Часть 27 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Аминь.
– Аминь.
– Аминь.
– Но для фильма нормал, – сказал Адаб.
– Да, к счастью, искусство монтажа дает возможность использовать только отрывок про полёты на частных самолётах, – сказал Кристоф.
– Вы понимаете, что в долгих паузах на самом деле он что-то продолжал говорить, просто про себя?
– То есть у него там всё стройно в голове, только вслух х… поймёшь?
– Старость – не радость.
– Пошли, короче, поужинаем, пока не вырвало, – сказала Уна.
Потому что не только, блядь, из бухла, ебли и музыки состоит жизнь, – Лефак ехал в автобусе домой, поглядывая на субботнюю ночь в окне, на толпы людей, ищущих радости в нарядной темноте Парижа.
У него за спиной, положив голову маме на колени, спала индийская девочка, свет от фонарей скользил, как солнечные пятна, по глянцевому лицу. Есть в ней ещё и всегда горячий багет. Сегодня не ты, а завтра – угадай кто. Сияй, пока не загасили!
– А вот интересно, как это вообще: всё это есть, продолжается, а меня нет? Какая будет жизнь, когда меня не станет?..
Они добивали литровую бутылку сладковатого бурбона с отчётливым кукурузным духом, и Стиви потянуло на пердёж, лиризм и меланхолию. Поддразнивать его в этих состояниях было одно удовольствие, и Лефак не собирался отказываться от него и на этот раз:
– Господи! Да жизнь уже такая, как если тебя уже нет!..
Он хотел развить эту мысль и поглумиться всласть, но вот тогда-то Стиви-Стиви и взметнулся с сиденья, как пьяный кит из воды, и бросился на него с кулаками.
Лефак прихлёбывал коньяк из плоской стекляшки, какими на кассах торгуют в каждом супермаркете, бабочку он давно стащил и потерял, рубаха тоже утратила девственную чистоту.
– Старик, но прав оказался ты: жизнь стала совсем другой, когда не стало тебя.
Он равнодушно предоставил сияющей ночи в окне скользить перед своими красными глазами, его давно уже не могли увлечь все эти фонарики. Ты ещё поди попробуй доживи до моих 60 + 10. Могу быть горд собой. Один раз в семьдесят лет можно. Уж не говорю про этих черепашек-ниндзя в гриме, прыгающих по сцене в семьдесят, вроде как в тридцать. Да что такое эти рок-музыканты? Да, это делать грустных людей весёлыми… Но, в сущности, не срать ли мне, что кому-то неинтересна моя история про Стиви?
Он посмотрел, сколько осталось коньяка во фляжке, и допил его. Очень просто сделать, чтоб история про Стиви стала интересная: представить себя помирающим от жажды.
Хотя Адаб выставил ему условия, при которых он не мог послать их, Лефак понял, что просто выдохся, выйдя из привычного алгоритма ночного жителя: днём ему отсыпаться практически не давали, таскали то туда, то сюда уже несколько месяцев.
Он вытянул из кармана штанов ещё фляжку, приложился хорошенько и стал думать речь, как именно витиевато пошлёт своих осточертевших киношников.
Любую крышу, как крышку от кастрюли, можно поднять, взявшись за петельку трубы, поднять и заглянуть внутрь: вот кого-то зачинают, вот люлька с младенцем, вот ребёнок за столом пишет в линованной тетради, вот женщина готовит еду, вот кто-то умирает. Я иду по улице у себя в деревне и разглядываю избы: да, любой домик так можно открыть и посмотреть, как там уваривается жизнь.
Те, кто мнит себя драгоценностью, могут представить себе шкатулку с откидывающейся верхней крышкой: как они там посверкивают в темноте?
Ничуть не лучше с «чувством защищённости» и в многоэтажных домах – ну разве что система проникновения чуть иная: за карниз окна или решётку балкончика, выдвинуть, как из каталожного ящика в городской библиотеке.
Например, если выдвинуть наружу мою панельную однушку можно полюбоваться: вот первые гости, мы сидим на полу вокруг скатерти с блюдами. Фрукты и чебуреки из ларька внизу, вино в бидоне, август, мой день рождения, я первый раз замужем. Ещё двое мальчиков-поэтов молча и обиженно вожделеют кого-то внезапно уехавшего, а их вожделеет величественный старый гомосексуалист, у которого безумная бордовая квартира с окнами на пафосный пруд, и это он купил огромную узбекскую дыню и бидон вина и тайно пишет мне письма с безумными вензелями на конвертах. Третий, незнакомый мне довольно отвратительный мужчина, пришедший с ними, посмеивается над мизансценой. Молчаливая пара из книжного мира – мои друзья из киношной компании, и они не одобряют того, что видят. Все напиваются, пронзая друг друга колюще-режущими взглядами, а у меня гости двоятся и троятся, я думаю, хватит мне уже пить, но оказывается, что у меня температура 40.
