Часть 1 из 2 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Минимум Торо
«В истории Америки вряд ли найдется хотя бы с полдюжины имен, которые для меня что-нибудь значат. Торо – одно из них. Я считаю этого человека настоящим сыном Америки, или, фигурально говоря, драгоценной монетой самой высокой пробы, которую страна, к сожалению, перестала чеканить. <…> Такие люди, в моих глазах, квинтэссенция лучшего, что может породить общество. Вот почему я безгранично уважаю его и восхищаюсь им».
Генри Миллер
«Этот человек – самый независимый из независимых, единственный, кто на самом деле подписал Декларацию независимости. Он более, чем 1776 год, воплощает Революцию, ибо от подписания Декларации перешел к ее выполнению».
Амос Бронсон Олкотт
Генри Миллер далеко не единственный, у кого есть потребность уже из ХХ века американской культурной истории помянуть Генри Дэвида Торо и сказать о нем много хорошего, и без натяжек. У американского ХХ века перед Торо есть значительный долг.
Американцы, подобные Миллеру, в этом своем памятовании делают двойственный жест – положительный и отрицательный одновременно. Жест положительный: признание того простого и важного факта, что несколько выдающихся литераторов, а именно Торо, Ральф Уолдо Эмерсон, Уолт Уитмен, Генри Мелвилл и кое-кто еще создали для Соединенных Штатов собственный Золотой век их культуры, их, как еще говорят, аутентичный культурный код. Жест отрицательный: отмежевание, подчас радикальное, от современной культуры послевоенной Америки ХХ в., которая так же далека от Золотого века, как Америка от Луны. А если и можно представить себе минимальный контакт Америки и Луны, воплощенный в астронавте Армстронге, то и контакт американской массовой культуры середины ХХ века с Золотым веком столетней давности – дело исключительно избранных одиночек вроде того же Генри Миллера. В остальном всё потеряно, и нет здравой возможности проассоциировать монструозный, как инкский храм, супермаркет, штампованную жизнь в пластмассовом пригороде, бесконечные и отупляющие телешоу, радиоактивный фастфуд, придурковатую молодежную моду, конвейерную и примитивную поп-музыку и прочие повядшие цветы зла с теми потрескавшимися дагерротипными идеалами, символом которых и был Генри Дэвид Торо для романтика Миллера, для битников и хиппи.
Справедливо такое размежевание или нет, оно – факт американской культуры. И если сегодня мы очень подробно знаем одну сторону конфликта, то другую, представленную как раз Торо с Эмерсоном и их Золотым веком, знаем похуже, а то и никак. Значит, есть повод восстановить баланс сил, хотя бы на уровне предисловия.
* * *
Генри Дэвид Торо, как было сказано, принадлежит к тому поколению литераторов, усилиями которых была вызвана к жизни оригинальная американская культура.
Конечно, американцы в какой-то степени творили свою культуру еще до этого поколения, однако их творчество было вполне вторичным по отношению к европейским оригиналам. Ведь даже большое событие американской независимости на идейном, теоретическом уровне было последствием общеевропейского движения Просвещения, в котором, само собой, не было ничего американского.
Идеи Локка, французских сенсуалистов, энциклопедистов, Руссо нашли по ту сторону Атлантики хорошую почву и, главное, верный момент, что привело к взрывным политическим последствиям, но для самих борцов за независимость колоний это были чужие идеи. Отцы-основатели, люди безусловно великие, в культурном отношении были только учениками просвещенной Европы.
Столь же чужим было старое европейское пуританство, доминирующее в американской культуре еще до войны за независимость. Словом, единственно оригинальное на этой земле до поры было связано с аборигенами, которых по ошибке назвали индейцами, но с ними у колонистов, добившихся независимости, были свои счеты.
Подобное состояние культурной вторичности и философского банкротства может и было вполне безразличным, а то и комфортным для среднего американца, но для образованного человека, тем более для творца, едва ли придумаешь что-нибудь унизительнее. Сопротивляясь тому, в период с так называемой второй войны за независимость 1812–1815 и до гражданской войны 1861–1865 гг. выдающиеся американцы искали и изобретали свой особенный культурный лик. Пожалуй, только у группы американских трансценденталистов, если не считать гениальных одиночек вроде Эдгара Аллана По, такая попытка впервые оказалась удачной.
