Часть 4 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Был у меня один знакомый. Назовем его Джимми.
Джимми всегда был по уши в делах. Когда ни спросишь, чем он занят, он либо консультируется с очередной фирмой, либо ищет инвестора для перспективной медицинской аппаратуры, либо собирается выступать на благотворительной акции, либо выдумал новый тип бензоколонки, сулящий миллиарды. Он всегда находился в бешеном движении, и, если вы давали ему хоть пару слов сказать, Джимми заваливал информацией о том, сколь значима его работа и сколь гениальны последние идеи. Он упоминал столько крутых знакомств, что складывалось впечатление, будто общаешься с журналистом бульварной газеты.
Джимми вечно излучал позитив. Вечно обдумывал какие-то планы, старался пробиться, вылезти наверх.
Однако все это — фуфло. Джимми был проходимцем и авантюристом, профессиональным паразитом, который сидел на шее у близких, втирая им байки про будущее технологическое величие. У инвесторов он получал отлуп за отлупом, но это не мешало ему спускать в барах и ресторанах не меньше денег, чем на свои «бизнес-идеи». Иногда он прикладывал символические усилия: скажем, брался за телефон и морочил голову какой-нибудь важной птице, упоминая имена крутых знакомых. Но ничего и никогда не происходило. Ни одно из «предприятий» ни во что не вылилось.
И так продолжалось год за годом, хотя Джимми был уже далеко не юноша. Он жил за счет подруг и все более и более дальних родственников. Отвратительнее же всего то, что ему это нравилось. У него была фантастическая самоуверенность. Он был неколебимо убежден: все, кто смеется над ним и бросает трубку, «упускают шанс своей жизни». Все, кто встречает в штыки его дутые идеи, «слишком невежественны и неопытны», чтобы понять его гениальность. А все, кто ставит ему на вид тунеядство, «ненавидят» его, «завидуют» черной завистью.
Кое-какие деньги Джимми иногда делал, но большей частью плутовато-гниловато: мог выдать чужую бизнес-идею за свою, выцыганить заем или отжать долю в стартапе. Иногда он уговаривал кого-то заплатить ему за публичное выступление (понятия не имею, на какую тему).
Хуже всего, что Джимми верил в собственное дерьмо. Его самообман был настолько пуленепробиваемым, что скорее забавлял, чем сердил.
В 1960-е гг. в психологии начался бум «высокой самооценки»: положительного самовосприятия и самоощущения. Исследования показали: люди, которые придерживаются высокого мнения о себе, обычно добиваются лучших результатов и создают меньше проблем. А потому ученые и чиновники уверовали, что надо повысить самооценку населения. Дескать, тут-то все и наладится: преступность и дефицит бюджета уменьшатся, а успеваемость и готовность работать — повысятся. В результате начиная с 1970-х гг. людям все уши прожужжали о самоуважении: его проповедовали врачи, политики и педагоги; его внедряли в образовательную политику и семейную педагогику. Произошла инфляция оценок: пусть слабые ученики не комплексуют из-за своего невежества. Изобрели всевозможные награды и призы за участие в будничных мероприятиях. Детям давали бессмысленные домашние задания, вроде сочинения на тему «В чем я уникален» и «Что мне в себе нравится». Священники и пасторы втолковывали пастве, что каждый из них — особенный в глазах Бога и призван выделяться, а не быть середнячком. На семинарах по бизнесу и мотивации звучала одна и та же парадоксальная мантра: каждый может быть исключительным и абсолютно успешным.
Спустя поколение можно подвести итоги. Как выяснилось, не все мы исключительны. А высокая самооценка бессмысленна, когда для нее нет веских причин. Тяготы и неудачи полезны и необходимы: без них невозможно стать толковым, успешным и зрелым человеком. А если учить людей, что они молодцы в любом случае, появятся не миллионы Биллов Гейтсов и Мартинов Лютеров Кингов, а миллионы таких, как Джимми.
Джимми, этот неадекватный основатель стартапов. Джимми, который каждый день курил травку и не имел полезных качеств, кроме умения расхвалить себя до небес и самому в это поверить. Джимми, который обвинял своего бизнес-партнера в «незрелости», а потом снял все деньги с карты компании в Le Bernardin, стремясь покорить какую-то русскую модель. Джимми, у которого иссякал запас добрых дядей и тетей, готовых одолжить деньги.
Да, этот уверенный в себе Джимми с его высокой самооценкой. Джимми, который тратил столько времени на рассказы о своих достоинствах, что растерял последние навыки что-то делать.
