Часть 8 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Словно бы разглядывая своё и своей уже супруги будущее, на старика задумчиво смотрит полуразвалившийся на плетёной садовой скамеечке пока ещё стройный молодой мужчина – возможно, сын этой пары. А может быть, зять, и тогда их дочь – эта дама, играющая с котёнком слева от гранд-мер? Нет, вряд ли: в семье, где такое количество маленьких детей, их мать никогда не найдёт времени кокетливо поиграть с котёнком. Это, скорее всего, ещё одна дочь стариков, которую никак не выдадут замуж. Наверное, под видом игры с котёнком она играет с мужем сестры, которая либо в окошке на втором этаже, либо затаскивает в дом ещё одного ребёнка, девочку в пышном белом платьице – поперхнулась? Порезалась? Описалась?
Наказана!
Статичные фигуры взрослых на первом плане перемежаются детьми: девочка-подросток тянется к сестре с поцелуем или утешением, мальчик на скамейке с отцом, девочка беседует с бабушкой, наказанная в доме; и на траве, с собственным пикником одинокий малыш, с которым Дада ассоциировал себя.
Разглядывая эту огромную ироничную картину, зритель в лице Дада почувствовал совсем не то, о чём писал художник. Глупые? – Да! Скучные? – Да! Толстые? – Да! Смешные? – Тысячи раз да! И всё же они были семьей, с домом, садом, спальнями для девочек и для мальчиков… С собаками! И кошка с котятами есть… Гранд-мер и гранд-пер сохранили этот чудесный дом, не пропили и не потеряли, и следили за чудесным ухоженным садиком вокруг, и наверняка у такой бабушки получаются одни из лучших в округе равиоли Дофине! А если уж она возьмется осваивать, кроме своих выдающихся, воздушных, как взбитые сливки, гратенов или пирогов с грецкими орехами, новое какое блюдо – да вот хоть артишоки в костном мозге даже или на спор фаршированное свиное копыто! – будьте уверены: блюдо выйдет не хуже, а иной раз и лучше оригинального исполнения!
Бабушка умела и любила уметь готовить. Даже деда она обучила простейшему и вкуснейшему блюду, которое, к восторгу своих собутыльников, он легко собирал на костерке в лесу, если приятели решали поохотиться. Всё очень просто, но ты всегда будешь сыт, а значит, никогда не пьян. Понял? Не кричи. Я положу тебе в корзинку для пикника всё уже порезанное: ломти хлеба, копчёную грудинку, порезанный чернослив, единственное, что будет нужно порезать самому – реблошон, кусков сыра надо по количеству бутербродов. Понял? Не кричи. Разогреваешь на огне сковородку, поджариваешь кусочки грудинки. На каждый ломоть хлеба кладёшь по куску сыра, грудинку и кусочки чернослива. Дальше надо подержать бутерброды на огне, пока сыр не расплавится. Есть горячими! Понял? Не кричи.
Дедушкины охотничьи савойские бутерброды отлично шли с вином и пользовались популярностью, и он часто делал их с детьми дома, в саду, где это лакомство уплетали так же замечательно.
Бабушка же с малых лет передавала секреты своего мастерства внучкам, и блюдом-посвящением в гастрономы четырёхлетней девочки становился весёлый и красивый десерт «груша в красном вине», приготовление которого в полной мере могло явить волшебство кулинарных священнодействий.
Те из внучек, кто уже прошёл обряд инициации, ревниво наблюдали процесс чуть в сторонке, а те, кто ещё только ждал своей очереди вырасти до необходимых четырёх лет и приготовить свою первую красную сладкую ароматную грушу, крохи трёх и даже двух с половиной лет, завороженно следили за действиями счастливицы, которая вместе с гранд-мер колдовала за настоящим, а не кукольным столом, поставленная на стул с соломенным сиденьем, и готовила из настоящих продуктов, а не из цветочных лепестков, камешков и воды – и в настоящих кастрюльках!
– Когда готовишь – никогда никуда не торопись, – начинала бабушка, повязывая фартуки себе и своему поварёнку. – Надень чистенький постиранный фартук, обведи взглядом свою кухню: всё у тебя здесь так удобно устроено! Всё и под рукой, и красиво!
Девочка словно впервые обводила глазами кухню – и зрители тоже – и видела удобные столы вдоль стен, множество банок и коробок с бабушкиной палитрой красок и оттенков для еды, видела сияющие кастрюли и сковородки, вычищенную плиту, буфет с джемами и медами, оливками и маслинами, видела цветы в горшках на внешних каменных подоконниках, и дальше взгляд мог лететь широко и далеко в долину, расстилающуюся до самого горизонта и тоже похожую на скатерть, сервированную домиками, разноцветными салфетками полей, букетами садов, шёлковой дорожкой реки и шпилями соборов, которые, как старинные, серебряные с хрусталём, приборы для масла и уксуса, возвышались надо всем остальным.
– Вот. Скажи себе: что бы где ни было, а я не буду торопиться и получу удовольствие!
И бабушка с внучкой приступали: из корзины по числу взрослых едоков выбирали подходящие груши – плюс одна, придирчиво сравнивали, чтобы ровненькие, в один размер. Груши должны быть не совсем зелёными, но ещё твёрдыми, немного недозревшими, а ни в коем случае не теми тающими кусками фруктового мёда, которыми они могут стать, если дать им дозреть, и от которых тогда теряют головы пчёлы и молодые женщины, хохочущие и не вытирающие сладкий сок, что течёт по их смеющимся ртам и задранным вверх подбородкам.
Потом в кастрюльку надо вылить бутылку красного вина и поставить на медленный-медленный огонь: в вино мы с тобой положим вкус наших груш. Вот, давай мне апельсин. Бабушка брала протянутый апельсин и объясняла: каждая хозяйка готовит по своему всё. И груши тоже! Кто режет апельсинчик на дольки и так дольки с кожурой и опускает в вино, кто-то, как, например, твоя бабушка, очищает корочки и кладет в вино только их, а сок выжимает в уже почти готовый сироп. – Бабушкины руки ловко раздевали апельсин, – два надреза крест-накрест на оранжевой кожуре с красными бочками, и вот уже голенький апельсин ждёт на блюдце чуть в стороне. А кожура белыми с изнанки лодочками плавает по Красному морю.
Дальше бабушка гремела жестяными банками для специй – квадратными, с плотно пригнанными крышками, чтобы ни один выдох драгоценных экзотических, издалека припутешествовавших к ним в деревню пряностей не тратился зря.
Эти жестяные банки были такими древними, доставшимися ей самой ещё от её бабушки, что ни рисунков, ни надписей было уже не разобрать, только на одной банке сохранился жёлтый глаз чёрного чертёнка. Бабушка знала их как-то по наитию, но, если уж и сама сомневалась, она либо ожесточенно громыхала содержимым внутри у самого уха, либо уж чуть-чуть приоткрывала щёлочку между крышкой и глубиной жестянки и совала туда нос. Так на свет появлялись и сначала ложились на мраморную столешницу палочка корицы, стручок ванили, несколько гвоздиков гвоздики, несколько горошин чёрного перца.
– Ох, мать моя-покойница перчила груши! – каждый раз с восторгом восклицала бабушка. – Рот так и обжигало. Хорошо, если не расчихаешься. – И пока девочки с ужасом переглядывались на слово «покойница» – как это покойница перчила? Вылезала из-под пухлого мраморного ангела на старом кладбище из своей могилки и специально приходила приготовить груши со специями? – бабушка тоже переносилась куда-то вдаль, дальше долины в окне, и на несколько секунд её круглые глаза останавливались, будто бы она видела то, чего больше никто другой в кухне не видел. – А моя бабушка ещё отламывала самый кончик сухого лаврового листа и тоже добавляла его в вино. Ну а что: пикантно было… – с сомнением говорила она. И постановляла: – Главное – прадедушке нравилось!
Опустив тщательно отмерянные специи в медленно нагревавшееся вино – детская растопыренная ручка от этой великой ответственности замирала над кастрюлей, – кулинары переходили к следующему этапу готовки. Бабушка, ясное дело, своим острым, как сабля, ножом, сама чистила груши, но подробно объясняла каждое действие:
– Начинай от хвостика к попке, тогда получится оставить такую маленькую фесочку на голове. – Дитя с восторгом видело – и правда! Турецкая феска на голове груши, с хвостиком! Скоро на доске лежали раздетые белые груши, крупинки, как кожа, шапочки над голыми тельцами. Бабушка сосредоточенно принимала решение, мёд или сахар в этот раз добавить в вино: сахар! Вино какое-то не слишком плотное попалось, и цвета будет недостаточно. А значит, для цвета мы добавим… Ну, потом, потом.
Высыпав в горячее вино пару столовых ложек сахара и поручив внучке другой ложкой на длиннющей ручке хорошенько размешивать его, задумчиво склонившись над кастрюлей, как полководец над картой сражения, бабушка прицеливалась, как разложить груши. Счастливый участник обряда посвящения в этот момент, стоя на стуле и мешая уже и не сироп, а сам аромат вина со специями и апельсиновыми корочками, с пылавшими от счастья глазами и от возбуждения – щеками, едва удерживался, чтобы не оглянуться и не посмотреть победительно с высоты этого волшебного мгновения на завистников – особенно старших! – тоже втягивавших носами заволакивавший кухню изумительный аромат. Но бабушка зорко следила за этим: только радость! Только любовь! Когда готовишь еду и когда её ешь, надо чувствовать лишь доброе и никогда не ссориться – всем известно, что для хорошего пищеварения это самые главные условия: продукты воспринимают не только все чувства повара, но даже его мысли. А поэтому изволь готовить только с хорошими, добрыми мыслями. Поняла? А лучше всего – пой.
Пристыжённый поварёнок кивал, и бабушка, чтобы подбодрить его, протягивала за хвостик первую грушку:
– Сажай.
– Как сажать?
– На попку. Сначала они у нас посидят по шейку в вине.
Дитя под всевидящим оком бабушки опускало груши в кастрюлю, рассаживая их в кружок на дно. Именно в этот момент бабушка выжимала из заждавшегося апельсина сок и вливала его в сироп. Новый всплеск новых запахов вмешивался в краски уже яркого сиропа: апельсинового сока и прозрачного свежего – груши.
И вот наступал самый волнующий миг: беленькие голые груши, сидящие по пояс в красном вине, начинали изнутри пропитываться им, и цвет поднимался, заливал их белые тельца, как загар, или краска стыда, или непонятного желания. Они волшебно розовели, но, на вкус бабушки, недостаточно, и она, поскрипев дверцами буфета, вытаскивала на свет божий бутылку кассиса, черносмородинного ликёра, и щедро плескала его прямо в кастрюльку.
– Для цвета лучше не бывает, – победительно объясняла она и обращалась к грушам: – Ну вот: теперь ложитесь, – вынимала из вцепившихся пальчиков ложку на длинной ручке, осторожно укладывая плоды из сидячего положения на бочок, сначала на один, потом на другой. Как по волшебству, теперь груши равномерно пропитывались тёмным бордовым цветом и примерно через полчаса становились почти как громадные, со свёклу, чёрные рубины, огранённые точно по тем местам, где прошёлся нож-сабля бабушки.
Бабушка, убедившись, что груши готовы, доверяла помощнице вынуть их на блюдо, которое сама держала удобно рядом, и давала сиропу время «ещё увариться». Посвящённый спрыгивал на негнущихся ногах на пол, девочки бежали искать и звать мальчиков, а бабушка брала за хвостик ту самую «плюс одну» грушу и медленно, очень аккуратно, нарезала её на дольки – по одной для каждого из детей и для себя.
Вечер, в саду ветер – в долину идёт гроза. Узкие листья оливковых деревьев мечутся серебристыми волнами. Прямо у двери из кухни в сад собрались все участницы посвящения и их братья. Бабушка всем своим огромным толстым телом возвышается над ними на фоне тревожно несущихся сквозь сумерки облаков. В платье в пол и повязанном белом фартуке она похожа на священника, когда с блюдечка раскладывает в распахнутые к ней снизу детские рты тоненькие дольки груши в красном вине – как облатки. Больше им нельзя, это взрослый десерт, но как приобщение к великому богу простых радостей – конечно, можно! И все они – и сёстры, и противный брат, вечно деревенеющий рядом с папочкой, и брат-отшельник – каждый из семерых детей по-своему запомнит и этот вечер, и эту плюс-одну грушу в красном вине, и бабушку, великую, с бегущими вокруг её головы грозовыми облаками, ароматную пьянящую сладость бабушкиного причастия и главную из её длинного списка заповедей: «Никогда не ссориться во время еды!»
…Дада вздрогнул и резко сел. Компании вокруг собирали скатерти и опустевшие бутылки, тихо переговариваясь. В неслышно опустившихся на город тёплых сумерках всё было словно замедленно, расплывчато, нерезко. Странный этот эффект сфумато изменил мир вокруг: в вечереющей природе клубятся тёмные пятна деревьев, яркие пятнышки нарядных детей гирляндами тянутся к выходу, сплошным круглым тортом со светящимися верхом и низом вращается карусель… Что со мной? Может быть, в пакете какой-то порошок? Он с силой потёр ладонями лицо, глаза, взлох матил вихры. Ладно, хорошо: я поеду в аэропорт и сдамся полиции там.
Дада достал телефон: чёрт, батарейка садится! Но проверить сообщения хватит.
> 18:00 I стойка напротив табло прилётов. Вручить M-м Кастельбажак. Сразу покинуть здание.
Даниэль Жером Адам Симон (год рождения 1990, Париж, Франция; мать: Надин Симон; образование: бакалавр, факультет социологии Париж-8; принимал участие в антиправительственных демонстрациях, митингах и шествиях, активист студенческих выступлений против «Закона об образовании» (Париж, 2009); участник лагеря «Оккупируй Уоллстрит» (США, 2011); активный пользователь сети интернет, в последнее время посещает сайты интернет-халифата, после смерти матери год назад живёт один), Дада шагает в распахнувшиеся перед ним стеклянные двери зала прилётов аэропорта «Шарль-де-Голль», терминал 2F.
Зрительное марево прошло, и теперь, наоборот, он видит окружающее его пространство изумительно чётко, контрастно, ярко и словно бы с высоты – так широк охват его острого, всё замечающего зрения. Как будто все девять терминалов, все входы и выходы оказались в его поле! В школе у него была тетрадь по физике, с картинкой Эшера «Относительность» на обложке, – вот сейчас Дада видел аэропорт и свои перемещения по нему приблизительно так же, как одновременно видел всех человечков на всех лестницах на том рисунке.
Этот взгляд как бы со стороны, позволяющий ему видеть и себя тоже, делает происходящее похожим на компьютерную игру: следим за человечком. На мониторе он замечает через пару сотен метров впереди табло прилётов – зашёл с неправильной, самой дальней от него стороны, и значит, ему придётся пройти практически через весь зал. Худой, в мешковатых джинсах и майке с длинными рукавами, с дорогой сумкой через грудь – у неё такой длинный ремень, что при ходьбе она ударяет его почти по коленям, – с взлохмаченными жёсткими волосами, человечек идёт медленно, стараясь не выделяться, хотя в аэропорту, где почти все торопятся, спешка бы и не привлекла внимания. Вот он бросает монету в автомат и на ходу жуёт купленный шоколадный батончик. Мимо него движутся люди, попутный поток и встречный. Пятеро полицейских с собакой, он ничем не выдаёт себя, но оглядывается – и видит, что овчарка тоже оглянулась на него.
Он шагает дальше, отстранённо процеживая взглядом лица всех возможных рас, какие только можно встретить в между народном аэропорту.
