Часть 88 из 200 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не обращайтесь, пожалуйста, к прокурору.
– Судите меня – это ваше право! Но клеветать, издеваться надо мной вы не смеете.
И Елена Никитишна села. Глаза ее метали искры. Прокурор опять переглянулся с председателем. Допрос продолжался по-прежнему скучно, монотонно.
– Скажите, свидетель, вам неизвестно ничего об отношениях подсудимой к одному чиновнику в Саратове? – спросил прокурор домовладельца, у которого жили Смулевы.
– Ничего решительно. И никто в Саратове ничего до сих пор не знает.
– Я сама скажу господину прокурору, – встала Коркина, – что была любовницей этого чиновника. Да, была! Это мое преступление, за которое я как милости прошу каторги! Еще я виновна в том, что не донесла на этого человека! Он сказал мне про задуманное убийство, и я упала в обморок, после заболела горячкой. Но когда я поправилась через полтора месяца, я должна была донести! А я поверила ему, что муж уехал, как собирался раньше. Да! Вот мои преступления, тяжкие преступления, и я молю у вас каторги!
Допрос кончился только к вечеру. После перерыва началась речь прокурора.
– Господа присяжные! Перед вами жена Смулева, которая, по предварительному сговору с любовником, наняла убийцу для мужа, теперь спустя восемь лет принесла повинную. Страх ли перед угрозами шантажиста, или проснувшаяся совесть руководила ею, для нас безразлично, но во всяком случае раскаяние только смягчает вину, а не оправдывает. – Прокурор подробно развил свои доводы и закончил: – Подсудимая просит у вас каторги. Рисуется она или точно искренно хочет загладить свое преступление – это дело ее, но я также прошу у вас для нее каторги! Пусть смерть Смулева будет отомщена хоть на ней! Сообщник любовник умер, наемный убийца не разыскан, остается одна она, и пусть над ней свершится правосудие!
– Вам принадлежит последнее слово, – обратился председатель к Коркиной.
– Господа судьи, – твердо произнесла подсудимая, – я прошу у вас каторги и не думаю, чтобы вы нашли это рисовкой! Посмотрите на мои морщины и седины – они красноречивее слов прокурора. Рисоваться умеют только профессиональные обвинители, защитники и преступники! Рисовался перед вами и прокурор, который искусно лавирует между правдою и ложью, искусно играет словами! Это его профессия! Он и вчера сидел на этом кресле, и завтра будет сидеть, а я перед вами первый и последний раз! Я умоляю вас еще раз обвинить меня без всякого снисхождения, сослать меня в бессрочную каторгу! Умоляю, как о великой для меня милости, потому что я без того довольно страдала; нет больше сил у меня! Но я требую у вас, как у судей, совести, чтобы вы сказали прокурору, что я не сообщница Макарки-душегуба, не убийца своего мужа! Кровь Смулева на мне, я виновна, что не донесла об убийстве его, когда поправилась, я пойду в каторгу, но вы засвидетельствуйте, что у меня даже помыслов не было искать его смерти, у меня не было никакого злого умысла!
Коркина села. Она схватилась за сердце и побледнела.
Председатель вручил присяжным заседателям вопросный лист и сказал краткое резюме. Они удалились. Не успела публика выйти в коридоры, как раздался роковой звонок. Все хлынули обратно.
– Виновна ли, – начал читать старшина присяжных, – подсудимая Коркина в том, что по уговору с другим лицом наняла наемного убийцу, который я умертвил ее первого мужа? Ответьте.
– Нет, не виновна.
– Если подсудимая не виновна по первому вопросу, то не виновна ли она в сокрытии преступления, совершенного хотя и без ее участия, но с ее ведома? Ответьте.
– Нет, не виновна.
– Подсудимая Коркина, объявляю вас свободной.
– Как свободной? Нет, я не хочу! Я прошу каторги! Я не пойду отсюда! Ради бога, пощадите!
С оправданной подсудимой сделался истерический припадок.
– Доктора, скорее доктора!