Вот в чем проблема с модой на высокую самооценку. Она ставит во главу угла положительное восприятие себя. Но для вопроса о том, что человек собой представляет, гораздо важнее другое: как он относится к своим негативным сторонам. Если такой человек, как Джимми, 99,9% времени ощущает себя дивным молодцом, хотя вокруг все рушится, как это может быть надежным критерием успешной и счастливой жизни?
Джимми считал себя вправе получать лучшее: ему все должны, хотя он пальцем о палец не ударил. Он заслужил богатство, хотя и не трудился. Все должны любить его, а влиятельные люди — благоволить ему, хотя он никому не помог. Он считал, что должен шикарно жить, ничего не принося в жертву.
Люди вроде Джимми столь нацелены на позитивную самооценку, что внушают себе, будто и впрямь делают нечто великое (хотя до величия им далеко). Они верят, что блестяще выступили, хотя выставили себя кретинами. Они считают себя успешными основателями стартапов, хотя им не удавалось ни одно предприятие. Они называют себя инструкторами по персональному росту и берут деньги за помощь другим, хотя им всего 25 лет и они ничего существенного в жизни не сделали.
Люди, считающие себя вправе получить лучшее, излучают обманчивую ауру самоуверенности. Эта уверенность может обмануть окружающих, по крайней мере на время. А иногда бредовая самооценка становится заразной: окружающие тоже чувствуют себя на коне. Несмотря на все аферы Джимми, должен признать: общаться с ним иногда было весело. Было в нем нечто несокрушимое.
Однако вот в чем беда: люди с таким подходом к жизни испытывают потребность ощущать себя молодцами все время — и даже за счет окружающих. И с этой манией величия они большую часть времени погружены в мысли о себе. Ведь нужна масса сил и энергии, чтобы убедить себя, что твое дерьмо не воняет (особенно если живешь в туалете).
Но когда люди находят способ воспринимать любые события как знак своего величия, вырвать их из самообмана чрезвычайно сложно. Любая попытка воззвать к разуму воспринимается как «угроза»: дескать, очередной завистник не может пережить, насколько они умны/талантливы/красивы/успешны.
Ощущение своего достоинства создает нарциссический пузырь, который все больше надувается и искажает всё и вся. Люди, ощущающие себя супердостойными, рассматривают каждое событие в своей жизни либо как подтверждение своего величия, либо как угрозу ему. Произошло хорошее? Значит, оно заслужено великим подвигом. Произошло плохое? Значит, кто-то завидует и пытается принизить. Ощущение своей во-всем-правоты ничем не прошибешь. Такие люди живут в выдуманном мире, воспринимая лишь то, что подпитывает чувство собственного превосходства. Они любой ценой хотят сохранить свой ментальный фасад, даже если ради этого приходится причинять физическую или эмоциональную боль окружающим.
Однако ощущение своего сверхдостоинства ведет в тупик. Это очередной наркотик. Это не счастье.
То, чего стоит человек, определяется его отношением не к позитивному, а к негативному опыту. Люди вроде Джимми прячутся от собственных проблем, выдумывая себе успехи на каждом шагу. Но, поскольку они не хотят взглянуть трудностям в лицо, они просто слабаки, сколь бы сильно они себе ни нравились.
Человек, который себя уважает, способен честно отнестись к своим недостаткам. «Да, я бываю безответственен с деньгами». «Да, иногда я преувеличиваю свои успехи». «Да, я слишком полагаюсь на поддержку других, а надо больше стараться самому». А дальше — стараться исправиться. Но люди, которые полагают, что они всего достойны, не способны ни признать проблемы открыто и честно, ни улучшить свою жизнь сколько-нибудь прочным и осмысленным образом. Они лишь гонятся за приятными ощущениями и выходят на все новые уровни бегства от реальности.
Однако столкновение с грубой реальностью неизбежно. И когда-нибудь глубинные проблемы дадут о себе знать. Вопрос лишь в том, когда это будет и насколько болезненно.
Все рушится
В девять часов утра я сидел на уроки биологии, подперев голову руками. Мое внимание занимала стрелка часов: как она отсчитывает секунды, двигаясь в такт монотонному жужжанию учителя про хромосомы и митоз. Как и большинству тринадцатилетних подростков в душной комнате с неоновым светом, мне было скучно.
В дверь постучали. Школьный завуч мистер Прайс всунул голову в комнату. «Простите, что беспокою. Марк, ты не выйдешь на минутку? И захвати с собой вещи».
«Странно, — думаю я. — Детей иногда вызывают к завучу, но завуч редко приходит сам». Я собираю вещи и выхожу.
Вестибюль пуст. В глубине сотни бежевых шкафчиков. «Марк, ты можешь отвести меня к своему шкафчику?»
«Конечно», — отвечаю я и медленно иду через вестибюль, всклокоченный, в мешковатых джинсах и майке Pantera не по размеру.
Мы подходим к шкафчику. «Открой его, пожалуйста», — говорит мистер Прайс. Я слушаюсь. Он отодвигает меня в сторону и берет мою куртку, сумку со спортивной формой, мой рюкзак — все содержимое шкафчика за исключением нескольких записных книжек и карандашей. «Идем», — бросает он через плечо. У меня появляется нехорошее предчувствие.
Я плетусь за ним в кабинет, где он велит мне сесть.
Он закрывает дверь и запирает ее. Потом проходит к окну и задвигает шторы, чтобы снаружи нельзя было увидеть происходящее.
Ладони вспотели. Нет, это не обычный вызов к завучу.
Мистер Прайс садится и тихо обыскивает мои вещи: проверяет карманы, расстегивает молнии, вытряхает спортивную форму и кладет ее на пол.
Не глядя на меня, мистер Прайс спрашивает: «Знаешь, что я ищу, Марк?»
«Нет», — отвечаю я.
«Наркотики».
Это слово обрушивается как удар, вызывая прилив нервного внимания.
«Н-наркотики? — запинаясь, выговариваю я. — Какие наркотики?»
Он сурово смотрит на меня. «Не знаю. А какие у тебя есть?» Он открывает одно из отделений сумки и проверяет маленькие кармашки, предназначенные для ручек.
Пот течет по мне ручьями. Потеют уже не только ладони, но и руки целиком, потом и шея. Кровь пульсирует в висках, приливает к мозгу и лицу. Как и большинству тринадцатилетних подростков, которых обвинили в том, что они хранят наркотики и приносят их в школу, мне хочется убежать и спрятаться.
«Не знаю, о чем вы говорите», — возражаю я, но мой голос звучит намного слабее, чем я хотел бы. Ах, если бы в нем звучала твердая уверенность! Или лучше наоборот? Может, правильнее выглядеть испуганным? Интересно, хорошие лгуны выглядят испуганными или уверенными? Вот бы это знать. Тогда можно было бы поступить наоборот. Замешательство работает против меня, а неуверенность в своих словах делает еще более неуверенным. Проклятый заколдованный круг.
«Сейчас посмотрим», — отвечает завуч, переключаясь на рюкзак со множеством карманов. Они наполнены обычным подростковым барахлом: цветными карандашами, высохшими маркерами, старым альбомом без половины страниц, дисками начала 1990-х в треснувших коробках, старыми записками, которыми мы обменивались в классе, а также пылью, нитками и всяким мусором, который набрался за многие месяцы школьной рутины.
Мой страх, должно быть, рос со скоростью света, поскольку время растянулось и расширилось. Секундная стрелка на часах в кабинете биологии, показывающих 9:00, осталась где-то в палеолите. А я с каждой минутой расту и умираю. Только я, мистер Прайс и мой бездонный рюкзак.
Где-то в мезолите мистер Прайс заканчивает обыск рюкзака. Он ничего не нашел и выглядит растерянным. Он переворачивает рюкзак вверх дном, и весь мой мусор разлетается по полу кабинета. Теперь завуч потеет так же обильно, как и я, только я — от нервов, а он — от гнева.
«Стало быть, наркотиков нет?» — он старается, чтобы голос звучал буднично.
«Ага».
Я тоже стараюсь говорить спокойно.
Он берет мои вещи, одну за другой, и складывает их маленькими стопками возле моей спортивной формы. Куртка и рюкзак теперь лежат пустыми и безжизненными у него на коленях. Он вздыхает и задумчиво смотрит в стену. Как и большинству тринадцатилетних подростков, запертых в кабинете с мужчиной, который в гневе разбрасывает их шмотки по полу, мне хочется плакать.
Мистер Прайс рассматривает вещи, сложенные на полу. Ничего незаконного и нелегального: никаких наркотиков, даже ничего против школьных правил. Он вздыхает, затем швыряет на пол и куртку с рюкзаком. Он наклоняется ко мне, уперев руки в колени. Его лицо находится на одном уровне с моим.
«Марк, вот последний шанс выложить все начистоту. Будешь честным, тебе же лучше. А если окажется, что солгал, пеняй на себя».
Я беспомощно хватаю ртом воздух.
«Скажи мне правду, — наседает мистер Прайс, — ты сегодня принес наркотики в школу?»
Отчаянно стараясь не заплакать, сквозь ком в горле, я умоляющим голосом лепечу, глядя в лицо своему мучителю: «Нет, у меня нет никаких наркотиков. Понятия не имею, о чем вы говорите». Чего бы я ни отдал, чтобы не было всего этого ужаса.
«Ладно, — он сдается, — можешь собрать вещи и идти».