Впрочем, сами трансценденталисты не отрицали своей преемственной связи с европейской интеллектуальной традицией, напротив, они этой связью гордились. Однако их цель изначально состояла не в подражании, но в полноценном соучастии, в диалоге с европейской мыслью, а для диалога, понятно, нужны двое равных. Чтобы вступить в независимые – теперь уже не политически, но теоретически – отношения с Европой, американские трансценденталисты осознали и сформулировали необходимость создать себя заново, переродиться в виде субъекта мышления, творчества, эстетического и особенно этического суждений. Вполне справедливо сказать, что именно трансценденталисты и стали первым полноценным субъектом молодой американской культуры середины XIX века.
Рождением трансценденталистского направления в литературе и философии США можно считать 1836 год, когда бывший пастор, а ныне свободный интеллектуал Ральф Уолдо Эмерсон опубликовал свой знаменитый трактат-манифест «Природа». Именно Эмерсон был родоначальником, лидером и крупнейшим деятелем нового направления. Объясняется это не только новаторством и напором, ему, безусловно, свойственными, но также и тем промежуточным местом, которое Эмерсон занимает между прошлым и будущим американской культуры.
С одной стороны, ему удается усвоить всё лучшее и наиболее жизнеспособное, что было в этой культуре до него. Сам начинавший как проповедник и навсегда сохранивший свою миссионерскую энергию, Эмерсон плоть от плоти тех радикальных пуритан, которые обосновались на этой земле в начале XVII в. с четким намерением строить здесь Царство Божие на Земле – именно среди этих людей, суровых и будто бы ветхозаветных, и развивались по большей части мысль и словесность колониальной Америки. От проповедников-пуритан Эмерсон взял эту силу, глубокую убежденность в собственной внутренней правде и устремленность к преобразованию человека и всего человеческого общества.
С другой стороны, на столь хорошо подготовленную почву ладно ложились новейшие тенденции в европейской мысли, прежде всего непростые построения немецкого идеализма, чаще всего в пересказе англоязычных авторов вроде дружившего с Эмерсоном, но очень на него непохожего Томаса Карлейля (хотя и сам Эмерсон знал языки в достаточной степени, чтобы знакомиться с оригиналами, он никогда не был снобом в этом отношении и не брезговал переводами).
В принципе согласуемые с пуританством (вспомним, что Гегель и Шеллинг также когда-то были студентами-теологами), идеи немецких идеалистов, критически разрабатывавших основные положения кантовской философии и стремящихся пойти дальше самого Канта (от Канта идет и сам термин «трансцендентализм»), убедили Эмерсона в необходимости высшего синтеза разрозненных источников человеческого познания. Исходя из данности (или видимости) дуализма человека и мира, американский трансцендентализм, как и немецкий идеализм, ищет пути их согласования.
Результаты поисков у немцев и у Эмерсона различны: первые делают ставку на спекулятивное познание объективной необходимости осуществления Абсолюта в истории, второй, характерным для бывшего пастора образом, уповает на этику, на личностное усилие (в этом смысле среди всех немецких идеалистов Эмерсон ближе всего оказывается к Фихте, хотя сам он этого особенно не акцентировал).
Необходимость усилия в преодолении обстоятельств, вносящих раздор между человеком и миром, во многом диктовалась сюжетами из личной биографии самого Эмерсона. Переживший бедность, болезнь, смерть двух братьев, первой жены и маленького сына, прошедший через глубокий религиозный кризис, он вышел из всего этого переродившимся человеком, сильным оратором, поэтом и реформатором, учителем нового поколения образованных людей американского восточного побережья.
Поселившись в Конкорде, штат Массачусетс, ставшем впоследствии столицей новой американской культуры, Эмерсон собрал в своем доме Трансценденталистский клуб, в который входили самые разные люди, более или менее знаменитые – Амос Олкотт, Эмери Чаннинг, Маргарет Фуллер и многие другие. Клуб выпускал собственный ежеквартальный журнал под названием «Дайэл» (The Dial, циферблат; издавался в 1840–1844 гг.), способствовал разным социальным и образовательным проектам. Вокруг него собирались поэты, философы, мистики и социальные реформаторы – в общем, элита и ей сочувствующие.
А кроме них всех был там и некто Генри Дэвид Торо, землемер и садовник, плотник, отшельник, карандашный фабрикант, философ и ярый политический бунтарь. Именно ему предстоит стать одним из прославивших американский Золотой век литераторов и, наравне с самим Эмерсоном, сделаться символом движения трансценденталистов.