42
Отъезд
Прошло уже две недели, как бедный Тимофей Тимофеевич лежит в полном параличе, без языка и движений. Врачи не теряют надежды на выздоровление больного, но что несчастный переживает теперь – этого никто ему не вернет! Он все понимает, видит, слышит, но проявить свою волю не может никак! Ни спросить или узнать, ни приказать сделать или подать! А между тем, сколько волнующих его событий! Неожиданное сватовство Павлова, послеродовой процесс болезни дочери, поимка злодея Макарки-душегуба, брошенный на произвол судьбы завод и т. д., и т. д. О всем этом хотелось говорить много, подробно, а тут он не может произнести ни звука, не может шевельнуть рукой, сделать знака, написать свое желание на бумаге. Мучительное состояние особенно было тягостно, потому что больной не знал, долго ли оно продолжится. Правда, врачи громко говорили, что через неделю он будет здоров, но они могут говорить это только для его успокоения. Прошло уже две недели, а выздоровления нет. Были моменты, когда ему казалось, что силы возвращаются, мускулы приходят в движение, но эти моменты проходили и все оставалось по-прежнему. Только безотлучное присутствие дочери и Павлова доставляло ему утешение и некоторое душевное спокойствие.
Он видел, что Ганя быстро поправляется, встала, ходит, на ее лице заметно тихое, кроткое спокойствие, как бы примирение с будущим. Павлов проявлял столько трогательной заботливости к нему и к дочери, что нельзя было сомневаться в искренности его чувств. Степанов часто навещал их и, хотя в нем видна была заботливость, но он, как и другие, радостно смотрел на будущее. О! Неужели эти тяжкие испытания еще не миновали! Неужели впереди им предстоят новые мучительные тревоги?! Неужели этот проклятый душегуб опять вернется в их дом и протянет к ним свои чудовищные лапы, заставит дрожать их перед страшными, налитыми кровью глазищами. Петухов чувствовал холодный пот, выступавший у него на лбу, когда он мысленно рисовал себе эту лоснящуюся, красную рожу, с выдавшимися скулами, искривившимся ртом и блуждающими, дикими глазами. Где он теперь? Пойман ли, уличен ли? Степанов как-то неопределенно говорит: «Сидит». А что если он успел бежать?
Особенно беспокоился старик по вечерам, в сумерки, оставаясь один со своими мрачными думами. Ганя рано укладывалась спать и скоро засыпала; спокойный, крепкий сон укреплял ее силы. Павлов уходил спать в фельдшерские комнаты, и больной чувствовал себя в эти долгие часы совершенно одиноким. Однажды ему показалось, что вот открывается дверь и входит Макарка. Входит таким, каким он помнит его около своей постели, когда он открыл ему свои карты! Макарка сделался еще злее, ожесточеннее, он подходит к нему, протягивает кулачищи. Павлов только что вышел, простившись с ними до утра и пожелав покойной ночи. Ганя уснула. У Макарки блеснул в кулаке нож, глаза его засверкали, а Тимофей Тимофеевич не может двинуть рукой, не может пошевельнуться, даже закричать. Больной сделал нечеловеческое усилие над собой, чтобы отогнать призрак, и вдруг… закричал «спасите». Ганя вскочила и спросонья не могла понять, в чем дело. Вбежали фельдшер, сестра милосердия. Тимофей Тимофеевич сидел на кровати и тяжело дышал.
– Ганя, – произнес он, – слышишь ли, я, кажется, говорить начал, Ганя!..
Петухов протянул руки и привлек к себе дочь.
Через минуту прибежал Павлов с доктором. Увидев Петухова сидящим и в объятиях дочери, Павлов пришел в неописанный восторг.
– Тимофей Тимофеевич, – воскликнул он, – неужели вы поправились?!
– Поправился, дорогой мой, Господь помиловал меня.
– О, какое счастье!
– А где Макарка? Я видел его окровавленного, с ножом в руке! Или это был призрак? – продолжал Тимофей Тимофеевич. Он говорил медленно, запинаясь, но совершенно ясно и внятно.
– Вы не могли видеть его, Тимофей Тимофеевич, – отвечал Павлов, – он теперь сидит арестованный под запорами и замками.
– Ну, смотрите, дети мои, что-нибудь не так. Мои видения не бывают напрасны. Или он бежал, или умирает теперь, но что-либо произошло. Вспомните мое слово. Я видел его так же ясно, как вот сейчас вижу вас.
– Успокойтесь, Тимофей Тимофеевич, забудьте о Макарке. Радуйтесь вашему счастью! Вы теперь совсем здоровы.
– Благодарение Богу, дети мои, я вынес за эти дни столько горя, сколько не принял за всю свою жизнь. Скажите же мне всю правду, чего мы должны ожидать?
– Мы ничего не скрываем от вас, Тимофей Тимофеевич, но теперь вы скажите, благословляете ли вы любовь нашу? Ганя запрещала мне даже заикаться о нашем счастье, пока вы не поправитесь.
