Часть 7 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Всегда старайся делать так, когда знаешь, что тебя может ждать схватка или нечто опасное. Это слегка помогает, а в случае чего позволяет сохранить лицо. Я видел людей, которые, несмотря на то что умело сражались, даже не замечали, как ходили под себя от одного вида врага. Так случается частенько, хотя ветераны и вожди стараются о таком не вспоминать.
Теперь, идя трактом, я чувствовал благодарность за этот совет.
Обычно перед городом располагается базар. Перед любым поселением на дороге ведется торговля. Странствующим купцам нужны еда, фураж, загородка для животных и место для постоя, а взамен они охотно продадут часть товара. Некоторые погонщики ведут собственные дела, и порой это их единственная плата за провод каравана повозок и вьючных животных. Благодаря этому городам на путях есть с чего жить.
Но не сейчас. Базар был пуст и безлюден; лавки, похожие на глинобитные домики, стояли с забитыми досками окнами, а перед колодцем тянулась длинная очередь из путников с разнообразными сосудами в руках. Но никто не черпал воду. У колодца стояли на страже двое воинов в бурых куртках, с копьями в руках. Они носили толстые кожаные доспехи, настолько запыленные, что я не смог различить цвет тимена. Никто не спорил, никто не хотел узнать, отчего нельзя черпать или покупать воду. Ждущие даже не разговаривали. Сидели на корточках или стояли, все в кафтанах и юбках кастовых цветов, обычно бурых, серых и бронзовых. Хируки, карахимы и ударайи. Ближе к колодцу виднелось несколько желтых кафтанов синдаров, но и они не наполняли свои емкости. Над площадью висела мертвая тишина: раздавалось только жужжанье мух. Сидящие казались совершенно равнодушными, а когда мы проезжали мимо, один из парней свалился и лежал в пыли, но никто не наклонился, чтобы ему помочь. Он просто лежал, а по его босым ногам ползали мухи. Я заметил, что в очереди к колодцу стоят исключительно мужчины.
Постоялые дворы и загоны для животных тоже выглядели запертыми, хотя мы повстречали немалое число бредущих по улицам странников. Мы миновали с десяток-другой хируков с головами, повязанными идентичными платками. Их старший в дорожной шляпе на голове нес привязанную к поясу палицу с флажком, на котором было написано: «Восемнадцать селян из Кагардыма, работающих во имя Матери. Пусть все станет единым».
Слова располагались одно под другим, флажок хлопал, и я приостановился, чтобы прочесть надпись. Тогда Брус хлестнул меня прутом. Я непроизвольно взглянул на него и увидел лишь собственное отражение в зеркальной маске жреца. В отверстиях маски почивала непроницаемая тьма.
Я не понимал, что именно вижу. Властители порой требуют глупых вещей, но всегда ради чего-то. А то, что я видел здесь, казалось исключительно странным и неуместным.
Через некоторое время я увидел больше таких флажков на спинах путников и перестал чему-либо удивляться. Напротив, ждал, что вот-вот увижу кого-то с вьющейся на ветру надписью: «Овца из Аширдыма, идущая по надобности. Пусть все станет единым».
У убитого нами жреца подобного флажка не было, что означало, что не все должны их носить.
Медленно бредущая вереница путников казалась единственным проявлением движения в поселке. Я глядел на затворенные ставни лавок и постоялых дворов, видел следы от сбитых вывесок с названиями. Пыльные улочки пугали пустотой, ветер гонял здесь лишь мусор. Но не было и следа битв. Ничего не сожжено и не разрушено, на желтых глиняных стенах нет брызг крови.
Город должен с чего-то жить. В городах не бывает полей или стад. Как они хотят получать налоги, если ничего не делается? Не виднелось ни одной вывески, только голые, выжженные солнцем стены. Где что-нибудь съесть? Где подлатать или купить сапоги? Откуда взять еду? Как найти дом лекаря?
Были лишь мертвые, заслоненные жалюзи окна, пыль и жара.
И густеющая толпа, бредущая в странном молчании, улицей, которая пересекала город и вела к мосту. На другую сторону реки Фигисс. К дороге. К свободе.
Бредущие вперед люди не были обычными странниками. Они не ехали по делам, не отправились посетить друзей и близких, не искали себе новое место. Эти люди убегали.
Женщины, мужчины, дети. Толкали груженые повозки, волокли тюки и корзины. Вели животных. Несли то, что смогли спешно упаковать. Случайные, порой неуместные вещи. Котелок, миска, мешочек дурры, но и сломанный зонт, раскрашенную противосолнечную ширму, какие-то сапоги, тряпки. У одного мужчины не было ни мата для ночлега, ни миски, зато он тащил на спине корзину, полную свитков.
Тогда я не отдавал себе отчета, что именно так выглядит война. Где-то там идут битвы, льется кровь, слышны крики и звон стали, но все это временно. Войско марширует дорогами с одного места к другому. Кони ступают шагом, пехота волочит по жаре ноги, солдаты тащат не только щиты и копья, но и котелки, одеяла, запасные сапоги и лопаты. Миски и тряпки. За ними тянется вонь и рои мух.
