Часть 7 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Они промокали глаза, в полном изнеможении, словно запыхались от бега.
– Глупости, – сказала тетя Уиннипег. Это было бабушкино словечко, когда она чего-то не одобряла.
Я никогда в жизни не видела, чтобы мама так смеялась.
– Не обращай на нас внимания, – сказала она мне.
– И смех и грех, – сказала другая.
– Без смеха тут свихнешься, – сказала мать, как всегда подпуская толику укоризны.
Это их отрезвило. Тетки знали, что ее жизнь, точнее, отсутствие жизни позволяло жить им.
Вскоре бабушка начала терять чувство равновесия. Она вставала на стулья и табуретки, чтобы достать какую-то вещь, как правило слишком тяжелую, и в результате падала. Обычно она проделывала это в мамино отсутствие, и та, вернувшись, обнаруживала беспомощную бабушку на полу, среди осколков фарфора.
Затем ее стала подводить память. Она ходила ночью по дому, хлопая дверьми в поисках своей комнаты. Порой она не помнила, кто она сама и кто мы такие. Однажды она напугала меня до чертиков, когда вдруг вошла в кухню средь бела дня, я как раз делала себе бутерброд с арахисовым маслом после школы.
– Где же мои руки, – сказала она. – Я куда-то их сунула и теперь не могу найти.
Она держала кисти на весу, растерянно, словно не могла ими пошевелить.
– Вот же они, – сказала я. – На твоих запястьях.
– Да нет, не эти, – нетерпеливо сказала она. – Они больше не годятся. Другие руки, которые были у меня раньше, которыми я все трогала.
Тетки наблюдали за ней из кухни через окно, когда она бродила по двору, продираясь сквозь тронутые инеем остатки сада, ухаживать за которым у моей матери больше не было времени. Когда-то тут были сплошь цветы и циннии, а по длинным столбам вилась ярко-алая фасоль, которая привлекала колибри. Бабушка однажды сказала мне, что так выглядит рай: если я буду хорошей-хорошей, то заслужу вечную жизнь и попаду в место, где всегда цветут цветы. Кажется, я серьезно в это верила. А моя мать и тетки нет, хотя мать посещала церковь, а когда приезжали тетки, они все вместе пели гимны после ужина, моя посуду.
– Кажется, она думает, что он все еще там, – сказала тетя Уиннипег. – Смотрите! Да она сейчас в ледышку превратится.
– Сдай ее в дом престарелых, – сказала другая тетя, глядя в мамино лицо, изможденное, с темными полукружьями под глазами.
– Не могу, – отвечала мама. – Бывают дни, когда она абсолютно в здравом уме. Это сведет ее в могилу.
– Если я когда-нибудь стану такой, уведите меня в поле и пристрелите, – сказала другая тетя.
В то время я могла думать только об одном: как бы сбежать из Гризвольда. Я не хотела попасть в западню, как мать. Хотя я восхищалась ею – ведь все говорили мне, что она достойна восхищения, почти святая, – я не хотела стать похожей на нее, ни в чем. Не хотела я и иметь семью, быть чьей-то матерью; у меня не было подобных стремлений. Я не хотела владеть вещами или наследовать их. Не хотела ни с чем справляться. Не хотела сдавать. Я стала молиться, чтобы не жить так долго, как бабушка, – и вот, по всей видимости, не буду.
* * *
Окончательно Ренни просыпается в восемь. Она лежа слушает музыку, которая, кажется, доносится сейчас снизу, и решает, что ей гораздо лучше. Потом она выпутывается из москитной сетки и встает с кровати. Облокачивается на подоконник и глядит на свет, солнце яркое, но пока не палящее. Внизу она видит залитый цементом двор, видимо, это внутренний двор отеля, женщина внизу стирает белье в цинковом корыте.
Ренни думает, что надеть. Выбор скромный, ведь она взяла с собой самый минимум.
Она помнит, как укладывала в чемодан базовый набор одежды «для курорта», в основном из немнущихся тканей. Это было всего лишь позавчера! Закончив сборы, она прошлась по шкафам и ящикам комода, сортируя, заново раскладывая и складывая вещи, терпеливо загибая рукава свитеров назад, за спинку, словно, пока ее не будет, в ее квартире будет кто-то жить и ей нужно оставить все в идеальном состоянии, готовым к употреблению. Это касалось только одежды. Еду в холодильнике она не трогала. Кто бы это ни был, есть он не будет.
Ренни выбирает простое белое хлопковое платье. Одевшись, она смотрит на себя в зеркало. Она по-прежнему выглядит нормально.
Сегодня у нее в больнице консультация рентгенолога. Дэниел записал ее за несколько недель, хотел, чтобы было как можно больше анализов. По-научному – обследований. Она даже не отменила прием перед отъездом. И знает, что позже пожалеет о таком неучтивом поведении.
Сейчас она чувствует одно: она спаслась. Она не хочет анализов, потому что не хочет знать результатов. Дэниел не стал бы назначать новые просто так, значит, с ней снова что-то не так, хотя он и сказал, что это рутинные процедуры. «Опухоль в ремиссии, – объяснил он. – Но мы будем держать вас под присмотром, постоянно. „Ремиссия“ – хорошее слово, а вот „терминальная“ – плохое». Ренни приходит на ум автобусная остановка; терминал, конец маршрута.