После сладкого хочется пить, и Дада ищет автомат с водой. На полу, опершись спиной о стену, сидит девушка и ожесточённо лупит пальцами по клавиатуре ноутбука. Наверное, сцену бойфренду закатывает. Лицо её исказил гнев, смуглые ноги, обнаженные до краев коротких шорт, напряжены, как и мускулистые, подкачанные руки – видно каждое сухожилие, словно она едва удерживается, чтобы не вскочить с пола всем телом в одно движение.
Почувствовав его взгляд, она поднимает на него вытянутые вверх к вискам большие глаза. Эти тёмные глаза говорят ему: «Фак офф!» Дада наклоняется к лотку автомата и забирает с грохотом выпавшую в него пластиковую бутылку, нарочито медленно отвинчивает пробку, на плече у девицы тату – «NO» в сердечке.
Неужели сейчас он своими собственными руками отдаст сообщнице Ловца пакет и завтра, как ни в чём ни бывало, будет читать в Сети и смотреть новостные ролики о взрыве в «Шарль-де-Голль», сводки, сколько людей погибло сразу, а сколько ещё висит между этим и тем миром в реанимационных палатах? Потом восстановят записи камер слежения, он тысячи раз увидит взрыв, всегда производящий фантасмагорическое впечатление, ведь в этих записях нет звука: тишина, кто-то куда-то спешит, малюсенький отрезок наблюдаемого диапазона мельтешит, вдруг так же беззвучно экран заволакивает белым, взрывная волна пыли садится, и повсюду – одинаковые листы потолочных панелей, раскуроченные ворота ростового сканера, взорванная стойка… и мёртвые тела.
Его передёргивает.
Как вообще получилось, что он здесь? И все разговоры об осмысленности жертвоприношения ничем не завершились: в чём тут героизм-то? Зачем он это делает? Скорее всего, Ловец пока просто проверяет его: зассыт – не зассыт. Пойдёт в полицию? Да, скорее всего, решающим будет третье задание… Не это.
Почему же тогда так подгибаются ноги?
И не хватает дыхания?
И голос, объявляющий прилетевшие рейсы, почему так оглушающе громок?
Издалека он видит огромную светящуюся букву «I» – «Информация».
И выходит на финишную прямую: стойка – прямо по курсу.
Там трое: две девушки сидят за компьютерами, отвечая что-то клиентам, и холёная высокая дама в красном форменном кителе стоит, оглядывая зал прилёта. Высокий пучок, волосок к волоску, идеальные стрелки на веках, тонкий нос и узкие губы. Он не видит, что за стойкой, но, разу меется, на даме классические чёрные шпильки. Конечно, это она.
Женщина, которой Дада отвёл роль мадам Кастельбажак, поворачивает к нему лицо, лицо киноактрисы, появляется холодная профессиональная улыбка, и он делает резкий шаг в сторону: нет! Нет, он не отдаст пакет с чёрной кнопкой этой пифии! Вон как смотрит – она тоже узнала его. Мадам Кастельбажак элегантно огибает стойку, и Дада с ужасом видит, что на ней роликовые коньки. Боже, откуда? От неё не убежать!
И он, конечно, бросается бежать. Он бежит, бежит как во сне, когда бежишь на одном месте, и слышит, и видит, как его настигает мадам Кастельбажак, заправским олимпийским конькобежцем срезая углы, на повороте почти ложась на пол и только чуть придерживая пальцами баланс, при этом её укладка и форменный алый костюм безупречны! К ним мчатся полицейские, в намордник дико лает овчарка, голос, объявляющий прилёты, перекрикивает лай, пассажиры шарахаются от него в разные стороны, подхватывая на руки детей.
Дада бежит, понимая, что бежать некуда, и от безнадёги начинает сбавлять темп, когда внезапно видит: сердитая мадмуазель «NO», продолжая сидеть на полу с прижатым к груди компом, показывает ему большим пальцем с намотанной на нём жвачкой: туда.
Он оглядывается, куда, и видит дверь на балкон вдоль стеклянной стены, а ещё видит, что может выкинуть пакет в текущую внизу реку!
Из последних сил он рывком, всем телом распахивает дверь, одновременно откидывая крыло сумки и выхватывая пакет, мадам с овчаркой уже в шаге от него, когда, размахнувшись до острой жутчайшей боли в лопатке, он зашвыривает его почти на середину реки и падает лицом вниз.
– И что это было? – раздается женский голос у него над ухом.
Дада убирает руки, которыми обхватил голову в ожидании страшного взрыва, и видит белые волосы Марин.
– Ты чего, друг? – спрашивает она озадаченно. – Ты в порядке?
Он ошалело крутит башкой и понимает, что находится на набережной Сены. Закат подарочно упаковал шпили дворцов Сите в розово-золотую фольгу, вокруг на мощёном бережку множество народа, кто-то играет на гитаре.
– Да ты, парень, упоротый, – раздаётся из ближайшей компании, и все теряют к нему интерес.
– Да… всё нормально, – говорит он и садится. – А ты что тут делаешь?
– А мы тут, знаешь ли, винцом балуемся. Пикник у нас, типа. И тут прибегаешь ты, зашвыриваешь какую-то хрень в Сену и валишься на землю как подкошенный!
Дада смотрит на середину реки. Утыкается лицом в скрещенные на коленях руки.
– Блядь, – говорит он. – Блядь. Я просто мудак!
– Расскажи, – говорит Марин.
Глава 8
Я исхожу из того, что каждый, нах, хрен – плохой, хороший, какой угодно, любой! – хочет на самом деле в сухом остатке только одного: чтобы, когда его припрёт и он, бля, в мороз минус сто тридцать градусов выйдет из дома в соседний лесок и сядет там на корточки у какой-нибудь сраной осинки, и сожмёт кулаки, чтобы не вскочить и не побежать обратно, – так вот каждый из нас захочет, чтобы в самый последний момент нашёлся, блин, хоть один по жизни чувачелло на земле, которому окажется не западло добежать до меня в этом, сука, сумрачном леске и врезать мне по самые помидоры – чтобы я вернулся живой домой.
Потому что, если нет ни одного такого и ни одной такой, кому не насрать, что я пошёл живьём замёрзнуть до смерти, тогда я правильно туда пошёл, и надо просто досидеть, сжав кулаки, зубы и анус, и не рыпаться, победить инстинкт этот, мать его, самосохранения.
Как и поступил такой хиппо-панк во время оно по имени Эндрю Мадисон. Никто и ничто его не остановило: вышел из своей фавелы в минус сорок, и адьос, амигос. Я этого Мадисона и видел-то один раз в жизни, он мутил знатную вечерину тысяч на десять в партере и меня тоже позвал покрутить старые пластинки.
И кто-то в клубе ещё через сто лет сказал мне, что, мол, вот: был человек, а стал кусок мяса в морозилке. Сами знаете – народу вокруг мрёт толпы, и почему меня так прибило именно этим суицидом – точно сказать не могу. Курить даже стал больше – чисто на нервной почве, ха-ха. Но: теперь у меня есть свой собственный закон Мадисона: я разговариваю со всеми вами, шершни вы мои, так, будто вы, каждый, больны на всю голову. Ну а теперь немного музыки. Вы не находите, что Марвин Гэй, в 1964 году сочинивший и записавший эту песню, Pretty Little Baby, опередил время? Такие, как бы, прихотливые гармонии в те годы и в таком городе, как Детройт, другие авторы и исполнители ещё не использовали, и похоже это на Англию середины 70-х, на Steve Harley & Cockney Rebel.
Тело Парижа – города, почти полностью состоящего из сливающихся оттенков книжных страниц, свежей выпечки и обнажённой человеческой кожи – в воображении возникают размытые любовники, на месте которых может быть совершенно каждый, валяющиеся в перерыве с томиком под нечитаемым названием и с символами круассанов в руках, – прекрасное тёплое тело Парижа светло, стройно, притягательно и безопасно. Но есть здесь и районы – родинки, грохочущие и пульсирующие звуками, как гигантский геттобластер в каком-нибудь постиндустриальном чёрном колизее, соответствующим образом раскрашенные краской из баллончиков.