Но этими же дорогами идет куда более густая толпа. С остатками скарба в корзинах, тысячи полунагих нищих бегут, куда глаза глядят. Как можно дальше от жрецов, императоров, командиров и их безумия. У них уже нет дома, мастерских, стад и полей. Только котелок, миска или фигурка со стола. Все идут с опущенными головами, даже младенцы и те не плачут. Слышны только кашель и шорох тысяч подошв.
Они расступались перед нашей повозкой с поникшими головами, откладывали на землю корзины и узлы, после чего преклоняли колени, прижавшись к земле и втыкая в пыль кулаки. Казалось, наша повозка подрубает им колени. Словно вокруг нее – некая зараза, валящая всех наземь. Однако когда повозка проезжала, болезнь отступала. Люди вставали и отправлялись дальше, в свой безнадежный поход в никуда.
Наша двуколка катилась сквозь толпу, пока мы не достигли площадки перед мостом. Некогда это была большая, округлая торговая площадь, куда сходились все дороги, ведшие сквозь город. Ее окружали постоялые дворы и караван-сараи, а в лавках можно было купить товары из самых дальних уголков империи.
Некогда.
Теперь посредине вился флажок с надписью: «Торговля – это алчность! Только Мать кормит своих детей! Пусть все станет единым», а лавки исчезли. Вместо этого там толклись беглецы, слышался плач детей и рев животных.
В империи Подземной Матери нельзя было и мост просто перейти. Везде клубились толпы, ожидая невесть чего. Ни зачерпнуть воды из колодца, ни перейти реку. Я не мог понять, почему так.
Мы неторопливо подъехали, рассекая толпу, что расступалась перед нашими онаграми и припадала к земле, словно трава на ветру, поднимаясь лишь в трех шагах позади нас.
Мост перегораживал поставленный поперек лагерный фургон. Тяжелый, из толстых балок и досок, с бортами, увешанными черно-зелеными лентами с узорами свернувшейся в спираль горной змеи – тридцатого тимена, называемого «Змеиным», – он преграждал часть дороги на мосту. Второй, точно такой же, стоял дальше, подвинутый ко второй балюстраде. Толпа беглецов, словно змея, вилась мимо одного и второго фургона, соблюдая дистанцию: людей разделяла пара шагов, остальные ждали перед строем солдат бесформенной массой.
Внизу Фигисс билась меж пены и скал, как рассерженная гадина.
Когда мы приближались к заставе, я чувствовал, как меня охватывает душная, ревущая тьма. Бедное мое сердце рвалось из груди, прыгало в горло, и мне казалось, что каждый его удар посылает в мои вены струи крови, рвущиеся и пенящиеся, будто река внизу.
Я был адептом Подземной Матери. Немым идиотом. Прыщавым дураком из Кысальдыма, взятым Освященным, который заметил в моем темном разуме редкий талант. Ведь Мать, отобрав у кого-то быстрый разум, зрение или речь, в щедрости своей часто одаряла его чем-то иным, во славу своего Подземного Лона, из которого все вышло и в которое все вернется, став единым. Может, я прекрасно пою, рисую или вышиваю?
Я, «Прыщавый» Агирен Кысальдым. Кузнец. Пусть все станет единым.
Я уже видел потные лица солдат, очерченные нащечниками из чешуйчатой кожи каменных волов. Раскрашенные черно-зелеными полосами копья, бодающие небо. Такого же цвета платок, повязанный на голове командира, его кожаный полупанцирь с наплечниками десятника. Между фургонами стояли три лошади группы преследования, но без всадников. Загонщики влезли на блокирующий дорогу фургон, откуда им открывался прекрасный вид, и расселись поудобнее, однако ни на миг не откладывали свои короткие клееные луки, из которых, говорили, они могли на скаку попасть в летящую птицу.
«Я не слишком хорошо разбираюсь в жречестве, – сказал ранее Брус, – но я разбираюсь в армии. На мосту будет стоять армия, а мы – не пустое место. Перейдем, Рыжая Голова. Доверься мне».
Некоторых из подходивших к заставе людей солдаты выводили на площадь, где им приказывали сесть к тесной и растущей группке, а их узелки кидали в увеличивающуюся кучу подле моста. Эта кипа нищего скарба пугала меня сильнее, чем группка подорожных, которых заставляли сидеть на корточках со сцепленными на затылке руками. Когда у людей так бесцеремонно отбирают последнее, это не предвещает ничего хорошего. Бедолага несет с собой все, что у него есть. И если узелок бросают в беспорядочную кучу, это воспринимается как зловещее: «Он тебе больше не понадобится».
Командир сидел на складном стуле за столиком, на котором стояли украшенная, расписанная живицей бутылка и оправленная в золото тыква для пития пальмового вина. Он обмахивался похожим на миску пехотным шлемом и уставшими глазами поглядывал на шедшую мимо толпу.