Интересно, она уже превратилась в одного из тех несчастных скитальцев, отчаянных людей, который не в силах вынести даже мысли об еще одном бессмысленном больничном испытании, а с ним боль, жуткая тошнота, бомбардировка клеток, кожа, вечный антисептик, выпадающие волосы. Неужели она тоже докатится до этих чудачеств – выжимка из абрикосовых косточек, медитации на солнце и при луне, кофейные клизмы в Колорадо, коктейли из капустного сока, надежда, заключенная в бутылочках, накладывание рук тех, кто говорит, что видит вибрации, исходящие от их пальцев в виде красного свечения? Лжемедицина. Когда она дойдет до рубежа, когда хватаешься за все? Она не хочет, чтобы ее считали чокнутой, но еще больше – чтобы считали мертвой.
– Я живу или потихоньку умираю? – спросила она Дэниела. – Только, пожалуйста, не думайте, что не должны говорить мне правду. Какой из вариантов?
– А что вы сами чувствуете? – сказал Дэниел. И похлопал ее по руке. – Вы же пока не умерли. И вы куда живее, чем многие люди.
Но Ренни это не устраивает. Ей нужно нечто определенное, непреложная истина, или да или нет. Тогда она поймет, что ей делать дальше. Ей невыносимо именно это состояние неопределенности, зависание в темноте, эта недожизнь. Она не выносит незнания. Она не хочет знать.
Ренни идет в ванную, собирается почистить зубы. А в раковине сколопендра. Сантиметров двадцать, не меньше, слишком много ножек, кроваво-красная, с двумя изогнутыми отростками сзади – или это спереди? Она карабкается по стенке гладкой фарфоровой раковины и падает обратно, снова лезет и снова падает. На вид ядовитая тварь.
Ренни не готова к такому. Раздавить ее? Она не в состоянии. Да и чем воспользоваться? Брызнуть в нее тоже нечем. Слишком она напоминает ее самые дурные сны: шрам на груди вдруг лопается, словно перезрелый фрукт, и оттуда выползает нечто подобное. Она идет в другую комнату, садится на кровать и сжимает руки в замок, чтобы не тряслись. Ждет пять минут, потом заставляет себя снова пойти в ванную.
Тварь исчезла. «Интересно, – думает Ренни, – она, собственно, упала с потолка или вылезла из канализации, и куда подевалась потом? Перевалилась через край, на пол, и нырь в какую-то щель или обратно в трубу?» Вот бы ей средство для прочистки труб и хорошую палку. Она пускает немного воды из крана и оглядывается в поисках заглушки. Увы.
* * *
Тут есть холл, где можно выпить послеобеденного чаю; он обставлен стульями темно-зеленого дерматина, такое впечатление, что их вывезли еще в начале пятидесятых из фойе отеля где-нибудь в Бельвиле. Ренни садится на один из липучих стульев и ждет, пока официантки накрывают для нее, с явной неохотой, ведь она опоздала на полчаса. Среди стульев стоит стеклянный столик с коваными ножками – на нем выпуски «Тайм» и «Ньюсвик» восьмимесячной давности – и какое-то крапчатое растение. Поверху окон змеится золотая мишура, привет с Рождества; а может, ее здесь никогда не снимают.
Скатерти со вчерашнего ужина уже сняли; сами столы были из серого пластика с узором из красных квадратов. Место серых льняных «вееров» заняли обычные желтые салфетки. Ренни ищет глазами Пола, но его и след простыл. Впрочем, кажется, что народу сегодня больше. Вот сидит пожилая женщина, c длинным лицом, без компании и цепко осматривает ресторан, словно пытаясь найти очарование в каждой детали, а вот индийское семейство, жена и бабушка в сари, а девочки в летних оборчатых платьях. К счастью, Ренни усаживают за стол в отдалении от одинокой женщины, которая до неприязни похожа на канадку. У Ренни нет желания обсуждать виды или погоду. Три девочки гордо шествуют по ресторану, хихикая, две официантки гоняются за ними и щекочут, улыбаясь так, как никогда не улыбаются взрослым.
К той женщине подсаживается еще одна, типаж идентичен, она плотнее, но волосы тоже уложены гладко. Вполуха слушая, как они зачитывают друг другу тексты из путеводителей, Ренни понимает, что они вовсе не канадки, а немки – рядовые той армии усердных туристов, которые благодаря курсу немецкой марки проникли повсюду, даже в Торонто, голубоглазые, внимательные каталогизаторы мира. «Ну а что? – думает Ренни. – Пришло их время».
Подходит официантка, Ренни заказывает йогурт и свежие фрукты.
– Фруктов нет, – говорит официантка.
– Хорошо, просто йогурт, – говорит Ренни, она чувствует, что ей позарез нужны полезные бактерии.
– Йогурта нет, – говорит официантка.
– Тогда почему он в меню? – спрашивает Ренни.
Девушка смотрит на нее, прямо в лицо, но прищурившись, словно вот-вот улыбнется.
– Раньше был, – говорит она.
– А когда снова появится? – спрашивает Ренни, смутно понимая, что ситуация непредвиденно усложняется.
– У них теперь «Пайонер Индастриз» по молочке, – заученно говорит официантка. – Правительство решило. Молочные заводы не делают йогурт. Для йогурта нужно сухое молоко. Оно запрещено, не продается. Производство йогуртов закрыли.
Ренни чувствует, что в этом рассуждении не хватает логических связей, но сейчас слишком рано, чтобы вникать.
– Тогда что я могу заказать? – говорит она.
– То, что у нас есть, – говорит официантка очень терпеливо.
А именно, как выяснилось, апельсиновый напиток, разведенный из порошка, чуть недоваренное яйцо, растворимый кофе с сухим молоком, хлеб с маргарином и желе из гуавы, ужасно сладкое, темно-оранжевое, консистенции ушной серы. Господи, прекрати уже «обозревать» еду – просто ешь. И вообще, Ренни оказалась в «Сансет Инн» не ради питания. Она здесь по причине цены: и на этот раз условия не «все включено», только завтрак. Так что она может пообедать или поужинать в более изысканном месте.
Официантка уносит ее тарелку: вытекшее яйцо в подставке, вокруг – остатки хлеба с джемом. Ренни выела серединку и оставила корочки, ну чисто ребенок.
После завтрака наступает целый длинный день, он явно обещает затянуться, слишком жаркий, слишком яркий для занятий, которые требуют движения. Ей хочется поспать на солнце, на пляже, но она осторожна, она не желает превратиться в цыпленка-гриль. Ей нужны лосьон для загара и шляпа. После этого она сможет заняться чем-то активным: посмотреть достопримечательности, местные развлечения, теннисные корты, знаменитые отели и рестораны… Если найдет.
Ренни знает, тропики изнуряют, ты теряешь ориентиры, впадаешь в полукому, в расхлябанность. Так что самое главное – не останавливаться. Ей придется убедить себя, что если она не сумеет закончить добросовестную и живо написанную статью о прелестях Сент-Антуана, это окажет негативное воздействие на Вселенную.
Может, стоило сочинить эту статью, с начала до конца, выдумать пару-тройку бесподобных ресторанчиков, эдакий шарм Старого Света в Новом, приправив все это фотографиями из менее известных уголков Карибов – скажем, Сент-Китса. Она представила толпы бизнесменов, осаждающих Сент-Антуан, а затем, в ярости, редакцию «Вайзора». Не выйдет, придется ей попотеть, в конце концов у нее в банке превышен лимит. В конце концов она может порассуждать о потенциале развития.
Чего мне не хватает, так это колониального шлема, носильщиков, или, как их, рикш, чтобы они таскали меня в гамаке, а я попивала – что там все пьют у Сомерсета Моэма – розовый джин.
* * *
Ренни занимается этим, потому что у нее круто получается, по крайней мере, так она говорит на вечеринках. А еще потому, что ничего другого не умеет, но этого она как раз не говорит. Когда-то у нее были амбиции – теперь она называет их иллюзиями: она верила, что существует «тот самый мужчина», а не ряд «почти тех самых»; верила, что существует «настоящая история», а не куча «почти настоящих». Но то был 1970 год, и она училась в колледже. В то время было просто верить в подобные вещи. Она решила специализироваться на злоупотреблениях: ее главным принципом будет абсолютная честность. Она написала в «Универ» статью про спекуляции с недвижимостью со стороны городских девелоперов, потом другую – о нехватке хороших детских садов, что важно для матерей-одиночек, и стала получать письма с оскорблениями, а порой и с угрозами, которые воспринимала как доказательство своей эффективности.
Когда она окончила колледж, 70-й год был далеко в прошлом. Сразу несколько редакторов прямо сказали ей, что, разумеется, она может писать о том, что ей хочется, законом это не запрещено, однако никто и не обязан платить ей за это. Один из них заметил, что в глубине души она все еще юная баптистка из южного Онтарио. Нет, я из Объединенной церкви, сказала она. Но было обидно.
И вместо статей об общественных язвах она стала делать интервью с людьми, которые от них пострадали. Продать их было намного легче. Каков «идеальный» гардероб для пикета, почему вам просто необходим джинсовый комбинезон, что феминистки едят на завтрак. Редакторы говорили, что в любом случае это выходит у нее куда лучше. «Протестный шик», назвали они ее тему. Однажды ей позарез были нужны наличные, и она на скорую руку настрочила статейку о возвращении шляпок с вуалью. Это было не особенно протестно, но «шик» остался, и она убедила себя не переживать по этому поводу.
Теперь, когда она избавилась от иллюзий, Ренни считает свою разновидность честности не столько доблестью, сколько извращением, которым она все еще страдает, это правда; но, подобно псориазу и геморрою, также типичных недугов Гризвольда, ее можно держать под контролем. Зачем выставлять все на публику? Ее завуалированная честность – в этом нет никаких сомнений – есть профессиональный долг.