Вот какие-то бесцельные любовники, первый муж оставлен, жизнь в одиночку начинает нравиться – утром я ухожу на работу в театр, не зная, приду ли ночевать, кровать не заправляю, еду я не готовлю, через сброшенную на пути в душ одежду можно и переступить. Вот моя подруга-сестра учит меня пеленать двухнедельную дочку, которая, туго замотанная в ситец, похожа на растущий во времени восклицательный знак.
А вот я приползла с дневного дежурства у смертного одра отца, за окном тьма, я сижу перед налитым до краёв стаканом и не имею сил выпить.
Сколько этих тёмных – или, пожалуйста, светлых, – сколько этих нищих – или, пожалуйста, богатых, – сколько этих всяких жилищ уже было покинуто нами и сколько ещё будет покинуто, прежде чем мы оставим своё единственное пожизненное прибежище, которое всегда носили с собой, – наше тело.
Я люблю жанровую фотографию, особенно почему-то довольно пустые ч/б американские фотографии где-то 70-х годов. Множество совсем раздетых или полуодетых женских тел в явно чужих комнатах, часто в безликих номерах мотелей; они светятся в полумраке этой чёрно-белой пустоты, и страшно смотреть: что её ждет здесь? Эти худенькие рёбра, тени меж ними, плотные ретро-трусы, приготовления к встрече – наплоенные кудри, новое бельё; опущенное лицо невидимо, лишь детски округлая щека.
Что её ждет здесь? Секс и счастливый финал случайной связи? Маловероятно. Смерть от руки маньяка-фотографа? Тоже вряд ли. Скорее всего, её (их) ждёт кривляние в постели, смутные надежды, недоверчивый тон сразу по завершении акта.
Зачем она сюда пришла? А зачем вообще люди ходят в эти тёмные чужие пространства? Зачем мы ходим в темноту? Чтобы найти там – что? Подбадривают себя, преодолевают страх, надеются. «Ну ладно – в последний раз!» И снова идут с привлекательным новым знакомым в съёмную квартиру или чужую мастерскую.
Кто тот некто, который выдвигает наружу за жестяной карниз подоконника на любой высоте ящик квартиры?
Он уже знает, он уже всегда знает, какой пупсик в этом ящичке скоро умрёт, а какой – на грани разрыва с реальностью в любых её обличиях, а кто – самый маленький – впервые попробовал наркотики и теперь прячется под одеялком с головой, не дыша…
Этот кто-то может сразу забрать одного из сыгранных на этом этаже, а может повременить, на какое-то время задвинуть квартиру на место.
Если представить немного расфокусированным взглядом самого себя, всё получается вполне крошечным. Я научилась этой забаве в рейсовом автобусе, на котором несколько лет дважды в неделю ездила 120 км туда, 120 – обратно: вот наш старый автобус капсулой катится по почти просёлочным извивам дороги, сквозь душистые лесополосы и круглые перси сливающихся с небом полей (наблюдаю с высоты где-то по верхушки сосен с двух сторон от дороги) осторожно пронизает старинный провинциальный город, а там уже долго летит по трассе до столицы.
Так вот, если расфокусировать этот внутренний взгляд, можно увидеть географическую такую как бы анимацию с увеличительным стеклом по своему желанию: домики, как разбросанные деревянные кубики, забытые вдоль дорог, игрушечные машинки на трассах, ёлочные гирлянды фонарей уличного освещения, «лего» многоэтажек… И везде, и снаружи, и изнутри, и в лесу – грибник с собакой и корзинкой, иуреки – рыбак с удочкой, и в квартирках, и в избушках, и в диком поле, где девочка под темнеющим ветреным небом собирает вечерний букет – васильки, овёс, колокольчик, аптечная ромашка, мышиный горошек… – букет, который вдруг щекочет её ладонь, она разжимает пальцы и видит трепещущие ноги большого кузнечика и длинный мышиный хвост! – и в многоэтажных секторах каталожных ящичков, и в невидимом метро, и в белом здании для больных пупсиков на одинаковых кроватях – везде, везде, и в небе, в розовом на закате самолёте, везде – крошечные человеческие куколки, везде – мы.
