, что одинокий верзила создал себе друзей из меди и жести, и я был первым, кому он их представил. То была его тайна. Я рассказал ему о своей матери, о том, как мне ее не хватало. Когда мой голос задрожал, Томас молча меня обнял. Нам тогда было по десять лет. С того самого дня Томас стал моим лучшим – а я его единственным – другом.
Несмотря на свою грозную внешность, Томас был добр и миролюбив, но, раз на него взглянув, никто не решался с ним связываться. Он довольно сильно заикался, но это было почти незаметно, так как он редко говорил с кем-либо еще, кроме матери, сестры и меня. Его завораживали экстравагантные изобретения и всякие механические безделушки, и вскоре я узнал, что он регулярно производит вскрытие различных механизмов, от граммофона до арифмометра, чтобы понять, как они устроены. Обычно Томас помогал отцу или проводил время со мной, но, если был свободен, запирался у себя в комнате и мастерил самые невероятные устройства. При всем своем уме он был абсолютно лишен практической сметки. Его интерес к реальному миру сводился к обеспечению синхронной работы светофоров на улице Гран-Виа, загадке цветомузыки фонтанов Монтжуик и принципу работы аттракционов в парке Тибидабо.
По вечерам, как я уже говорил, Томас помогал в конторе отцу, а иногда, освободившись, заходил в нашу лавку. Отец всегда интересовался изобретениями моего друга и одаривал его учебниками по механике, биографиями известных инженеров, таких, как Эйфель или Эдисон, которых Томас боготворил. С годами Томас по-настоящему привязался к моему отцу и тратил уйму времени на то, чтобы создать для него автоматическую систему каталогизации, используя для этого детали старого вентилятора. Прошло уже четыре года с тех пор, как он начал работать над проектом, но мой отец не переставал демонстрировать свою веру в успех предприятия, чтобы Томас не падал духом. Поначалу меня беспокоило, как воспримет моего товарища Фермин. Но, как оказалось, напрасно.
– А вы, верно, и есть тот самый изобретатель, друг Даниеля. Несказанно рад с вами познакомиться. Фермин Ромеро де Торрес, ассистент-библиограф книжного дома Семпере, к вашим услугам.
– Томас Агилар, – запинаясь, проговорил мой друг. Улыбнулся и пожал Фермину руку.
– Осторожно! У вас не ладонь, а гидравлический пресс, а я бы хотел сохранить свои пальцы скрипача, чтобы оставаться в деле.
Томас извинился и отпустил его руку.
– Кстати, а как вы относитесь к теореме Ферма? – спросил Фермин, растирая пальцы.
И они с упоением принялись обсуждать тайны математики, непонятные для меня, как китайский язык. Фермин всегда обращался к Томасу исключительно на вы, подчеркивая его ученость называл доктором и всячески демонстрировал, что не замечает заикания юноши. Томас, в благодарность за терпение, приносил Фермину коробки швейцарских шоколадок, на обертках которых красовались фотографии небывало голубых озер, коров на изумрудных пастбищах и часов с кукушкой.
– Ваш друг Томас положительно талантлив, но ему не хватает четкой цели и немного напора, иначе карьеры не сделать, – рассуждал Фермин Ромеро де Торрес. – Люди научного склада ума этим грешат. Взять хоть дона Альберта Эйнштейна. Столько удивительных открытий, но главное, нашедшее практическое применение, – изобретение атомной бомбы, да к тому же без его согласия. А ведь Томасу, с его внешностью боксера, будет трудно пробиться в академические круги, потому что сегодня единственное, что правит научным миром, – это предрассудки.
Движимый желанием спасти Томаса от жизни, полной лишений и людского непонимания, Фермин решил, что его необходимо заставить преодолеть косноязычие и асоциальность.
– Человек, будучи высокоразвитой обезьяной, является животным общественным, а потому для него характерна приверженность кумовству, круговой поруке, мошенничеству, сплетням; именно эти черты определяют его поведение и мораль, – рассуждал он. – Это чистая биология.
– Не преувеличивайте.
– В некоторых вопросах, Даниель, вы наивны, как годовалый теленок.
Грубоватую внешность Томас унаследовал от отца, респектабельного управляющего недвижимостью, чья контора находилась на улице Пелайо, рядом с универмагом «Эль Сигло». Сеньор Агилар принадлежал к той особой породе людей, которые всегда оказываются правы. Будучи человеком твердых убеждений, он, кроме прочего, был уверен в том, что его сын – малодушный недоумок. Чтобы исправить этот позорный недостаток, он нанимал множество частных учителей, надеясь сделать из своего первенца нормального человека. Мне не раз доводилось слышать, как он говорил: «Я хочу, чтобы вы воспринимали моего сына как слабоумного, понятно?» Преподаватели перепробовали все, даже уговоры со слезами, но Томас обращался к ним исключительно на латыни, которой владел не хуже папы римского, причем, говоря на ней, переставал заикаться. Рано или поздно домашние наставники, которые были в латыни не сильны, принимая ее почему-то за арамейский, отказывались от странного ученика из-за чувства безысходности и страха, полагая, что его устами сам дьявол по-арамейски пытается внушать им свои гнусности. Последней надеждой сеньора Агилара была армейская служба, которая могла бы сделать из его сына хоть на что-нибудь годного мужчину.
Беатрис, сестра Томаса, была на год нас старше. Ее существованию мы были обязаны нашей дружбой, потому что, если бы я не увидел ее в тот давний день, когда она стояла, держась за руку отца, в ожидании окончания занятий, если бы не отпустил в ее адрес идиотскую шутку, мой друг никогда бы не накинулся на меня с кулаками, и я бы никогда не осмелился заговорить с ним. Беа Агилар была копией своей матери и светом в окошке для своего отца. Рыжая, с белой прозрачной кожей, она всегда носила самые дорогие платья из шелка или тонкой шерсти. У нее были пропорции манекена, ходила она прямая, будто кол проглотила, всегда была довольна собой, воображая себя принцессой из собственной сказки. У нее были голубовато-зеленые глаза, но она настаивала, что их цвет – «изумрудно-сапфировый». Несмотря на то что много лет она провела в школе Святой Терезы, а может быть, именно поэтому, когда рядом не было отца, она бойко хлестала анисовую настойку, надевала шелковые чулки от «Перла Грис» и красилась, как киношные вампирши, что тревожили сон моего друга Фермина. Меня трясло даже от ее портрета, она же отвечала на мою нескрываемую враждебность ленивым взглядом, исполненным то ли презрения, то ли безразличия. У Беатрис был жених, который служил младшим лейтенантом в Мурсии, истый фалангист по имени Пабло Каскос Буэндиа. Он происходил из знатной семьи, которой принадлежало множество корабельных верфей в Галисии. Лейтенант Каскос Буэндиа, который благодаря своему дядюшке из военного министерства полжизни провел в увольнительных, постоянно разглагольствовал о генетическом и духовном превосходстве испанской расы и неминуемом закате большевистской империи.
– Маркс умер, – с важным видом провозглашал он.
– Если быть точным, это произошло в 1883 году, – отвечал я.
– Молчи, а не то я дам тебе такого пинка, что ты долетишь до Риохи.
Я не раз замечал, как Беа украдкой улыбалась, слушая чушь, которую проповедовал ее жених-лейтенант. Затем она поднимала глаза и невозмутимо смотрела на меня. Я сочувственно ей улыбался, как можно улыбаться врагу во время короткого перемирия, но она быстро отводила взгляд. Я бы скорее умер, чем признался, что в глубине души ее боюсь.