Часть 2 из 19 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Теперь вам есть чем писать воспоминания! — пошутил директор.
— Воспоминаний у меня хватает, — отозвался про себя Путифар, — но я найду им другое применение… — и сунул ручку в карман пиджака.
В завершение веселья распили две бутылки шампанского, закусывая мини-пиццами и печеньем. Виновник торжества сам исполнял обязанности официанта. Он лучше чувствовал себя, когда ему было чем занять свои неимоверно длинные руки, которые он никогда не знал куда деть в подобных ситуациях. «Осталось всего тридцать минут… двадцать…» — ободрял он себя. Болтовня раздражала его, все спрашивали одно и то же:
— Чем займешься на досуге, Робер?
— А не заскучаешь?
— Странное у тебя, наверно, ощущение?
— Заглядывать-то к нам будешь, а?
Чем он займется на досуге, Путифар уже знал, и скука ему никак не грозила! Только здесь об этом лучше было помалкивать…
В 18 часов, пожелав друг другу хороших каникул, стали расходиться. «Всего десять минут… всего пять…» — изнывал от нетерпения Путифар, пожимая последние руки, чмокая последние щеки. Он помог уборщицам привести в порядок учительскую и в 18.15 вышел один из опустевшей школы. Бросил последний взгляд на этот двор, по которому вышагивал тридцать семь лет, на старые липы, которые на его глазах тридцать семь раз зацветали и тридцать семь раз облетали, на серые стены, на задернутые шторами окна своего класса — вон там, на третьем этаже. Повернулся ко всему этому спиной и, нагруженный огромным букетом, направился к парковке, где ждала его старенькая желтая малолитражка. Он сел за руль и повернул ключ зажигания. Как всегда, сами собой заработали дворники, и он крепко стукнул по приборному щитку, чтобы их остановить. Поравнявшись с мусорным контейнером, стоявшим пониже дороги у реки, он убедился, что никто сверху не может его увидеть, и без всякого сожаления зашвырнул в него необъятный букет. Потом, повинуясь внезапному порыву, подхватил с заднего сиденья старый кожаный портфель, который тридцать семь лет оттягивал ему правую руку, и вернулся к контейнеру. Колебался он не больше пяти секунд — и портфель присоединился к цветам среди зловонного мусора. Путифар запихал его поглубже, захлопнул крышку и отряхнул руки. Гора с плеч!
Он поехал дальше вдоль берега, потом на светофоре свернул налево. Через десять минут выехал на широкий бульвар Гамбетта. Он остановил машину перед домом 80 — солидным зданием начала века с балконами ажурной ковки, глядящими на каштаны парка по ту сторону бульвара. По навощенной лестнице поднялся, отдуваясь, на четвертый этаж и вошел в просторную квартиру, где родился почти шестьдесят лет назад и жил до сих пор.
Он повесил пиджак на вешалку в прихожей, прошел в гостиную, тщательно отмерил себе порцию виски и булькнул в него пару кубиков льда. Со стаканом в руке он обрушил свои сто тридцать семь кило на диван в крупных розовых цветах и с огромным облегчением выдохнул: наконец-то всё!
— Ты пришел? — окликнул его издалека дрожащий голос.
— Да, мама, пришел, — ответил он.
— Значит, теперь и правда всё?
— Да, мама. Всё.
— Зайдешь ко мне?
Он поднялся, прошел темным коридором с ткаными обоями. Дверь спальни в конце коридора была, как всегда, приоткрыта. Он вошел. Мать улыбнулась ему с кровати. Голова ее покоилась на розовой подушке. Длинные руки далеко высовывались из кружевных манжет ночной рубашки. Для женщины ее поколения мадам Путифар была на удивление рослой. Ее ноги почти упирались в металлические прутья изножья. Сын присел рядом.
— Ах, Робер, — вздохнула она, — если б у меня только были силы, если б я хоть вставать могла, я помогла бы тебе… Но ты мне все будешь рассказывать, правда? Все-все?
— Все, мама, от и до. Во всех подробностях. Ну, отдыхай. Сейчас тебе супу принесу. А на десерт что — фруктовое пюре или бисквит?
— Фруктовое пюре, пожалуй, только немножко… Ах, Робер, хлопот тебе со мной…
Он с нежностью улыбнулся.
— Ну что ты, мама…
Из деревянной рамки, стоящей на ночном столике около стакана для вставной челюсти, на них благожелательно смотрел лысый усатый толстячок. Казалось даже, он ободряет их взглядом.
— Вот видишь, — сказала мадам Путифар, — он с нами. Он нам поможет.
Этой ночью Путифар не мог сомкнуть глаз от перевозбуждения и около двух часов вылез из постели. Он вышел в коридор и, прежде чем зажечь свет, постоял, прислушиваясь, под дверью спальни, расположенной напротив его собственной. Успокоенный ровным дыханием старой дамы, он направился в гостиную. Половицы стонали под его тяжестью, несмотря на постеленный сверху палас. Как был, в пижаме, он проскользнул в смежный с гостиной кабинет, где царила нерушимая тишина, влез на прочную табуретку и достал с самой верхней полки две папки, надписанные черным фломастером:
Он открыл первую и извлек из нее тридцать семь фотографий. За все годы. Самая старая — за 1962-й, когда он только начал преподавать; последнюю снимали в апреле этого года. Первые пять — черно-белые, дальше шли цветные. Путифар внимательно изучал их одну за другой. Разглядывая самого себя на этих фотографиях, он отмечал, как все более грузной становилась его фигура, как мало-помалу отступали со лба волосы, пока в 1980-х, перевалив за сорок, он почти не облысел. А третьеклассники — тем на всех фотографиях неизменно было восемь-девять лет. Получалось, что он так постепенно и состарился в окружении этой нахальной вечной юности! Еще он заметил, что почти ни на одной из тридцати семи фотографий сам он не улыбается, между тем как большая часть учеников так и сияет в объектив жизнерадостными улыбками.