Почему он играет в нас так плохо, так незаботливо? Зачем лишние ошибочные движения? Он же знает, что куколке-мне идеально подходит куколка, которая сейчас делает то-то и то-то, там-то и там-то – куда не проницает мой внутренний расфокусированный взгляд, но для него этого расстояния не существует: мы в одной коробкеу него, валяемся вперемешку, все на виду… Зачем какой-то куколке идти в певицы, если она не певица?.. Зачем одни куклы отправляют в войны и могилки других? Почему те грустные пупсы, что лежат, привязанные к своим кроваткам прозрачными проводами с таинственными жидкостями – там их режут, и обугливают смертоносными лучами, и утверждают, что муки для их же пользы, – зачем всё это? Разве нельзя выбросить трубки и облучатели вместе с болезнями вообще вон из игры? Почему некоторых куколок, спавших в своих бедных саманных домиках, уносит великая волна грязной воды, и они больше никогда не выберутся из-под ила?.. Почему некоторые куклы самодовольно и безошибочно проходят по чужой единственной жизни, несокрушимые в своём самодовольстве, безжалостные, не знающие сострадания просто потому, что эмоционально неразвиты и сами были лишены бед?
Почему девочка, когда-то, задумавшись, собиравшая в вечернем поле букет с кузнечиком и полёвкой, сейчас, повзрослевшая, идёт в тёмный номер незнакомого мотеля, опустошающий, как беда, и, замерев, сидит на кровати спиной к тому, кто делает снимок, запечатлевает эти скользящие тени – рёбер, бедра, ямки в ключице и внутренний щекотный испод коленей, и кто прекрасно знает, что она пришла сюда напрасно.
Но эти вопросы задавать нельзя: ведь он мог бы совсем в нас не играть.
Глава 25
Все женщины в их семье были красивы, из поколения в поколение. И поэтому она уже много раз наблюдала, как к красоте привыкают, как красота перестаёт волновать, создавать поле всеобщего подъёма и напряжения, которое возникает в первые минуты присутствия в комнате красивого человека. И как от ежедневного её употребления красота тускнеет, тускнеет и однажды гаснет совсем: прекращает быть собой.
Например, в сестре ещё мерцали последние огни её прежней красоты, как перед окончанием фейерверка остаются последние переливающиеся звёздочки, прежде чем наступит тьма. А ведь у неё тоже было лицо, на котором останавливаешься взглядом: не пройти, не обернувшись, в любой толпе – в метро, театре, на улице.
Это традиционная сделка: я тебе свою красоту, ты мне – её достойное обрамление. За пять-семь лет брака, не дольше, стороны выполняют свои обязательства: мужчина пресыщается красотой своей избранницы и освобождается от её власти над ним, женщина стратегически обзаводится недвижимостью, счетами, драгоценностями и детьми, содержать которых отец будет до совершеннолетия, не меньше.
У Валери их трое: десятилетняя дочь и внезапные близнецы четырёх лет от роду. Она была спокойна: свои вложения она сделала с умом и большой выгодой, в роли суперпрофессионала, суперматери и суперхозяйки чувствовала себя превосходно и в сорок лет оставалась в блестящей физической форме. Понятное и естественное пресыщение и отсутствие страстей с мужем она не считала трагедией и, изначально приняв правила игры, следовала им хладнокровно.
Не то Зоэ: больше всего её внутренне возмущала сама безропотность, с которой тихо тускнела и совсем гасла красота. Так было и с их матерью, и с их бабушкой. Обе – редкой, гордой красоты, с бровями как крылья ласточки, с прямыми короткими носами, с большими шлемами тяжёлых волос и зелёными тёмными глазами, талии «рюмочкой», а кожа такая ровная и гладкая, такая светлая, что, когда пальцы ложились на клавиши пианино, их было видно только на чёрных. Но ни ту, ни другую ничто из этих достоинств не спасло: и их с сестрой дед, и их отец, когда девочки стали кое-что соображать и замечать, уже привыкли к красоте своих жён и относились к ней, как к соли в солонке: как вы говорите? Соль? А как к ней можно относиться? Необходимая часть жизни, да, стоит где-то там в буфете в углу, в солонке, понадобится – достану, посолю.
А совсем непривлекательные, некрасивые, грубые тётки в то же самое время вполне разжигали в них интерес, блеск в глазах… Например, их кошмарная почтальонша, приезжавшая на велосипеде в короткой облегающей юбке, под которой вместо ягодиц, казалось, были два ведра. Ревнивым наблюдениям, сравнениям и волнениям были посвящены два лета, когда сестры хоть как-то совпали по возрастным интересам и смогли обсуждать происходившие в доме события.
Но запомнила Зоэ совсем другое – и помнила прекрасно, будто какой-то частью себя всё ещё оставалась той малышкой в тёмной комнате, где её однажды положили спать вместе с бабушкой, тогда уже давно болевшей, чтобы, если ночью вдруг что, она позвала старших.
У неё, кажется, ещё и месячные тогда не начались, ей десять или одиннадцать лет. В комнате темно, но в высокое окно, как в горшок с растением, льётся поток синеватого лунного света, из-за него же как ещё одно окно, только без переплёта, светится массивное зеркало на комоде. Тихо, только бабушка жалобно посвистывает носом и иногда тоненько коротко стонет: а… а… а… Под ворохом одеял она такая крошечная, что её почти не видно. Бабушкина болезнь пахнет.