* * *
Эмерсон сдружился с Торо в 1837 г., уже после выхода трактата «Природа», который на юного его друга (между ними было 14 лет разницы) произвел огромное впечатление.
В то время Генри Дэвид только окончил Гарвард и искал свой собственный путь. Его совсем не привлекали хоженые тропы, хотя с его задатками – а он с легкостью самостоятельно овладевал самыми разными сферами знаниями и практическими навыками, знал древнегреческий и латынь, французский и чуть хуже итальянский, испанский и немецкий языки – можно было быстро во многом преуспеть. Однако он был слишком рефлексивен и независим, больше успеха в какой-то карьере его привлекало сочинение стихов и ведение дневника, чем, вероятно, он и привлек умудренного Эмерсона, искренне восхищавшегося цельными сильными личностями.
Писатели сблизились настолько, что в скором времени Торо поселяется в доме Эмерсона и при содействии последнего чуть позже проводит свой знаменитый уолденский эксперимент. Ну и, конечно, всячески помогает в работе по саду.
Родился Генри Дэвид Торо в Конкорде в 1817 г. Прожил он совсем недолгую, в 44 года, но крайне насыщенную и необычную жизнь.
С раннего возраста он полюбил природу и путешествия. Учился, как сказано, в прославленном Гарварде, но подавляющим большинством своих знаний обязан не учителям, а самому себе. Пустую ученость не ценил, доверял скорее практической, нежели строго теоретической мудрости – поэтому кажется, что пафос знаковой речи Эмерсона «Американский ученый» направлен именно на такую личность, как Торо.
После учебы он недолго и сам был преподавателем в школе, но там проявил свой непокорный нрав, отказавшись от применения к ученикам телесных наказаний, и вынужден был бросить работу, смешивающую просвещение с садизмом. Эмерсон ввел Торо в свой Трансценденталистский клуб, хотя среди высокопарных интеллектуалов и экзальтированных мистиков крепкий, насмешливый и прагматичный новичок смотрелся, скорее всего, немного неловко.
Хорошо ориентирующийся в природе, Торо предпочитал помогать Эмерсону и его жене в работах в саду, на земле. В 1845 г. Эмерсон разрешает Торо обосноваться неподалеку, на берегу Уолденского пруда. Так возникает прелюбопытный эксперимент по практическому минимализму. Своими руками (местами не без постороннего содействия) Торо строит себе небольшую хижину и два следующих года живет в лесу, питаясь плодами собственного труда и успевая подрабатывать разнорабочим в ближайшем селении.
В 1847-м эксперимент заканчивается (по словам самого Торо, ему не терпелось попробовать что-то еще, прожить множество разных жизней), вылившись в книгу «Уолден, или Жизнь в лесу», самую знаменитую в его последующей библиографии. Больше при жизни у него не было значительных публикаций, может быть, не считая брошюры «О гражданском неповиновении».
Известен эпизод, когда Торо перестал платить налоги в знак протеста против политики терпимости в отношении южного рабовладения, которой стали придерживаться северные штаты (сам Торо активно участвовал в помощи беглым рабам, как и многие неравнодушные северяне того времени, – рабов укрывали и переправляли через границу). Зная чудачества Торо, представители властей какое-то время терпели его демарш, но в определенный момент перестали и упекли за решетку. Там Торо долго не задержался, так как некий таинственный благодетель уплатил за него его налог (благодетелю позже досталось в «Гражданском неповиновении»: «Если другие платят требуемый с меня налог из сочувствия государству, они делают то же самое, что уже сделали раз за себя самих, то есть содействуют несправедливости даже усерднее, чем требует государство»[1]). Брошюра, в которой нашел отражение этот опыт, впоследствии оказала значительное влияние на Толстого, Махатму Ганди и Мартина Лютера Кинга. Именно этот эпизод и позволил трансценденталисту Олкотту сказать, что только Торо осуществил Декларацию независимости не на словах, а на деле.
Умер Торо в 1862 г. от чахотки. Лишь после смерти к нему пришла широкая литературная слава, в частности, были изданы его дневники и стихи, стали появляться большие собрания сочинений. Их автор по-прежнему почитается как герой, подлинно независимый гражданин, самобытный мыслитель и литератор. Вместе с Эмерсоном и некоторыми другими трансценденталистами его причисляют к пантеону Американского Возрождения середины XIX в. Знаменитости вроде Генри Миллера считают Торо своим духовным наставником.