Он бросает последний жадный взгляд на мой пустой рюкзак, брошенный на полу кабинета подобно нарушенному обещанию. И невзначай ставит на него ногу, слегка придавливая его к полу. Последняя попытка. Я напряженно жду, когда наконец смогу встать и уйти, вернуться к нормальной жизни, забыв кошмар.
И тут его нога натыкается на что-то. «Что это?» — спрашивает он, постукивая ногой.
«Что-что?» — переспрашиваю я.
«Здесь что-то еще есть». Он поднимает рюкзак и начинает прощупывать днище. Комната вокруг меня теряет ясные очертания: все плывет и качается.
В юности я был сообразительным и общительным. И был говнюком (мягко говоря). Непослушным и лживым маленьким говнюком. Хитрым и озлобленным. Когда мне было двенадцать лет, я отключал домашнюю сигнализацию магнитами для холодильника и под покровом ночи удирал из дома. Мы с приятелем ставили машину его матери на нейтралку и выталкивали на улицу, чтобы завести мотор, не разбудив ее. А еще я писал сочинения об абортах, поскольку знал, что наша преподавательница английского — очень консервативная христианка. Еще с одним приятелем мы воровали сигареты у его матери и продавали их детям за школой.
Я также сделал тайное отделение в днище рюкзака, куда складывал марихуану.
Это отделение мистер Прайс и нашел, наступив на спрятанные наркотики. Он поймал меня на лжи. И, как обещал, миндальничать не стал. Через несколько часов я сидел в наручниках на заднем сиденье полицейской машины и думал, что жизнь моя кончена. Что ж, понятная мысль для большинства тринадцатилетних подростков.
В каком-то смысле я оказался прав. Родители посадили меня под домашний арест. Я надолго остался без друзей. Из школы меня выгнали, и остаток года я сидел на домашнем обучении. Мама заставила меня сделать короткую стрижку и выкинула все майки с Мэрилином Мэнсоном и Metallica (что для подростка в 1998-м было равнозначно смертному приговору после страшных пыток). Отец брал меня с собой на работу по утрам и заставлял без конца раскладывать бумаги по папкам. А когда период домашнего обучения закончился, меня отдали в маленькую частную христианскую школу, где, как вы понимаете, я чувствовал себя дискомфортно.
Но как раз когда я завязал с прошлым, стал паинькой и научился ответственности, родители решили развестись.
Я рассказываю вам это лишь для того, чтобы показать: юность моя была такая, что глаза бы не глядели. Месяцев за девять я потерял всех друзей, компанию, законные права и семью. Впоследствии, когда мне будет за двадцать, мой терапевт назовет это «настоящим травматическим дерьмом», и у меня уйдет десять с лишним лет на то, чтобы вылезти из него и стать менее эгоистичным и претенциозным ублюдком.
Однако вот в чем состояла главная проблема в нашей семье. Не в том, что говорилось или делалось что-то ужасное. Она состояла в том, что важные вещи не делались и не говорились. Семья укрывала свою жизнь под таким покровом секретности, под каким Уоррен Баффетт прятал источник своих денег, а Дженна Джеймсон — свои связи. Тут нам не было равных. Хоть бы вокруг нас горел дом, на это родители все равно бы сказали: «Да нет, все нормально. Может, чуток жарковато, но в целом ничего».
Когда они разводились, никто не бил посуду, не хлопал дверями и не скандалил по поводу того, кто кого трахает. Однажды они заверили нас с братом, что нашей вины тут нет, и дали время для вопросов и ответов (да, вы правильно прочли) насчет того, как теперь все устроится. Не пролилась ни одна слеза. Ни разу не был повышен голос. Однажды мы с братом подслушали, как родители выясняют отношения: «Никто никого не обманывал». Как мило! Может, чуть-чуть жарковато, а так ничего.
Поймите правильно: мои родители — хорошие люди. Я ни в чем их не виню (во всяком случае больше не виню). И я очень их люблю. У каждого из них, как и у всех родителей (в том числе их собственных родителей), своя история жизни, со своими перипетиями и проблемами. Как и все родители, мои родители с самыми лучшими намерениями передали часть своих проблем мне. Так, наверное, будет и у меня с моими детьми.
Когда в нашей жизни появляется «настоящее травматическое дерьмо», мы подсознательно думаем, что перед нами проблемы, которые в принципе нерешаемы. И эта предполагаемая неспособность решить проблемы заставляет нас чувствовать себя несчастными и беспомощными.
И этим дело не ограничивается. Если у нас есть нерешаемые проблемы, наше подсознание делает вывод: мы либо уникально одаренные, либо уникально ущербные. Мы не такие как все. А значит, и правила для нас должны быть отдельными.