Часть 2 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Не бойся, я пошутила: здесь, конечно, не ад, — проговорил тот же голос. — Здесь, может быть, похуже ада, хотя лично я там никогда не бывала.
Здесь — Виллете.
Несмотря на боль и удушье. Вероника за какую-то долю секунды поняла, что с ней произошло. Она хотела умереть, но кто-то успел ее спасти. Кто-то из монахинь, а возможно, подруга, вздумавшая явиться без предупреждения. А может, просто кто-то зашел вернуть давний долг, о котором сама она давно забыла.
Главное — она осталась жива и сейчас находится в Виллете.
Виллете — знаменитый приют для душевнобольных, пользующийся недоброй славой, — существовал с 1991 года, года обретения Словенией независимости. В то время, рассчитывая, что раздел бывшей Югославии произойдет мирным путем (в конце концов, в самой Словении война длилась всего одиннадцать дней), группа европейских предпринимателей добилась разрешения на устройство психиатрической лечебницы в бывших казармах, давно уже заброшенных из-за высокой стоимости необходимого ремонта.
Однако вскоре начались политические неурядицы, переросшие в настоящую войну — вначале в Хорватии, затем в Боснии. Предприниматели-соучредители фонда Виллете сильно забеспокоились: средства поступали от вкладчиков, разбросанных по всему миру, даже имена которых были неизвестны, так что всех их собрать, чтобы извиниться и попросить набраться терпения, было просто физически невозможно. Проблему пришлось решать способами, не имевшими ничего общего с официальной медициной. Так в молодой стране, едва успевшей выбраться из «развитого социализма», Виллете стал символом худшего, что несет с собой капитализм: чтобы получить место в клинике, достаточно было просто заплатить.
Многие, кто желал избавиться от кого-нибудь из членов семьи из-за споров по поводу наследства (или, скажем, по причине компрометирующего семью поведения), готовы были выложить солидную сумму, лишь бы раздобыть официальное медицинское заключение, согласно которому дети или родители, явившиеся источником проблем, помещались в приют.
Другие же, чтобы спастись от кредиторов или оправдать некоторые действия, следствием которых могло стать длительное тюремное заключение, прятались в стенах больницы, а по истечении нужного времени выходили на волю свободными людьми, над которыми уже бессильны и судебные исполнители, и кредиторы.
Виллете — это было такое место, откуда никто никогда не пытался бежать.
Здесь бок о бок находились настоящие умалишенные, угодившие сюда по решению суда или переведенные из других больниц, и те, кого объявляли или кто сами притворялись сумасшедшими. В результате возник совершенный хаос, в газетах то и дело мелькали сообщения о всяческих злоупотреблениях в стенах клиники, о дурном обращении с больными, однако ни разу ни одному журналисту не удалось добиться пропуска в Виллете, чтобы собственными глазами увидеть, что же в ней на самом деле происходит. Правительственные комиссии проводили нескончаемые и столь же безрезультатные расследования, слухи не подтверждались, акционеры угрожали раззвонить по всему миру об опасности иностранных инвестиций в Словении… а приют не только выстоял, но и, судя по всему, процветал.
— Моя тетка несколько месяцев назад тоже совершила самоубийство, — продолжал женский голос. — А до этого почти восемь лет не желала выходить из своей комнаты и только без конца ела, курила, толстела и спала, наглотавшись транквилизаторов. И это при том, что у нее были две дочери и преданный, любящий муж.
Вероника попыталась повернуть голову, чтобы увидеть, чей это голос, но ничего не получилось.
— Лишь однажды я видела, как в ней проснулся живой человек, — когда она узнала, что муж завел себе любовницу. Тетка закатила безумную истерику, расколотила всю посуду в доме, худела на глазах, и неделями не давала покоя соседям своими криками. Хотя это может показаться абсурдным, но я думаю, если когда-нибудь она была по-настоящему счастлива, то именно в эти дни: она за что-то боролась, она чувствовала себя живой, способной ответить на брошенный судьбою вызов. Только при чем здесь я? — подумала Вероника, лишенная возможности произнести хоть полслова. — Я не твоя тетка, да и мужа у меня никакого нет!
— Потом муж к ней все-таки вернулся, бросил любовницу, — продолжал женский голос. — И тетка опять погрузилась в ту же беспросветную апатию.
Однажды звонит мне и говорит, что бросила курить, пора вообще изменить образ жизни. И вот на той же неделе, напичкав себя успокоительными, чтобы заглушить тягу к сигаретам, всех обзвонила и сказала, что вот-вот покончит с собой. Никто ей, конечно, не поверил. И через пару дней просыпаюсь я примерно к полудню — а на автоответчике послание от тетки, прощальное. Она отравилась газом. Это ее прощальное послание я прослушала много раз: никогда еще в ее голосе не было такого покоя, такого примирения с судьбой. Она сказала, что попросту не способна больше чувствовать ничего — ни радости, ни горя, — и значит, хватит, с нее довольно.
Веронике стало жаль женщину, которая рассказывала эту историю. Должно быть, она искренне хотела понять смерть своей тети. Как можно осуждать людей, решивших умереть, в этом мире, где каждый старается выжить любой ценой?
Никому не дано судить. Каждый сам знает глубину своих страданий, — тех страданий, когда в конце концов теряется сам смысл жизни. Веронике хотелось высказать именно это, но она только поперхнулась из-за трубки в горле, и ей пришла на помощь невидимая обладательница голоса.
Над Вероникой — над ее спеленутым телом, увитым трубками, которые должны были всячески его защищать от собственной хозяйки, от ее намерения покончить с собой, — склонилась медсестра. Вероника затрясла головой, взглядом умоляя вытащить из нее эту проклятую трубку, чтобы дали ей наконец умереть спокойно.
— Вы нервничаете, — сказала женщина. — Я не знаю, раскаялись ли вы или все еще хотите умереть, но мне это безразлично. Меня интересует только выполнение моих обязанностей: если пациент начинает волноваться, по правилам я должна дать ему успокоительное.
Вероника замерла, но медсестра уже делала в вену укол. Вскоре Вероника вновь оказалась в странном мире без сновидений, и последним, что она видела, проваливаясь в забытье, было лицо склонившейся над нею медсестры: темные глаза, каштановые волосы, отсутствующий взгляд человека, который делает свое дело, — делает просто потому, что так положено, так требуют правила, и, значит, бессмысленно задаваться вопросом — почему.
Об истории, которая случилась с Вероникой, Пауло Коэльо узнал три месяца спустя, за ужином в одном из алжирских ресторанов Парижа, от знакомой словенки — мало того что тезки Вероники, но и дочери главного врача Виллете.
Позже, уже когда созрел Л. Л, замысел этой книги, ее автор хотел было вначале изменить имя героини, чтобы не путать читателя. Он долго прикидывал, не назвать ли Веронику, которая решила умереть, Блаской, или Эдвиной, или Марицей, или еще каким-нибудь словенским именем, но в конце концов решил оставить все как есть, то есть сохранить подлинные имена. Поэтому, решил он, когда в книге появится та, с кем был ужин в ресторане, то она будет называться «Вероникой-подругой автора». Что же до самой героини романа, то, наверное, нет необходимости давать ей какие-либо уточняющие определения — ведь в книге она и так будет главным действующим лицом, и было бы утомительно называть ее всякий раз «Вероникой-душевнобольной» или «Вероникой, решившей умереть». Как бы то ни было, и сам автор, и его подруга Вероника появляются только в одной главе — вот в этой.
За столом в ресторане Вероника рассказывала, какой ужас ей внушает то, чем занимается ее отец, — особенно если учесть, что под его началом заведение, которое весьма ревниво относится к своему реноме, а сам он работает над диссертацией, которая должна принести ему известность в ученом мире.
— Тебе вообще известно, откуда взялось само слово «приют» (Asylum: здесь: психиатрическая лечебница; приют для душевнобольных; «дом скорби» (лат., англ.).)? — спросила она. — Все началось в средние века, когда каждый имел право искать убежище при церквах, в святых местах. Что такое право на убежище, понятно любому цивилизованному человеку! Как же так получилось, что мой отец, будучи директором того, что называется «приют», может поступать с людьми подобным образом?
Пауло Коэльо захотелось узнать подробнее обо всем происшедшем, ведь у него был весьма веский повод заинтересоваться историей Вероники.
А повод был такой: его самого помещали в клинику для душевнобольных, или «приют», как чаще называли больницы такого рода. И было такое не один раз, а целых три — в шестьдесят пятом году, в шестьдесят шестом и в шестьдесят седьмом. Местом заключения была частная клиника доктора Эйраса в Рио-де-Жанейро.
Ему до сих пор была неясна подлинная причина госпитализации: возможно, его встревоженных родителей вынудила в конце концов к этой крайней мере его странная манера поведения — то слишком, по их мнению, скованная, то слишком раскованная, — а может быть, на самом деле все объяснялось его желанием стать «свободным художником», что несомненно означало стать бродягой и закончить свои дни под забором.
Возвращаясь порой к воспоминаниям об этом печальном эпизоде в своей жизни, — что случалось, надо сказать, нечасто, — Пауло Коэльо все более утверждался в мысли, что если кто и был по-настоящему сумасшедшим, так это врач, который не задумываясь, без всяких колебаний решил поместить его в психбольницу (с другой стороны, оно и понятно: в подобных случаях в любой семье предпочтут ради ее сохранения свалить вину на кого-нибудь со стороны, лишь бы не подвергать сомнению авторитет родителей, которые руководствовались, наверное, самыми благими побуждениями, пусть даже не ведали, что творят).
Пауло рассмеялся, услышав о странном прощальном письме Вероники, в котором она обвиняла весь мир в том, что даже в солидном журнале, издаваемом в самом центре Европы, понятия не имеют, где находится Словения.
— В первый раз слышу, чтобы по такому пустячному поводу кому-то пришло в голову покончить с собой.
— Потому-то и не было на ее письмо никакого отклика, — с грустью заметила сидевшая за столом Вероника-подруга автора. — Да что тут говорить: не далее как вчера, когда я регистрировалась в отеле, там решили, что Словения — какой-то город в Германии.
Ему было знакомо это чувство. То и дело кто-нибудь из иностранцев, желая доставить ему удовольствие, рассыпался в дежурных комплиментах красоте Буэнос-Айреса, почему-то считая этот аргентинский город столицей Бразилии, Общим с Вероникой у него было еще и то, о чем уже упоминалось, но о чем стоит сказать еще раз: некогда и он был упрятан в психиатрическую лечебницу, «из которой ему и не следовало выходить», как однажды заметила его первая жена.
Но он вышел.
И, покидая в последний раз клинику доктора Эйраса, исполненный решимости больше ни за что туда не возвращаться, он дал себе два обещания:
(а) что однажды он обязательно напишет об этой истории; (б) но, пока живы его родители, не станет затрагивать эту тему вообще, поскольку не хотел их ранить, ведь потом долгие годы они раскаивались в содеянном.
Его мать умерла в 1993 году. Но его отец, которому в 1997 году исполнилось 84 года, все еще пребывал в ясном уме и добром здравии — несмотря на эмфизему легких (хотя он никогда не курил) и то, что он питался исключительно полуфабрикатами, поскольку ни одна домработница не могла ужиться с ним из-за его эксцентричности.
Таким образом, история Вероники, услышанная в ресторане, сама собою сняла запрет: теперь об этом можно было заговорить, не нарушая давней клятвы. И, хотя сам Коэльо никогда не думал о самоубийстве, ему была достаточно хорошо известна сама атмосфера, царящая в заведениях для душевнобольных: обязательные, если не насильственные лечебные процедуры, унизительное обращение с пациентами, безразличие врачей, чувство загнанности и тоски в каждом, кто понимает, где он находится.
А теперь, с позволения читателя, дадим Пауло Коэльо и его подруге Веронике навсегда покинуть эту книгу и продолжим повествование.
Неизвестно, сколько длилось забытье. Вероника помнила лишь, что, когда она на секунду очнулась, в носу и во рту все еще торчали трубки аппарата искусственного дыхания, и как раз в это мгновение чей-то голос произнес:
Хочешь, я сделаю тебе мастурбацию?
Теперь, озираясь вокруг широко раскрытыми глазами, она все более сомневалась, было ли это в действительности или просто почудилось. И больше она не помнила ничего, абсолютно ничего.
Трубок больше не было, но тело оставалось едва не сплошь утыкано иглами капельниц; к голове и к груди подсоединены провода электродатчиков, а руки связаны. Она лежала голая, укрытая лишь простыней: было холодно, но с этим приходилось мириться. Весь отведенный ей закуток, отгороженный ширмами, был загроможден аппаратурой интенсивной терапии, а рядом с койкой, на железном стуле, выкрашенном все той же белой больничной краской, сидела медсестра с раскрытой книгой в руках.
У медсестры были темные глаза и каштановые волосы, но все же Вероника усомнилась, та ли это женщина, с которой она говорила несколькими часами или, может быть, днями ранее.
— Вы не развяжете мне руки?
Подняв глаза, медсестра бросила «нет» и вновь погрузилась в чтение.
Я жива, — подумала Вероника. — Опять все сначала. Придется здесь проторчать неизвестно сколько, пока не удастся их убедить, что я в здравом уме, что со мной все в полном порядке. Потом меня выпишут, и все, что я увижу за этими стенами, опять будет та же Любляна, центральная площадь и те же мосты, горожане, прогуливающиеся или спешащие по своим делам.
Людям нравится выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, и поэтому, наверное, из показного сострадания мне снова дадут работу в библиотеке. Со временем я опять начну ходить по тем же барам и ночным клубам, где все те же бессмысленные разговоры с друзьями о несправедливости и проблемах этого мира, ходить в кино, гулять по берегу озера.
Таблетки в общем-то оказались удачным выбором — в том смысле, что путь для отступления открыт: я не стала калекой; я такая же молодая, красивая, умная и, значит, смогу по-прежнему, без особого труда находить себе очередного любовника. Это значит — заниматься любовью у него дома или, скажем, в лесу, получая вполне определенное удовольствие, — только всякий раз после оргазма будет возвращаться все то же ощущение пустоты. Постепенно иссякнут темы для разговоров, и втайне оба мы будем думать об одном: о поисках благовидного предлога — «уже поздно», «завтра мне рано вставать». — а потом мы решим «расстаться друзьями», по возможности избежав утомительных и ненужных сцен.
Я снова возвращаюсь в ту же комнату при монастыре. Что-то листаю, включаю телевизор, где все те же передачи, ставлю стрелку будильника ровно на тот же час, что и вчера; потом на работе, у себя в библиотеке, механически исполняю очередной заказ. В полдень съедаю бутерброд в сквере напротив театра, сидя на все той же скамейке, среди других людей, которые с серьезными лицами и отсутствующим взглядом поглощают свои бутерброды на таких же облюбованных скамейках.
После обеда — опять на работу, где приходится выслушивать все те же сплетни — кто с кем встречается, кто от чего страдает, у кого муж, оказывается. просто подонок, — выслушиваю снисходительно, радуясь втайне тому, что я-то особенная, я неповторимая, я красивая, работой обеспечена, а что до любовников, то с этим никаких проблем. После работы — опять по барам.
И все сначала.
Мать, которую, должно быть, хорошо встряхнет моя попытка самоубийства, достаточно скоро придет в себя после шока, и вновь начнется: что я себе думаю, почему не такая, как все, ведь я уже не маленькая, пора подумать о будущем, пора устраивать свою жизнь, в конце концов все на самом деле не настолько сложно, как я себе представляю. «Взгляни, например, на меня, я уже столько лет замужем за твоим отцом — и ничего, не жалуюсь, потому что главным для меня всегда была ты, я делала все что могла, чтобы дать тебе самое лучшее воспитание, чтобы ты .получила хорошее образование, чтобы я могла гордиться тобой».
В один прекрасный день я устану от нескончаемых нотаций и, чтобы доставить ей удовольствие, выйду за кого-нибудь замуж, уговорив себя, что в самом деле его люблю. Поначалу мы будем строить воздушные замки о собственном загородном доме, о будущих детях, о том, как у них все замечательно устроится. Первый год мы еще будем часто заниматься любовью, второй — гораздо реже, а потом, наверное; сама мысль о сексе будет появляться у нас раза два в неделю, не говоря о ее воплощении раз в месяц. Мало того, мы почти перестанем разговаривать друг с другом. В растущей тревоге я начну спрашивать себя — может быть, это я всему виной, может быть. это со мной что-то не в порядке, раз я его больше не интересую. Единственное, о чем с ним можно говорить, — это его друзья, словно на них свет клином сошелся.
Когда наш брак будет совсем уж висеть на волоске, я забеременею. У нас родится ребенок, на какое-то время мы станем ближе друг другу, а затем потихоньку все вернется в прежнюю колею.