Неожиданно Зоэ отбрасывает жаркое одеяло и одним махом поднимает ноги высоко вверх: длинные, уже вроде не совсем детские. Она видит шелковистые ляжки, у неё узкие бёдра с выступающими не только крупными, но и какими-то незаметными совсем косточками, нежный провал живота, безволосое худенькое лоно, похожее на знак стрелы. На днях там появился первый волос, больше похожий на усик мышиного горошка: свёрнутый наподобие короткой пружинки.
Она лежит, раскинув руки в стороны, и любуется на свои светящиеся в лунном свете ноги.
Мягкая округлость коленки с вмятинками объясняет само наименование «коленная чашечка». Все эти хорды, волны, спицы, переплетения и переходы мышц и жил под кожей, плавный полый прогиб местечка от колена к икре, косточки длинных щиколоток с немного проступающими венами, свод небольшой стопы с крошечными пальцами – всё это вместе под исследовательским взглядом вдруг наполняет её таким глубоким, непонятной природы восторгом, что, не зная, куда девать это неизвестно откуда взявшееся напряжение, она принимается изо всех сил лупить и болтать в воздухе обеими ногами, сжимая губы. И мысль, которую она, взрослая женщина, и сейчас помнит прямо теми же словами и теми же чувствами, слово в слово, чувство в чувство, мысль, никогда и ниоткуда не приходившая раньше, приходит: «Я ещё всем покажу».
Обещание чего-то в будущем прекрасного и как-то связанного с этими её ногами, с её телом словно покрывает её сахарной пудрой лунного света. Она улыбается в темноту и от уверенности в скоро грядущем счастье подскакивает и любовно поправляет бабушкину постель, гладя седой висок.
– А… а… – кротко постанывает та, как седая мышка из глубины своего гнезда.
Возможно, с той ночи она и стала наблюдать за красотой, как на неё реагировали мужчины, и женщины, и дети.
И как переставали.
Луи тоже споткнулся о неё взглядом и отвести уже не мог, пока на ней не женился. Первые два года его страсть была неутолима. А потом и он привык: всегда доступная красота в единоличном пользовании – кто бы не привык. Но Зоэ как-то так и не организовалась в страстную коллекционершу домов и драгоценностей, хотя Валери не оставляла попыток научить её уму-разуму Пытаться «возрождать страсть», следуя советам отчаянно пошлых авторш глянцевых журналов её тоже не привлекло, изучать «мужскую психологию» по бредовым книжкам – тем более.
Нет. Она выполняла свою часть сделки и уходила туда, где взгляды по-прежнему останавливались и замирали на ней. И она, не отводя взгляда, наблюдала, как внутренний жар желания разжигает угли в их глазах. Как меняется человек.
Она просто хотела, чтобы смотрели – так.
Эта жизнь, манившая грядущим счастьем, оказалась малюсенькой, очень ограниченной, и в этой короткой бесчувственной жизни было слишком недостаточно любви. Сколько у неё было партнёров, она не считала, на связи, продолжения встреч не шла. Иногда было животно страшно, но само преодоление этого страха гарантировало наслаждение. Она оказывалась с ними в почасовых номерах маленьких гостиниц и в тёмных закутах клубов, вечерних тенях парков, в каких-то грубо сваренных железных углах закрытых стеклянных оранжерей, на лежбище лодочных складов. Отдельным сериалом шли машины и автостоянки, спирали подземных гаражей с резкими круглыми поворотами на несколько этажей вниз, безлюдные, пахнущие шинами и бензином. Опрокинутая на заднее сиденье, иногда она могла видеть уходящий во тьму поворот, полный тёмных запертых автомобилей. Все они в ритм с её ритмом качались, и тогда казалось, что в каждом кто-то невидимый сейчас занимается тем же.
Она не была нимфоманкой, всякий новый день ищущей нового партнёра для случайного секса без продолжения связи, нет.
Это было её противоядие: когда она понимала, что отравление привычкой к ней, к Зоэ, снова не дает ей дышать, она не устраивала сцен – она принимала противоядие. Она его принимала и некоторое время дышала тогда за троих.
Как соль в солонке – только когда надо.
Тайные силы для ведения собственной игры исключали даже и одного посвященного. И поскольку Зоэ была прилежной женой и любящей молодой матерью, следы она заметала очень изобретательно, всегда с провизорской точностью дозируя и отмеряя необходимые ей пару часов на плюс полчаса к её реальным делам в городе. И её семья очень бы удивилась и, скорее всего, просто не поверила бы, узнай они о её способе сохранять себя, сохранять свою лунную пудру.
Она просто хотела, чтобы так смотрели.
Глава 26