– О каком счастье вы говорите, дети мои, когда до этого счастья еще очень далеко. Муж дочери еще не потерял своих прав на нее, а вы, Павлов, не приняли ведь еще единоверие. Еще Макарка жив, мы все еще не оправились, а вы загадываете уже будущее счастье! Смотрите, не гневите Бога! Далеко еще нам до полного избавления от нашествия врага.
Старик, страшно исхудавший, обессиленный, опустился на подушки, не выпуская из рук шеи дочери.
– Ганя, Ганя, моя дочь несчастная, неужели опять этот злодей вырвет тебя от меня?!
– О каком злодее вы говорите? Ганя – моя невеста, и я до последней капли крови буду защищать теперь ее.
– Дорогой мой! Ганя принадлежит теперь вам больше, чем мне! Я погубил ее, а вы спасли от гибели! Нет здесь Степанова, мне хотелось бы прежде всего, как я начал говорить, сказать ему спасибо. Да, Степанов доказал свое великодушие и преданность нам! Я виноват перед ним не меньше, чем перед дочерью.
– Ну, теперь, – произнес врач, – мне остается только поздравить вас всех, господа, с выздоровлением! Завтра вы можете выписаться из больницы. Помните только, что обоим больным нужно первое время соблюдать осторожность, беречь себя и пуще всего не волноваться. Я советовал бы вам уехать из Петербурга хоть на месяц.
– Это самое лучшее, – радостно подхватил Павлов. – Поедемте втроем в Москву, я устрою там свой переход в единоверие, и, быть может, мы сыграем свадьбу!
– Ну, пожалуйста, не говорите вы ничего о свадьбе! Грешно и неприлично теперь думать об этом! Бедная Ганя еще не похожа сама на себя, я только что поднимаюсь со смертного одра, а вы толкуете о свадебном пире! Если Бог благословит, то это будет впереди! Нужно еще покончить с первым мужем! Макарка не оставит нас в покое! Ох, предчувствую я недоброе! Упаси Господи и помилуй!
Почти всю ночь они не спали. Только под утро старик уснул, а Ганя и Павлов задремали сидя.
Чуть рассвело, Павлов послал сторожа за заставу привести с завода Степанова. Ганя на цыпочках вышла за Павловым в коридор и остановила его.
– Дорогой мой, скажите правду, неужели предчувствие это верно?! Вы обманываете меня? Макарка убежал?
– Мужайтесь, Ганя! Да, действительно ваш душегуб скрылся, но только его ловят и наверняка поймают.
Ганя зашаталась.
– Увы! Я предчувствовала! Почему вы не говорили мне раньше? Нет, не поймают его, когда из рук упустили! Не таковский он, чтобы опять в руки даться.
– Он ушел на Горячее поле, которое все оцеплено и охраняется.
– Легче оцепить и охранять город Петербург, чем Горячее поле! Зачем обманывать себя? О, боже, боже! Значит, испытания наши еще не кончены! Отец прав! Рано мечтать нам о будущем! Счастье не для нас!
– Полноте, Ганя! Во всяком случае вы со мной и бояться вам нечего!
– Это убьет опять отца. От него не скрыть этой ужасной истины!
– Необходимо скрыть. Уедем же завтра в Москву.
– Я согласна не только в Москву, но на край света бежать!
Несколько минут спустя явился Степанов, испуганный, встревоженный.
– Что случилось?!
– Ах, это вы! Слава богу, – воскликнула Ганя, – идите, Николай Гаврилович, папенька поправился, говорит, хочет вас видеть; не знаете ли вы что-нибудь о муже? Поймали ли его?
– Разве вы знаете? Зачем Дмитрий Ильич сказал вам? Разумеется, его поймают, если уж не поймали. Вчера была облава всего Горячего поля, вся полиция на ногах! Никогда ему не скрыться!
– Добрый вы, Николай Гаврилович! Вы все видите в розовом свете! Помните, послали меня в церковь венчаться и то уверяли, что свадьба не состоится! У вас еще юношеская душа! Хороший вы человек!
Ганя говорила не то с легкой иронией, не то наставительно, тоном старшей, более опытной женщины. Истекший год действительно превратил ее в пожилую, опытную женщину.
– Где мои дети? – послышался из палаты голос старика Петухова.
– Пойдемте скорее, отец проснулся.
Они вошли. Увидев Степанова, Петухов протянул ему обе руки и воскликнул:
– Николай Гаврилович, дай обнять тебя и сказать тебе от глубины души спасибо за все! Приди на грудь мою!