Мы пройдем. Это всего лишь армия. А мы принадлежим к Освященным. Слушаем доносящийся из-под земли голос Матери да ее Пророчицы, пришедшей из пустыни, неся истину. На груди Бруса висит железная сколопендра. Ключ, который отворит все двери на нашем пути. Мы везем сундук. Через мост. Далеко. В Кебзегар. Ко вратам Нахель Зима. На край света.
Наша повозка протиснулась сквозь толпу и приблизилась к заставе. Один из ослов, вытянув морду, понюхал бутылку на столике десятника.
Я молчал. Я – дурачок. «Прыщавый» Агирен. Едва умею говорить, да бормочу так, что меня понимает только мой господин.
Я бессмысленно зачмокал губами, словно что-то жевал, и сунул палец в нос. Желающие миновать мост подорожные стояли вокруг нас на коленях с опущенными головами.
Десятник поднял глаза и встретился взглядом с зеркальной маской жреца, посверкивающей, словно полная луна. Поднялся с кресла и прижал ко лбу кулак.
– Пусть все станет единым, – сказал он.
Когда Брус заговорил с ко?зел, его жестяной, вибрирующий, как струны синтары, голос звучал чуждо и повелительно. В первый миг я не понял ни слова. Почесался под курткой, продолжая трудолюбиво копаться в носу. Язык Единства – старый амитрайский. Его можно было понять, но у него была странная грамматика, и вот уже несколько поколений на нем говорили лишь жрецы.
– О, проклятые птицы военного насилия, что сдерживают Слово Матери в его дороге к сердцам потерянным. Для странствующего Слова поспешность – благословенная обязанность.
Так оно – примерно – звучало. Насколько я понял из горловых слогов древнего языка, Брус сказал десятнику, что он – курьер. И что он спешит.
Я понял – солдат нет. До него дошло только «проклятые птицы» и «война», а потому он принял это на свой счет и решил, что Брус его ругает.
– Господин, у нас просто приказ, значит, блокада на мосту. Прости, Освященный, значит, или, там, Освященная… Храм приказал… Прости, что не говорю с тобой на старом языке, я – из Насима…
Брус склонился с ко?зел, вытащил из-под одежд амулет в виде железной сколопендры и протянул вперед. Его голос звучал будто скрип проржавевших ворот.
– Поспешность. Это важно. Отвори блокаду, хон-пахан.
Командир, отерши пот с лица, бросил через плечо приказ. Загонщики соскочили с фургона и, упершись в тяжелые борта, перекатили его в сторону. Теперь оба фургона стояли по одной стороне, оставив узкий проезд, которым могла бы пройти наша двуколка. И тогда я увидал старуху.
Она сидела на табурете за фургоном, за ее спиной стояли два адепта: один – с зонтиком, второй – с соломенным опахалом. Она не носила жреческие одежды или зеркальную маску, только бесформенные бурые тряпки. Зато была ими плотно укутана, словно тряслась от холода.
Всякий, кто проходил сквозь заслон, у кого не отбирали узелок и пускали дорожкой между лагерными фургонами, подходил к ней, и тогда она поднимала лицо, на котором поблескивали мутные, покрытые золотистыми бельмами глаза, и касалась старческой ладонью их лиц. Ее губы двигались, точно старуха беспрестанно бормотала какие-то заклинания или молитвы.
Когда я ее увидал, почувствовал, что мое сердце расседается, будто глиняный кувшин. Кувшин, наполненный страхом.
Ведающая.
Ведающая со слепыми глазами, такими же, как глаза убийцы, зарезавшего мою Ирису. Как глаза леопардов Пророчицы. Золотые бельма.
Что она увидит, прикоснувшись к моему лицу?
Ведающая встала с табурета и, поддерживаемая под локоть солдатом, похромала на левую половину моста. Адепты забрали зонтик и табурет, чтобы открыть нам проезд, а я вынул палец из носа и схватился за вожжи.
Колеса повозки поскрипывали.
Ведающая вдруг обернулась с задранной головой, как если бы принюхивалась. А потом вырвала локоть у солдата и подняла руку с растопыренными пальцами, после чего двинулась прямо в нашу сторону, желая прикоснуться к моему лицу.
Брус повернулся к старухе, но его маска, подобная лужице ртути, не выражала ничего.
Я обмер.
Она была уже так близко, что я слышал ее беззубое бормотание, беспрестанно сочащееся из сморщенных губ.
«Глаз на ладони… Ладонь, глаз Матери… Мать чует… когда дитя лжет… Мать всегда знает…».
Я видел раскрытую ладонь Ведающей. Еще два шага, и она дотронется до моего лица.
Внизу яростно шумела река, металась между скалами, что напоминали ощеренные клыки.
Слишком высоко.
Слишком мелко.
Слишком много скал.
И прекрасно.
Я напряг мышцы.
И тогда раздался мрачный, протяжный рев рога. Он накатывался со стороны башни, торчащей над городком вроде гнилого зуба.
По ту сторону реки началось движение.
Солдаты, охранявшие противоположный берег, засуетились, фургоны, такие как тот, что стоял с нашей стороны, двинулись с мест, их перекатывали один за другим, были слышны крики командира, звон толстых цепей, которыми связывали повозки.
Мост закрыли.