Всё это так. Но нам в рамках этого текста он интересен прежде всего как яркий выразитель одной самобытной интеллектуальной тенденции, существовавшей, конечно, не только в Америке, но именно там ставшей очень влиятельной. Назовем эту тенденцию минимализмом.
* * *
Известен еще один эпизод из жизни Торо. По молодости его друг Айзек Хекер, тоже тот еще авантюрист, предложил Генри Дэвиду бросить всё, пересечь Атлантику и, путешествуя по Европе, исследовать настоящую жизнь. Торо отказался – он полагал, что для познания жизни у него и так всё под рукой. Вместо Европы он довольствовался своим Уолденом.
В этом эпизоде содержится житейская формула минимализма: в самом малом уже дано всё, что тебе нужно. На то же чуть раньше указывал романтический принцип Уильяма Блейка: увидеть целый мир в одной песчинке (нельзя забывать, что трансценденталисты – те же романтики, только на свой, американский манер). А еще раньше – в XV веке – похожим образом рассуждал Николай Кузанский: абсолютный минимум и абсолютный максимум совпадают. Сравним это с фразой из «Уолдена»: «Вся наша мудрость заключена в математической точке…».
Ведя одинокую жизнь в маленькой хижине, Торо видел мир в малом и открывал для себя абсолютный максимум. Для этого ему требовалось не выискивать что-то особенное и экзотическое, но, напротив, отбросить как можно больше всего наносного. И хотя первое, что отбрасывает Торо – это более-менее общепринятые правила хорошего композиционного тона («Уолден» напоминает сборник заметок по поводу и без, что может, во всяком случае поначалу, несколько отягчить его чтение для читателя, привычного к стройным сюжетам), мы можем удерживать в качестве руководящей линии этих уолденовских рассуждений именно пафос отказа и отречения от всего, что представляется автору лишним.
Фрагмент за фрагментом, как на волнах, Торо разворачивает то спокойную, то язвительную критику всевозможных изысков цивилизации, всякий раз уплывая куда-то в сторону от первоначальной мысли – любуясь красотами окружающего мира или, к примеру, припоминая чей-то удачный афоризм. Под изысками он понимает всё то, что средний читатель, напротив, привычно почитает за вещи обычные, бытовые, необходимые.
То, что некогда было вполне исключительным и элитарным удобством, сегодня воспринимается как общедоступное, базовое благо. Разнообразие в пище, регулярную смену одежды, относительный простор жилья мы принимаем за неотчуждаемую данность. И – по Торо – попадаем к этой данности в рабство.
Отбери у такого человека лишнюю пару парадных ботинок, и он совсем выйдет из строя. Без целого арсенала кухонных принадлежностей наш современник, без шуток, может издохнуть голодною смертью. Выходит, удобство обманчиво: вооруженный излишком, сам по себе, как самодостаточная единица, человек только слабеет. То ли дело раньше, «А сейчас – увы! – люди стали орудиями своих орудий».
Единственный выход из этого состояния, как проповедует нам Торо, это путь на уменьшение: лишних благ, вещей и прочих зависимостей. Слова лесного проповедника звучат как лозунги: «Простота, простота, простота! Сведите свои дела к двум-трем, а не сотням и тысячам; вместо миллиона считайте до полдюжины и умещайте все счета на ладони»; «Упрощайте же, упрощайте. Вместо трех раз в день, если нужно, питайтесь только один раз, вместо ста различных блюд довольствуйтесь пятью и соответственно сократите всё остальное».
С цивилизацией человек создал такой мир, который превратил его, человека, в раба вещей и собственных инструментов. В вещах-господах человек отчуждается и сам в свою очередь овеществляется, обращаясь в то, что не столько использует, сколько используется своими собственными инструментами (скажем, человек как надежное приспособление для покупки автопрома, человек как мобильная вешалка для дизайнерской одежды и т. д.).
Но человек – на то и разумное существо, чтобы суметь всё исправить: «Неплохо было бы среди внешнего окружения цивилизации пожить простой жизнью, какой живут на необжитых землях, хотя бы для того, чтобы узнать, каковы первичные жизненные потребности и как люди их удовлетворяют, или перелистать старые торговые книги, чтобы увидеть, что люди покупали прежде всего, чем они запасались, то есть каковы продукты, без которых не проживешь. Ибо столетия прогресса внесли очень мало нового в основные законы человеческого существования; точно так же и скелет наш, вероятно, не отличается от скелетов наших предков».
