Часть 9 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Мне очень хотелось порадовать вас, хотя и с опозданием…
— Друг мой! Единственный мой друг! — Воскликнул я и зарыдал, спрятав лицо у него на груди.
Многие мои знакомые приняли бы эти слёзы на счёт слабости после перенесённой горячки, и только мой друг знал, как я благодарен ему.
Суета
Мираж лунной дорожки парит в ночи, манит к себе взгляды, рождая побуждения тронуть, ступить. зачерпнуть ладонью сие сияние, дабы отпить и стать частью, либо одним целым.
— Ночь, утренняя и вечерние зори, известно чем хороши, но полдень? В чём его прелесть кроме того, что вскорости после него — время обеда?
— Это когда? Обыкновенно или в этот самый час?
— Ну, да. Хотя бы и теперь.
— Сделай милость, посмотри наверх, туда, где Африка облаком медленно плывёт над головой…
— …в мутном океане неба…
— Отчего ж мутном?
— Так дна не видно.
— Значит, бездонное оно!
— А рыб-то всё одно не видать…
— Что ж касаемо самого полудня… В ответ зрелому, мягкому по осенней старости солнцу, вИшневые листья, покрытые веснушками, делаются тогда совершенно прозрачны и совершенны.
Они будто сливаются с горячим воздухом, тают в его безмолвном пламени.
Беззвучный вертолет стрекозы клонится набок, выглядывая место поудобнее, и не может его отыскать не от того, что того нет, а ибо ему по нраву и лестно, как солнце присматривает за округой сквозь пенсне его крыл в тонкой серебряной оправе. Все больше милостей от него вослед уходящему лету.
Соловей, набрав дождевой воды в рот, изъясняется чаще знаками, и от того кажется незнакомым.
Капустница мечется промеж пустующих ветвей, не выберет никак, чью первой утолить печаль, ибо ей жаль всех.
Оса наспех лепит картонную бабу гнезда на одинокий столб, как на земную ось. Это всё что осталось от дровяного сарая, что и сам давно уж пошел на то, чему ещё совсем недавно оказывал покровительство, опекал, сутулясь под дождями и снегом.
— Ну… И как тебе теперь полдень?
— Хорош.
— Правда?
— Угу. Гляди, как ветер разметал Африку на многие острова. Арабы были мудры, сочиняя ей имя.23[Название «Африка» придумали арабы, и слово «фарака» переводится как «разделять», «отделять одно от другого»]
— Когда это было…
— Да, когда б не было! Зато теперь, — мякотью неспелого арбуза почудится она любому, кто б ни глянул наверх. Да только не всякий оторвёт взгляд от дороги, по которой ступает.
— Ибо недосуг?
— Суета, знаешь ли. Суета.
Родня
А и замешкалось солнышко на вечерней зорьке, да и запуталось посреди ветвей дуба, украсив его собой, ровно как золочёный стеклянный шар, что один может придать красы всей Рождественской ели. С умыслом, нет ли, а задержалось солнце на дереве, сколь могло долго.
Ветки наполнились светом, словно кровью, листья стоящих близко вишен, и те вобрали в себя янтарных бликов. Пусть не все, через один, но будто вновь заневестилась вишня, хотя и не белым весенним цветом.
Глядя, как раззадорилось светило, а с ним и всё округ, принялись ветер с луной понукать его поскорее идти спать. Но всё без толку.
Это раньше бывало такое, когда за ним и не углядишь, — чуть устроит головушку на подушке леса, развалится на перине тучки, юркнет под белую простынку облака, и давай сны смотреть, звёзды считать, о хорошем загадывать. Тут уж до утра не добудишься, не допросишься. Ныне не так. Дорожит солнышко всяким мигом, как бы лучшим своим лучиком, — лелеет его, тянет стройной ножкой, либо тронет драгоценным пальчиком…
— Вот и туман — таков точно. — Бормочет озадаченный ветер луне. — Тащишь его за руку, а он влажный скользкий, нейдёт, вырывается, рвётся, ну и растянется, разляжется повсюду, так что кажется — пал в ноги, а в самом-то деле — хитёр, и не более того.
Луна ж в ответ безмолвствует. Зависима она от солнца, светла его светом, а туман — не меньше, как её младший брат. Пусть и названный, а всё одно — родня.
Подражательство
Самая крупная жемчужина небес — луна, с улыбкой взирала на то, как вздрагивает у неё под ногами трава. То сонм маленьких лягушат волновал мокрый после дождя ворс разнотравья. Многим из них вскоре не быть, и даже когда с головою скроет вода, из ила пруда их добудут ужи, либо цапли. Но кто уцелеет, тронет сердце своею приятностью и простотой.
Сил немного у них, часто вдруг становясь недвижимы, слушают мира дыхание, мерно и мирно. Вздохи совы и косули к другой поношенье, скрежет улиток, которые громко грызут, что под ногу попало, тикают будто.
Но покуда идут, а идут по компАсу24[лягушки мигрируют, ориентируясь на магнитное поле земли], недосуг лягушатам считать часы или дни, иль минуты…
Не предъявляя прав на престолы пней, обитые зелёным плисом мха, что попадаются им на пути, лягушата спешат напролом, не считаясь с препятствиями, не считая препятствием никого из тех, кто не сделает им скидки ни на наивность, ни на младость. От того-то и гонит закат цаплю спать, тем случай даёт, пусть не всем, но добраться.
— Туда, где окажется спасён?!
— Где поменьше едоков на их лягушачью братию, да и то, бывает, что подчистую их всех…
— Жаль. Уж больно милы.
Спустя ночь, когда солнце протерло глазок в облаках, будто в замерзшем оконце, поглядеть, что там делается без него внизу, оно заметило крошечного, меньше лесного ореха, единственного на всю округу лягушонка. Тот был сам не свой и на себя не похож, но более — на обломок коры коричного дерева. Да только не растут они в наших краях. Не растут.
Об этом не говорят…
Загодя до рассвета, лес полон детскими голосами. Они слышны не враз, но переливами, словно многие ручьи, что сорят холодными, весёлыми брызгами. Чудится, что они сдались, не выдержав натиска тех, кто позади и торопил их поскорее выглянуть, узнать, — что там, за пределами привычного уютного, но всё же сумрака. И теперь не сожалеют о том, хотя и опасливы, и научены, и придирчивы во всём, что касаемо правил жизни, пускай и с чужих слов.
Не испытавшие ещё собственных неудач, в минуты, когда ответ за себя держать лишь самим, они куда как разборчивее к недругам, столь осмотрительны вблизи равнодушных, а уж с каким тщанием выбирают тогда они себе друзей!.. Вот она, крепость желания досмотреть до конца хотя отпущенное, продлить то, недолгое, чему и имени-то не подобрать, но одна лишь тайна из союза бренного тела с вечной душой.
Так кто разбудил этих птах в эдакую рань? Кто позволил покинуть нагретый плюш одеял и отдалиться без спросу от мерного дыхания спящих родителей? — С холодком под ложечкой, что от чувства скоротечности бытия, от скользкого, зябкого его ручья, касающегося всякого, в ком отыщется хотя единая капля… не разума даже, — тут довольно и поползновения к тому! Дабы он был…
Лес поутру полон птичьими голосами. Они так похожи на голоса детей, что бегают туда-сюда с раскинутыми на сторону руками, едва касаясь друг друга, дабы чувствовать, знать, — рядом всегда кто-то есть, и ты в этом мире никогда не бываешь один.
— А как же про то, что надо пестовать отдельное человеческое «я», и что люди приходят в этот мир одинокими?
— То самость. Гордыня, не иначе. Подле любого из нас есть… Ну, впрочем, хватит, лишний раз не к чему…
— Об этом не говорят?!
— По-крайней мере, не так часто, как делаем это мы.
Ни больше ни меньше
Выпровоженный хозяйкой проветриться, пока та вымоет полы, я бродил в одиночестве по аллеям парка, переворачивая тростью сухарики дубовых листьев и сбивая с дорожки тугие мячики каштанов. Кроме меня в парке было ещё двое таких же бедолаг, что разносили время жизни на ногах, да ещё не по собственной воле, а по обычаю наших хозяек наводить порядок в одно и тоже время.
Мы не были представлены друг другу, но неизменно кланялись при встрече. Не знаю, что было этим двоим известно про мою персону, а я, со слов домовладелицы, знал, что это бездетный неженатый господин, взявший на воспитание сына своей покойной кузины. Живут скромно, но, судя по тому, что большую часть лета проводят на морском побережье, не бедствуют. Дядя, кажется дослужился до неких льгот, и имея доход с бумаг, обеспечивает и себя, и племянника, о воспитании которого печётся, не дозволяя ему быть глупее, чем он есть.
Вот и теперь, заметив мирно беседующих родственников, я поторопился перейти на соседнюю аллею, дабы услышать, про что они говорят. Не из любопытства вовсе, но по причине вынужденного безделья.
— Осень нынче, не начавшись ещё толком, сбила с панталыку ласточек, вскружив им головы тем, чему не бывать, чего не видать, а чтобы уж вовсе наверняка — зряшность с напраслиной на будущность возводить. — Начал дядя издали.
— Это как бы небылицы рассказывать? — Живо заинтересовался юноша.
— Отчего же!? Быль настоящую, правду правдивую, да только свою, а не ту, что для прочих припасена. У каждого ж она по его образу и подобию, каковы мысли, такова жизнь. — Склонив на бок голову, поправил воспитанника дядя.
— Ну, а ласточки чего? — Не унимался любознательный племянник.
— Ласточки-то? Птицы малые, ума в них по мере, — сколь отпущено, столь имеется, ни меньше, ни больше, добры без меры, хитрости не сыскать, от того-то и не дано им познать глубины осенних козней.
Вот и давай они метаться. Но не то, чтобы противу своей воли, а словно бы вовсе её минуя, позабывши, — кто они такие, каковы и зачем.
— Загадками ты мне, дядя, рассказываешь. Не пойму я чего-то…
— Да чего ж тут… ты только рассуди: лето у нас было холодным и дождливым, в реку не зайди, обморозишься. А осень?! Лисою ластится, так что тает округа под её теплом, а вода, кой после Ильина дня обыкновенно студёнее с каждым рассветом, будто купель на мелководье в самое июльское пекло.
Вот и задумались теперь ласточки: то ли лететь им в тёплые страны, то ли повернулось всё вспять, и можно оставаться дома, ибо зимы в этот год не будет.
— Как это, не будет? — Испугался юноша. — А снежки с санками, а снеговик с оранжевым, обмороженным носом, а подарки на Рождество? И… дяденька, вы что-то не то говорите. Птицы не по теплу решаются лететь, а по тому, как день-то всё короче делается…
— Я и не спорю.
— Ну, так зачем тогда?…
— А, просто. Показалось, может быть. Мало ли. Видишь, вон божья коровка — неспелой ягодкой в спелой траве чудится. Так и тут.