Затем я начну катастрофически толстеть, как та самая. тетка вчерашней медсестры, или позапозавчерашней, не помню, неважно. В сражении со стремительно прибывающим весом, сяду на диету, изо дня в день чувствуя себя разбитой и подавленной оттого, что все усилия бесполезны. Чтобы хоть за что-то уцепиться, начну принимать нынешние якобы чудодейственные препараты, снимающие депрессию, и после ночей любви, всегда столь редких, рожу еще несколько детей. Я буду твердить направо и налево, что дети, мол, смысл моей жизни, а ведь если подумать, то наоборот: как раз моя жизнь — это смысл их жизни, сама ее причина.
Все вокруг будут считать нас счастливой парой, не догадываясь, что и здесь, как всюду, за видимостью счастья таится все та же горечь и тоска, все то же беспросветное одиночество.
А потом мне однажды доложат, что у мужа есть любовница. Я, наверное, устрою скандал, как та самая тетка медсестры, или вновь начну обдумывать простейший выход — самоубийство. Но к тому времени я уже буду старая и трусливая, расплывшаяся и обрюзгшая, с двумя-тремя детьми на руках, которым нужна моя помощь, их ведь нужно воспитать, дать им образование, помочь найти свое место под солнцем — ведь у меня обязанности, от которых никуда не деться, так что какое уж тут самоубийство — самоубийство придется надолго отложить. Да и не будет никакого самоубийства, будут бесконечные скандалы. обвинения, угрозы уйти вместе с детьми. Муж, как водится, пойдет на попятный, начнет уверять, что любит только одну меня и что такое больше не повторится, даже не понимая, что на самом-то деле мне некуда деваться, разве что переехать к родителям — на этот раз навсегда, до конца своих дней, — а это значит вновь с утра до ночи выслушивать нотации и причитания, что я сама виновата, сама разрушила семейное счастье — пусть какое-никакое, но счастье, — что он, при всех его недостатках, был все-таки хорошим мужем, не говоря о том, что для детей сам по себе наш развод — непоправимая психическая травма.
Еще через два-три года у него появится новая любовница — об этом я либо догадаюсь сама, когда ее увижу, либо мне кто-нибудь опять-таки поспешит об этом сообщить, а я, конечно, закрою на это глаза, — на борьбу с прежней любовницей ушло столько сил, что теперь лучше принять жизнь как есть, если уж она оказалась не такой, как я себе представляла. Мать была права.
Он будет со мной все так же мил, я все так же буду работать в библиотеке, в полдень на площади перед театром съедать свой бутерброд, браться за книги, каждую всякий раз бросая недочитанной, глазеть в телевизор, где все останется таким же и через десять, и через двадцать, и через пятьдесят лет.
Только теперь бутерброды я буду есть с крепнущим чувством вины, все более безнадежно толстея; и в бары теперь путь мне будет заказан, потому что у меня есть муж, у меня есть дом, а в нем дети, которые требуют материнской заботы, которых надо воспитывать, принося им в безоглядную жертву свою оставшуюся жизнь.
И теперь весь ее смысл сведется к ожиданию той поры, когда они вырастут, и все более неотвязными будут мысли о самоубийстве, но теперь о нем остается только мечтать. И в один прекрасный день я приду к убеждению, что на самом деле — такова жизнь, в которой все стоит на месте, в которой никогда ничего не меняется.
И я смирюсь с этим.
Внутренний монолог иссяк, и Вероника дала себе клятву: живой из Виллете она не выйдет. Лучше покончить со всем сейчас, пока еще есть силы и решимость умереть.
То и дело погружаясь в глубокий сон, при всяком очередном пробуждении она отмечала, как тает гора окружающей койку аппаратуры, как тело становится теплее, как меняются лица медсестер, но одна из них всегда дежурит рядом с ней. Сквозь ширмы доносился чей-то плач, стоны, спокойно и методично что-то диктовали полушепотом чьи-то голоса. Время от времени где-то жужжал какой-то аппарат и по коридору неслись быстрые шаги. В эти минуты голоса теряли спокойствие и методичность, становились напряженными, отдавали поспешные приказания.
При очередном пробуждении дежурившая у койки очередная медсестра спросила:
— Не хотите ли узнать о своем состоянии?
— Зачем? Мое состояние мне и так известно, — ответила Вероника. — Только это не имеет отношения к тому, что происходит с моим телом. Вам этого не понять — это то, что сейчас творится в моей душе.
Медсестра явно хотела что-то возразить, но Вероника притворилась, что уже спит.