Избавляться Торо предлагает от всего сразу, можно по пунктам. Само собой, человеку не нужно много одежды (лишь бы старая не прохудилась), ему не нужны излишества в пище (сам Торо у себя в лесу питался в основном рисом, картофелем, хлебом и, конечно, водой). Что до жилья, то он, Генри Дэвид Торо, мог бы с радостью жить и в ящике для инструментов в шесть футов на три, но всё-таки для приличия делает себе хижину попросторнее. Много работать там не придется, а деньги совсем не нужны: «На лишние деньги можно купить только лишнее. А из того, что необходимо душе, ничто за деньги не покупается»; «Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы – дайте мне только истину».
Вооружившись этим отрицательным принципом, мы вполне можем продолжать дальше. К примеру, заранее ясно, что минималист Торо думает о правительстве: «Я всецело согласен с утверждением: „Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше“, – и хотел бы, чтобы оно осуществилось быстрее и более систематически. Осуществленное, оно сводится в конце концов – и за это я тоже стою – к девизу: „Лучшее правительство то, которое не правит вовсе“, а когда люди будут к этому готовы, то именно такие правительства у них и будут».[2]
* * *
В этой линии аргументации легко узнается руссоистский вариант Просвещения, направленный на регресс к до-цивилизованному состоянию как на необходимое условие дальнейшего прогресса. Конечно, буквальный регресс невозможен – историю нельзя повернуть вспять. Но даже теперь, в губительном цивилизованно-овеществленном состоянии, человек в силах исполниться мудрости и зажить просто, в соответствии с естеством, приближаясь к недостижимому древнему идеалу как можно плотнее.
Возможно, еще в XIX в. этот руссоистский вариант минималистской аргументации звучал убедительно, однако теперь его сила и в самом деле минимальна – антропологические дисциплины доходчиво продемонстрировали, что добрый дикарь – это досужая фантазия одного перевозбужденного сентименталиста, что дикари представляют собой не райское общество, но просто еще один вариант обычного человеческого ада. Попытка вернуться назад – не героическое переоткрытие древней мудрости, но наоборот, это отказ от мудрости действительной и настоящей, данной не в воображении, а в продуктах человеческих мыслей и трудов, и этот отказ ведет не к преображению, но к вырождению: к практикам лечения гангрены молитвами, к средней продолжительности жизни в 35 лет, к вонючей антисанитарии и пятиминуткам праздничного каннибализма.
Наверное, в чем-то Торо и мог согласиться с Руссо. Может, всякие дикари и не очень добры, но в минимализме своем они явно превосходят гордого белого человека, и к лишним заботам их сложно принудить. Как писал Луи-Фердинанд Селин, «Туземцев, в общем, можно принудить к труду только дубинкой: они блюдут свое достоинство; белые же, усовершенствованные народным образованием, вкалывают добровольно».[3] И самого Торо злые языки обвиняли в тунеядстве – при всем, казалось бы, его трудолюбии. В «Уолдене» он говорит напрямую: «Я не хочу работать руками больше, чем этого требует необходимость». А необходимо ему, как он там же высчитывает, работать лишь каких-то шесть недель в году.
Однако в остальном Торо едва ли призывает вернуться в дикарское состояние – во всяком случае в руссоистском смысле. Если древность ему и ближе современности, то древность не фантастически-первобытная, а греческая и философская: «Каждое утро радостно призывало меня к жизни простой и невинной, как сама природа. Я молился Авроре так же истово, как древние греки». При этом под философией, которую олицетворяют древние греки, он понимал как раз нечто вроде практического минимализма: «Быть философом – значит не только тонко мыслить или основать школу; для этого надо так любить мудрость, чтобы жить по ее велениям – в простоте, независимости, великодушии и вере».
Если спорить с тем, что дикарь – это ангел, легко и приятно, то с тем, что человек находится в собственности у собственных же вещей, поспорить непросто. Торо не выстраивает утопию, его аргумент – скорее критический, нежели по-руссоистски идеологический. Тем самым он оказывается куда ближе не к Руссо и его последователям, но к греческим киникам, которые видели в систематическом опрощении исток сокрушительной критики властного дискурса, подчас застывающего в порабощающих нас вещах. От киников юмор Торо, его оптимизм и довольство собой, своим телом, т. е. ближайшими малыми величинами.
Перейти к странице: