Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 162 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Кот орал, не давал ему спать, и он вышел на лестницу. Нет, не с кота. Все началось с того, что он вышел на след. След был не слишком свежий, уже заветренный, если говорить об охоте! Но все же это был первый след – самый первый за многие годы, и он поехал сам проверять, след это или все же призрак, фантом!.. Как только он приехал, с ним начали происходить какие-то странные и необъяснимые события. В Шереметьеве у него сперли чемодан. Мало ли что, всякое бывает, но за десять лет, когда он прилетал в Москву каждые два месяца, это случилось первый раз – и именно тогда, когда он вышел на след! Он долго пытался что-то объяснить властям, сначала на русском, потом на французском, а потом на английском языке – из упрямства и раздражения. Не хотите по-русски, давайте тогда по-иностранному, у нас к иностранцам испокон веку отношение нежное и трепетное, гораздо более трепетное, чем к соотечественникам! Не помогли иностранные языки. Ни капельки не помогли. Разве что Добровольский почувствовал себя дураком. Он написал заявление, отдал шоферу уцелевший портплед и зачем-то обошел аэропорт, словно в надежде «на глаз» определить, кто именно упер у него чемодан. Тут он его и увидел. Человек отличался от шереметьевской толпы, как деревенский плотник отличался бы от «Виртуозов Москвы», если кому-нибудь пришло в голову зачем-то посадить их рядом. Человек был высокий, слегка сутулый, сильно заросший бородой. Борода была нечесаная, неухоженная и, кажется, сильно мешала хозяину. Человек был одет в брезентовую курточку с карманами, почему-то некогда называвшуюся «штормовкой», парусиновые штаны, висевшие сзади пузырем, и кеды на плоской резиновой подошве – в марте месяце! Пол-лица его закрывали очки из категории «дорогих», долларов за сто. Почему-то Добровольский такие вещи ненавидел. Он вообще ненавидел притворство. Ненавидел, когда еврейские мальчики, получившие от папы необходимые связи и некоторую кучку денег, открывали банчок и вдруг всерьез воображали себя банкирами. Ненавидел бритоголовых тугодумов, которые, придя из армии, решительно не знали, чем себя занять, нанимались в какую-нибудь службу безопасности и изображали из себя охранников. Он терпеть не мог, когда тетки и дядьки, ошибающиеся в падежах и окончаниях, изображали журналистов. Он не любил научных сотрудников, думающих, что они депутаты или экономисты, не выносил недоучившихся воспитательниц детского сада, которые изображали певиц, и выпускников нахимовских училищ, представляющих, что они шоумены! Он ненавидел очки, красная цена которым была сто рублей, продававшиеся за сто долларов, и ненавидел именно за притворство. Он понимал, что за клеймо с именем знаменитого модного дома на дужке очков можно содрать с клиента в десять, в двадцать, в сто раз больше денег, чем очки стоят на самом деле, но это… правила игры. Уже давно никто не покупает просто вещи. Все давно покупают «имена». И чем прославленней имя, тем дороже товар, что продается с этим самым именем, будь то шоколад, джинсы или очки. То есть очки «с именем» могут стоить долларов шестьсот, или восемьсот, или полторы тысячи, все зависит от имени, но сто – никогда. Они должны быть дешевле или дороже, а остальное обман и надувательство!.. Тот человек имел на носу именно такой обман и надувательство, и Добровольский несколько раз подряд обошел его с разных сторон и даже кофе пристроился попить за высокой неудобной стойкой. Человек в темных очках и стареньких кедах с разлохмаченными шнурками стоял в сторонке, плоский худосочный пакет болтался у него на запястье, его то и дело задевали какие-то люди, которые протискивались мимо, но очкарик не обращал на них внимания. Хорошо заточенным карандашом он строчил что-то в неудобном перекидном блокноте, перелистывал страницы. Он показался Добровольскому до того подозрительным и странным, что на рассматривание этого типа он угрохал кучу времени и ушел в машину, только когда милицейский патруль с собакой проверил у него документы. Он мог поклясться, что видел этого типа в подъезде собственного дома. То есть дедова, конечно. Дед умер почти восемь лет назад, и Добровольский с тех пор в этот дом не приезжал и даже толком не знал почему. В голове у него они слишком прочно были связаны – этот дом и дед, и отдельно друг от друга он никак не мог их представить. Он расстался со своим дедом очень давно, и для него тот остался скорее голосом в трубке, насмешливым, острым, бодрым, почти всегда язвительно осведомлявшимся, каково там «за границами»? Дед умер, у внука появились дела в Москве, но ему и в голову не приходило жить в его старой квартире, и Добровольский решился на это только нынче, когда понял, что на этот раз ему придется остаться надолго, на несколько недель, а то и больше, пока он не сможет подтвердить или опровергнуть собственные догадки и подозрения. Но тот человек?! Как он оказался в доме? Или знал, зачем именно приехал Добровольский? Никто не мог знать, потому что вся операция разрабатывалась и проводилась в «обстановке строгой секретности», как говорили по радио о военных учениях. Добровольский был уверен, что бородатый и очкастый тип причастен к первому убийству, хотя так и не понял, кто и зачем убил жильца с третьего этажа. Он слышал разговоры за тонкой дверью, и довод о том, что к покойному никогда и никто не приходил, особенно после того, как тот похоронил жену и проводил в армию сына, не произвел на него никакого впечатления. Мало ли кто и к кому приходит! Впрочем, соседи должны это знать. Соседи всегда и все знают, а тут как раз именно они утверждали, что никто не мог гостить у слесаря около семи часов утра в субботу! И тем не менее Добровольский слышал голоса вполне отчетливо.
И взрыв?! Даже если предположить что-нибудь уж совсем неправдоподобное, взрыв все равно ни в какие рамки не укладывается! Зачем убивать человека, прислонять его к чужой двери, а потом и еще взрывать?! Добровольский гладил твердого, как доска, на которую натянута жидкая шерстка, кота Василия и прикидывал, чем это все можно объяснить. Получалось, что ничем нельзя. По опыту он знал, что, когда объяснений нет, думать не имеет никакого смысла, нужно ждать, когда добавятся еще какие-нибудь данные. Вот они и добавились! Добавились, черт возьми! Еще один труп. Павел Петрович вылез на чердак, где было пыльно и слишком просторно, а он почему-то был уверен, что чердаки в таких домах непременно завалены всяким хламом, и огляделся. Пыль, пыль, повсюду пыль. На пыльной поверхности следы читаются, как букварь, вот уж действительно подарок судьбы! Вдоль стены, очень осторожно, скользя ладонями по шершавой штукатурке, Добровольский добрался до люка в крыше, к которому была приставлена шаткая деревянная лестничка. Возле лестнички стояли широкая алюминиевая лопата и метелка с растрепанными прутьями, и в открытый люк сыпался снег, мелкий-мелкий, как пыль. Добровольский взялся за лестничку, покачал ее из стороны в сторону – вот интересно, выдержит или не выдержит она его сто с лишним килограммов?! – и стал осторожно подниматься, прислушиваясь к каждому скрипу или шороху. Во-первых, ему не хотелось, чтобы его застали врасплох, а во-вторых, упасть тоже решительно не хотелось и добавить свой хладный труп к двум предыдущим! Мать, собирая его, маленького, на горку, всегда говорила, чтобы он был осторожен, не ломал рук и ног. Добровольский замер на последней, угрожающе заскрипевшей перекладине и усмехнулся. В те времена не существовало никаких курток и горнолыжных комбинезонов. У него была шапка до бровей, как она называлась?.. Цигейковая, или что-то в этом роде, кажется. Под шапку повязывали платок, чтобы «не надуло в уши». На шею шарф. Рубаха, кофта на пуговицах, колготки. Колготки «простые», с двумя швами, которые на попу никогда не налезали до конца, потому что Добровольский был толстый и колготки такого большого размера купить было очень трудно. На попу они не налезали, зато очень быстро с нее съезжали и болтались ниже, немилосердно и противно натирая между ног, где потом долго болело и кожа сходила струпьями. На колготки натягивали рейтузы из крученой мохеровой нитки, на которые тут же налипали пуды снега, и, намокая, они становились тяжеленными, кусачими и пахли псиной. Однажды мать собрала его – платок, шапка, шарф, рубаха, кофта на пуговицах, колготки, рейтузы, шуба, валенки, варежки на веревке, протянутой из одного рукава в другой, и еще ремень поверх шубы, чтобы не «поддувало снизу». Мать собрала его и выставила на площадку, потому что в крохотной прихожей было так тесно, что она не могла одеваться сама, когда там уже стоял полностью экипированный маленький Добровольский. Она его выставила и велела держаться за перила и никуда – слышишь, никуда! – не двигаться. Он очень старался. Он стоял довольно долго, ухватившись за перила. Рука устала, но он все равно стоял. Загривку было жарко, но он терпел. Валенки в этот раз наделись как-то неудачно, носок замялся, ноге было неудобно, но он терпел. Потом у него очень зачесалась спина, по которой тек пот. Маленький Добровольский поменял руки, которыми он крепко держался за перила, и продолжал ждать маму. Потом у него зачесался живот, и он почесал его, но пуговица от шубы оторвалась и поскакала вниз по лестнице. Он некоторое время подумал – такая катастрофа не была предусмотрена, и инструкции выданы не были, и решил, что должен подобрать пуговицу. Лестница была одномаршевая, длинная и выходила прямиком к примерзшей подъездной двери, из-под которой лезли снежные языки. Он не знал, что верхняя ступенька окажется выше остальных и нога в валенке, которой было так неудобно от замявшегося носка, провалится в пустоту. Он клюнул носом, торчавшим из цигейковой шапки, рука поехала по перилам, и он покатился вниз, считая ступеньки. Катился он довольно долго, тяжелый и увесистый кулек одежды с Добровольским внутри, и подъездная дверь его не задержала, он вывалился наружу, на снег, и попробовал подняться. Не смог и только там трубно и от души заревел. Прибежала мать, легкая, как перышко, встревоженная, в одном сапоге, подняла сына и стала ощупывать. Ничего трагического не обнаружила и только тогда засмеялась, и отец прибежал сверху, сильно стуча подошвами зимних ботинок по деревянным ступеням, и тоже сначала щупал сына, а потом смеялся, и Добровольскому так нравились их лица, молодые, веселые, их смех и то, что они смеются из-за него!.. Хорошо, что сейчас на нем нет шубы, шапки, рейтуз, колготок, варежек, носков и всего прочего! По крыше гулял легкомысленный мартовский ветерок, и отсюда окрестности казались совсем другими, не такими прозаическими, как представлялось снизу, от подъезда. Отсюда становилось понятно, что вокруг город, причем самый его центр, что город этот огромен и прекрасен, а может быть, и ужасен, но это совершенно неважно. Еще было видно, что над городом звездное небо, чистое и высокое, а облака, которые летят высоко-высоко, не закрывают звезд – а может, и не облака, просто ведьма пролетела в ступе и оставила след?.. Еще было ясно, что скоро весна, что она уже почти пришла, что вот-вот, и станет тепло – об этом журчал ручеек, бегущий в водосточной трубе. Добровольский, оскальзываясь и то и дело съезжая по ледяному железу крыши, приблизился к краю и заглянул вниз. Черный человек лежал, раскинув руки, неестественно вывернув шею, и около него толпился народ, три бесформенные тени, отсюда Добровольский не мог разобрать, кто есть кто. Из-за поворота прыгал по зимним подтаявшим ухабам милицейский «газик», тыкались в темные стволы деревьев желтые лучи фар, и еще какой-то человек несся по дорожке. Добровольский понял, что времени у него почти нет. Он осмотрел край, присел и потрогал его рукой. Зацепиться действительно не за что, если уж начал падать, то удержать себя нечем. Он опустился на колени и быстро пополз, глядя себе под нос, как спаниель, почуявший куропатку. Вот отсюда он начал падать – на железе остались длинные свежие царапины, поблескивавшие в ведьминском лунном свете. Добровольский быстро оглянулся – ему показалось, что из чердачного окна кто-то пристально смотрит ему в затылок.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!