— Смейтесь-смейтесь… — процедил он сквозь зубы. — Недолго вам осталось смеяться…
На другой день с утра он обосновался в столовой, где на большом столе удобно было разложить фотографии и личные дела. Раздвигая стол, который заедал и ужасающе скрипел, Путифар задумался: когда же его раздвигали последний раз? «Еще когда папа был жив, — вспомнил он, — тогда у нас еще бывали гости… Значит, тридцать лет назад…» От этой мысли ему сделалось грустно, но и как-то тепло на душе. Да, тридцать лет без гостей… но зато тридцать лет ни с кем не делить маму — чего же лучше?
Три дня напролет изучал он фотографии, иногда даже с помощью лупы. Перечитал все личные дела. В большую тетрадь на спирали выписывал имена, даты, добавлял комментарии, делал пометки. Он вычеркивал, вымарывал, чертил стрелки, сопоставлял… Время от времени заходил к матери, посидеть у нее в уютном пухлом кресле, которое некогда обил сатином еще Путифар-отец.
— Продвигается? — спрашивала она.
Сын делился со старушкой своими сомнениями, предположениями, советовался с ней. Еще он искал у нее утешения, потому что перебирать мучительные воспоминания, восстанавливать их во всех подробностях означало переживать все заново, и он от этого жестоко страдал.
В первый день они вдвоем составили список из тридцати двух имен.
Во второй день двадцать имен вычеркнули, осталось двенадцать.
Наконец, на третий день старая дама самоустранилась, предоставив сыну завершать работу в одиночку.
— В конце концов, дело-то это твое, — объяснила она.
И вот глубокой ночью со 2 на 3 июля 1999 года Робер Путифар окончательно остановил свой выбор на трех (точнее, четырех) учениках, чьи имена старательно выписал на развороте своей большой тетради:
Пьер-Ив Лелюк. 8 лет, 3-й класс, 1966/67 учебный год.
Кристель и Натали Гийо. 9 лет, 3-й класс 1977/78 учебный год.
Одри Поперди. 9 лет, 3-й класс, 1987/88 учебный год.
— Ну, погодите, деточки мои… посмотрим, кто кого, — прошептал он и вывел на обложке большими буквами:
Раз уж он не мог поквитаться со всеми (на это целой жизни не хватило бы), приходилось ограничиться несколькими. Но уж эти-то заплатят за всех — и за себя, и за остальных. И заплатят ох как дорого!
Было 3.30 пополуночи. По бульвару пронесся мотоцикл. Путифар слушал, как удаляется и сходит на нет его рев. Снова воцарилась тишина. Лишь из приоткрытой двери в дальнем конце коридора доносилось мирное похрапывание старушки матери.
2. Тяжелое детство и мучительная карьера
Робер Путифар всегда ненавидел детей. Даже в ту далекую пору, когда он сам был ребенком, он их ненавидел. И на то были веские причины. За восемь лет подготовительной и начальной школы не было дня, чтобы он не принес домой ссадину на скуле, синяк на ноге, пятно на куртке, прореху на рубашке, расползающийся на нитки свитер или приведенную в негодность фуражку. Как мог постоять за себя боязливый, щуплый мальчонка, на полголовы меньше остальных, который, не имея ни брата, ни сестры, не научился драться?
Особенно запомнился ему тот ужасный день, когда в семь лет он пережил наихудшее из унижений: ему пришлось пройти полгорода, оттягивая вниз полы рубахи, чтобы прикрыть голые ляжки. Изнемогая от стыда, он скорчился на третьем этаже, не смея ни подняться выше, ни спуститься обратно по навощенной лестнице. Мать, услышав его рыдания, выскочила на площадку и закричала сверху:
— Робер, ты чего там застрял? Что случилось? Только не говори, что они порвали тебе новые штаны!
И он был вынужден поведать ужасную правду:
— Нет, мама, не порвали. Я вообще без штанов!
Он взбежал наверх и упал в ее объятия. Она успокаивала его, ласкала, приговаривала:
— Ничего, сыночек, не плачь, маленький, я с тобой… Ну какие же чудовища! Точно тебе говорю, они настоящие чудовища…
Он это запомнил навсегда. Раз его милая, любимая мама так говорит, значит, нечего и сомневаться: дети и в самом деле чудовища.
На следующий день огромная, могучая мадам Путифар воздвиглась перед директором, и голос ее дрожал от возмущения:
— На сей раз, месье, они перешли все границы! Представляете, мой сын…
— Я знаю, знаю, — перебил ее директор. — Его товарищи…
— Товарищи? Вы называете товарищами паршивцев, которые заставили моего сына бежать по городу с голой задницей? Я требую, чтобы его перевели в другой класс. Иначе я завтра же запишу его в другую школу!
— Дорогая мадам Путифар, — вздохнул директор. — Робер уже сменил три школы и добрую дюжину классов. И всюду одно и то же: дети все равно его травят. Он словно притягивает, провоцирует их агрессию…
По четвергам, когда в школах нет занятий, он отказывался выходить из дому и предпочитал оставаться с матерью в уютной теплой квартире. Она его в этом поддерживала: