Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ваня поднял свои глазищи, глянул в упор, и тот осекся на полуслове. А может и оттого, что только сейчас заметил кровь на тельняшке. – Ничего себе, – протянул он, – ну-ка дай гляну, видать, все же зацепили тебя бандюганы… – Милицию только не зови… И тут Ваню повело в сторону. Казак ловко подхватил его, завел в купе, усадил на полку, задрал тельняшку и обнажил повязку, набухшую черной кровью из полопавшихся швов. Лицо его потемнело. Любого с непривычки жуть возьмет такое увидеть. А под бинты лучше вовсе не заглядывать. Поначалу Ване самому дурно становилось от вида страшной вязи сизо-багровых шрамов: рваных от осколков и ровных от скальпеля. – Как только выкарабкался! Ну повезло сволочуге, если б задел тебя своим поганым ножиком, своими руками бы удушил, – мрачные огоньки затлели в глазах бородатого. – Руки коротки, – услышал его Ваня, по-цыплячьи прикрывая глаза от слабости, поминутно проваливаясь в беспамятство. – Мерзну я, холодно тут… – Еще одно одеяло! Быстро. И аптечку захвати! – гаркнул бородатый проводнице. – Бинт, йод, пластырь. Неси все, что есть! – Терпи, казак, – ловко разматывал он сочащиеся кровью бинты, как это умеют делать лишь те, кто воевал. – Ё-моё, – с трудом выдохнул казак. – Да где же это тебя так? Ровно дикий зверь испластал. – Зверь и рвал, там, на высотке, – бормотал Ваня, мысли путались, в сознание ломился кто-то чужой и свирепый, преследовавший его от самых гор. – Шиш, не дамся! – Ты помолчи пока, не трать силы… – А тебе кто сказал, что у меня родова казацкая, по матери? – Ваня плохо понимал, что он говорит, едва удерживая себя в сознании, борясь с настигшим его когтистым чудовищем. И все плыло, плыло купе, раскачивалось перед глазами, будто поезд мотало поперек рельсов. Бородатый казак понимал его состояние, бережными профессиональными движениями обработал растревоженные раны, ровно, в меру туго наложил свежую повязку и все это время не умолкал ни на минуту: – Наших, значит, кровей. И какой станицы будешь, казачок? То-то я смотрю, лихой какой, троих уложил, а сам еще на ногах держится. Крепись, браток, не такое вынес, чтобы от такой пустяковины бледнеть. Потерпи еще чуток. Ну вот и все, я ведь тоже не одну передовую прошел. Осторожно пересадил Ваню, отыскал под полкой армейский вещмешок, переодел его в новенькую еще ненадеванную тельняшку. Окровавленную сунул проводнице. – Простирни! Уложил Ваню и только потом вспомнил о напарнике, дежурившем в коридоре. Ушел, но вскоре вернулся, склонился над Ваней, подоткнул по углам еще одно одеяло. – Отогревайся. Далеко едешь-то? – К маме, – прошептал Ваня. – Ну, раз улыбаешься, значит, доедешь, – ободряюще коснулся плеча. – Слышишь меня? Значит так, я этих, тобой поломанных, на узловой станции сдам. Тебя светить не стану, себе твои заслуги припишу. Ты и без того хватил лиха через край. Напарник у меня шустрый, даром что в милиции раньше служил, пока мы тут лечились, осмотрел купе этих архаровцев. Полный комплект, скажу тебе, – от наркоты до холодного оружия. Да и вещички, похоже, краденые. Мало не покажется. В общем, оснований для задержания достаточно. А ты береги себя, казачок, немного нас осталось. Будь здоров. Бывай! – и вышел из купе. Ваня уже носом клевал, как сквозь сонный обморок почудилось ему – пропел кто-то в коридоре тоскливым голосом щемящие слова: Голова-головушка Стерпела много горюшка, Горюшка великого Из-за народа дикого. Ваня вслушался и, вроде, признал голос бородатого. В сон клонило. Не так много крови вытекло из него сегодня, но теперь хватало потерять самую малость ее, чтобы ослабеть. Губы свело от обиды – сколько ж ее проливать можно? Так и вся может кончиться. Но одернул себя – не смей раскисать! Война, ведал Ваня, давно по всей России расползлась и тут, у его дома, не заканчивалась. Потом он вовсе плохо стал соображать: день, ночь ли вокруг, казалось, вечные сумерки опустились. Чьи-то лица белыми пятнами витали над ним, приближались и отдалялись, понимали, нет ли, что он бессвязно вышептывает: – Молчи, говорит. Я ему помолчу. Я в горах не молчал, а здесь, у себя дома, и подавно. Они нас за людей не считают. Мы для них рабы забитые. В ямах, в цепях держат. Но они теперь нас узнали и еще узнают, и долго помнить будут. Где для них край, для нас только начало. Они терпения нашего великого не знают. Они вообще не знают, кто мы такие… И вновь, в который уж раз, ощущал клубящуюся вокруг себя тьму и медовую искорку света вдали – будто кто-то светлый шел ему навстречу, бережно неся в сложенных лодочкой ладонях трепетный живой огонек. Огненный лепесток, покачиваясь, плыл к нему, все ближе, ближе… Как вдруг ослепительно синий всполох беззвучно озарил все вокруг. И Ваня вновь увидел, как взмыл в небеса его ясный огонек и распался на светляки. Сверху скользнули большие хищные птицы и сронили с крыльев земной жестокий огонь. Явь и сон сплелись в одно. И он уже не способен был осознать, где и с кем находится. Лежал на вагонной полке, воевал с самой войной. Долго ли нет ли так он бредил, а очнулся в полной тишине. Тускло светила лампа под потолком. С верхней полки зареванными глазами смотрела Наташа, испуганной птичкой поглядывала младшая. Прежний старик неприступно сидел за столиком. – Водки выпьешь, Иван? – спросил он, едва Ваня открыл глаза, а может быть, уже спрашивал. – У меня есть. Ну, нет так нет, а я маленько выпью. Доведут меня мои девки до ручки, личиком беленьки да разумом маленьки… А Ваню и без того мотало. Вагонная полка временами раскачивалась под ним, ровно качели, тошнота подкатывала. Он то коротко и мучительно забывался, то вновь приходил в себя. И тогда слышал тяжкие вздохи старика, сонное дыхание его внучек. Научила война спать сторожко. Но и в дреме ощущал, как гулко обрывисто ухает в груди сердце, разносится по всему телу, отдается болью в поломанных ребрах. Старик караулил его сон. Время от времени Ваня слышал его монотонное бормотание. – Да что я видел-то? – разговаривал он сам с собой. – Как старуха моя померла, совсем одиноко и трудно стало жить. Все хозяйство на мне осталось. Да с другой стороны, когда мы легче жили-то? Там президент с президентом лобызается, а я по колена в назьме, корову дою. Там карнавалы, фейерверки иль революции, а я дою. Там уж профукали, проплясали все, есть нечего, дою. Меня нет уже, а я все свою корову дою и дою, по колено в назьме. Вся жизнь мимо прошла, не заметил. Корову доил.
Ваня слушал и не в диковинку был ему старческий разговор, на войне каких только небылиц не наслушаешься. Но была в его словах горькая правда, отчего внезапно тронула сердце жалость. А вслед пришла трезвая ясная мысль: ему теперь заново придется учиться любить людей. То, что ему было так естественно дано с самого рождения – любовь, – война загнала на самое дно души, придавила тяжким спудом бед и горя. С тем открытым и щедрым сердцем, с каким жил раньше, ему уже не жить. Не радоваться каждой встреченной душе. – Он мне на базаре и говорит: где это ты, дед, видел, чтобы я работал, я что, русский? Какую же они власть над нами забрали, чтобы так изгаляться над народом? Вот только одного понять не могу, – потерянно говорил старик, – столько простора, землицы столько, а люди ютятся на клочках. Чего не коснись, всего нехватка. Одни бедные кругом, а богатых я и не видел, нет их. Может, был бы зряч, так рассмотрел, но только слышу, что и у нас богачи есть, да такие, что не приведи Господи! Не знаю, верить слухам-то. Иван, спишь, нет ли? – проверял он Ваню и, не дождавшись ответа, продолжал: – Спит, сердешный, эвон его как на войне. Заступник, не он, пропал бы я сам и девок своих загубил. Где это видано, на старика руку подымать. Да разве мог подумать, что до такого позора доживу. Сейчас вот еще маленько выпью и спать буду. Постукивая горлышком о край стакана, наливал, выпивал, тихонько выдыхал крепость водки. Ваня забывался, но вскоре пробуждался от ровного говора: – Дед мой, когда я еще мальцом был, про мою бабку разные истории рассказывал. Запомнилась одна. Это еще в Первую мировую войну было. Они тогда в западных областях жили. Ну вот, стоит она у плетня, а мимо ведут наших пленных, увидала, запричитала: «Родненькие вы мои!» Год проходит, в другую сторону уже бредут пленные немцы, она и по ним жалкует: «Инородненькие вы мои!» Во, как было. Всех жалко, все люди, вот только кто еще способен так о чужом сердце надрывать. Было такое, да сплыло. Так что зря беспокоятся господа хорошие. Нет, русский человек теперь вовсе не немцев, прибалтов иль кавказцев не любит, он больше всего русских не любит. А еще более – самого себя. А уж когда самого себя не любишь, где ж найти любовь на других? Лишил Господь нас любви… Тяжкая выпала ночь. Очнулся Ваня перед самым рассветом, весь охваченный тревожным гнетущим чувством. Будто потерял что, а отыскать не может. Прислушался, но причины не обнаружил: ни в себе, ни вокруг. Вроде, и раны не сильней прежнего ныли, и сил прибыло, а сковывала грудь сердечная смута. Казацкая частушка не шла из головы. «Голова-головушка стерпела много горюшка…» – мысленно повторил ее Ваня, и внезапно то, что сопротивлялось, не поддавалось пониманию, открылось: отец снился. Во сне он бесплотно скользнул к нему из своих недоступных далей, уверенный, сильный, любящий, присел на постель, положил руку на плечо, и утишилась боль. И опять Ваня не смог, как ни силился, разглядеть его лица. Отец погиб в афганских горах, едва сыну исполнилось семь лет. А детская память сохранила лишь солнечный весенний день, когда его провожали со степного, открытого всем ветрам, военного аэродрома во вторую, ставшую последней командировку. Отец весело помахал ему и маме рукой, поднимаясь по трапу в поглотивший его пятнистый самолет. Помахал на прощание, улетел и уже никогда не вернулся. Слушая дробный перестук колес в предрассветной тревожной сердцу тишине, Ваня мысленно перебирал в памяти весь свой род, начиная с отца. В близкой истории ни в одном поколении не было в нем не воевавших. Прадед, лихой есаул, Первую мировую и Гражданскую прошел, дед отвоевал Отечественную, отец не вернулся с афганской. Не считая других близких родственников, побывавших на больших и малых войнах. И он не избежал этой участи. Да таких, как он, разве сосчитать по всей России! «Устал, как я устал», – прошептал Ваня в серое зыбкое пространство купе. Впервые ощутив, что вся безмерная накопленная всеми его родичами ратная тяжесть не рассеяна в исчезающем пространстве, хранится в нем, а поверх лежат лишь лишения, выпавшие на его долю. Но его муки, его боли не могли раствориться в бесконечности общего страдания. Еще недавно родичей было много, в разные времена они могли опереться друг на друга. Ему же не к кому было прислониться. Последним из мужиков остался, вышиби его, кончился бы на нем их род. Бабушка сказывала, что раньше у казаков на войну таких последышей, как он, не посылали, сберегали для потомства. «Жив», – выдохнул Ваня, не в силах объять не вмещающийся в сознание огромный смысл этого короткого слова. Весь мир заключался в нем. Тот мир, который до войны звался жизнью и не ощущался им, как не ощущается здоровое дыхание или биение молодого сердца. И этот – исковерканный, больной, несправедливый. Там, в горах, он и подумать не смел, что может не вернуться. Да, известно, каждый надеется, что его, единственного, убить не можно. Только Ваня теперь другую науку постиг. И сейчас в поезде, по пути домой, холодок возник в груди от одной мысли, что если б он погиб, мать умерла бы от горя. За окном вспыхнули алые перья длинных облаков, ровными валками выложенных на небе. Солнце начинало свой утренний сенокос. И глядя на всю эту красоту, от которой раньше всегда становилось легко и певуче на сердце, Ваня подумал, какая величайшая несправедливость царит в мире, если красота и уродство соседствуют так близко. И об этой нескончаемой, направленной на выбивание его народа, войне. И о том, есть ли ей край вообще. Не хотелось верить Ване, что и дальше русские будут воевать беспрестанно, всю свою несчастную, кровью написанную историю. И оборвал себя – не пришло еще время задуматься о том, слишком рядом стояла война, от которой ему надо было еще долго остывать. Одно знал твердо, что в свой час, на своей земле, он потребовался для непоколебимого стояния. И если бы дал слабину, пострадало много близких дорогих людей. Потому и взвалил на себя такую безмерно тяжелую ношу – убивать врагов. Иссушил неискушенное сердце. Но теперь подошел край этой его работе, навоевался досыта. И чувствовал это не только он, но будто все его предки, уставшие и измученные войнами, весь его род, от которого он один и остался. И опять ужаснулся тому, как легко он мог прерваться на нем. А еще более тому, что целиком весь русский народ подошел к черте, за которой по воле злого рока очутилась уже вся его фамилия. Сухими глазами смотрел Ваня на небо. Терпеливо смиренно ждал и дождался ответа. Упали слабые лучи солнца на неоттаявшую землю, и вынеслось ему из тайной глубины то, что он сразу принял на веру, – нет, не случится конца его народу, Господь не допустит. Будто вдруг открылся ему потаенный родник, и Ваня припал к нему, с каждым глотком восстанавливая душевные силы, истощенные войной. Казалось, щедрое знание будет дадено ему, успевай брать. Но устрашился Ваня откровенного. Об одном спросил напоследок – что сделать, чтобы победить врага? И молвлено было – сровняться с ним по силе зла, но не впасть во зло. Глава 5 Поезд теперь вез Ваню по сибирской равнине, вольготно распростертой по обе стороны железной дороги, навстречу солнцу. Без конца и края тянулись необозримые просторы, не стесненные угрюмыми горами. Здесь ему и дышалось легче. И думы были подстать этой распахнутости пространства. Он даже на гражданке, отучившись два курса института, столько не думал. А уж на войне, известно, прежде действуй, умствовать потом будешь. Замешкаешься на долю секунды, чуть позже нажмешь на спусковой крючок – домой без билета отправят, если будет что доставлять. Теперь, когда время для Вани текло тягуче и медленно, он, не спеша, осмысливал все, что накопил в боях и между ними. Знание его состояло из самых простых и понятных истин. Раз ты жив, ты еще не убит, а раз убит, уже не жив. Ты сотворен для этой войны, а она сотворена для тебя. И еще из многих, не представляющих для непосвященных ни малейшего интереса, а для него имеющих особый потаенный смысл. В попытках постичь самую суть Ваню заносило немыслимо далеко: вдруг разворачивался в темном пространстве огненный свиток, прочесть который было нельзя, можно было лишь догадываться о подлинном смысле начертанных на нем пылающих знаков. Просыпался в холодном поту и понимал, что не дано живым знать тайну мертвых. Посреди своего пути Ваня испытывал странное двоякое чувство: хотелось поскорее попасть домой и в то же время потянуть время. К встрече с мамой он еще не был готов. Нельзя было ему предстать перед ней таким немощным, от слабости шатающимся. Некого ему было жалеть в этом мире, одну лишь маму. Те, кто на высотке полегли, в жалости уже не нуждались. Глубокой ночью, дождавшись, когда угомонятся последние пассажиры, выбирался Ваня из купе, ковылял в конец вагона. Запирался в промозглом туалете и, завернув тельняшку до самого подбородка, торопливо разматывал присохшие к телу бинты. Заново обрабатывал растревоженные раны лекарством, крест накрест пеленал себя одной рукой, прижимая локтем сползающую повязку. В одиночку делать это было затруднительно. Особенно, когда вагон шатало на крутых поворотах. Пока управишься, липкий холод насквозь прохватит, вызнобит до самого нутра. Возвратившись в теплое купе, он всякий раз долго согревался под одеялом. И до самого рассвета не смыкал глаз, хотя сразу после перевязки его неумолимо тянуло в сон. Знал, стоит лишь расслабиться, поддаться желанной дреме, как тут же вывалится из душной тьмы оскаленный бородач, и он опять, костенея от ненависти, будет рубить его саперной лопаткой… Все самое тяжкое ему бессонными ночами являлось. Он давным-давно, не упомнить когда, спутал время суток. Еще там, в горах, командир одному ему доверял охранять короткий сон вымотанных рейдом бойцов. Без опаски, что тот сморится и их всех вырежут как сонных кур. В один из таких ночных часов, под спокойное дыхание попутчиков, понял Ваня, что вовсе не об изуродованном теле ему надо печаловаться. Представилось ему, будто и впрямь это он наблюдал да не запомнил, что в медсанбате из него, располосованного, душу вынули. Подержали трепещущую, обмирающую в холоде и мраке, и обратно вложили. Кто это мог сделать, нельзя было даже предположить, но уж не хирург точно. Тот мог искусно кромсать плоть, не более. И тут осенило Ваню: оттого и мучают его недуги, что еле-еле душа в теле. И что он не первый и не последний испытывал тоскливый ужас отстраненности и оторванности от всего белого света. И что еще в незапамятные времена бесчисленные страдальцы облекли в верные слова состояние, им сейчас испытываемое. Душу надо было спасать. А чем укреплять, как отогревать душу, не ведал. У Вани внутри будто все спеклось, выгорело дотла. Пусто, гулко было в груди. Как в башне танка, оплавленной взрывом боеукладки. Тревога витала, что никогда уж не оживут в нем прежние чувства. «Спать нужно больше, сон лечит лучше всяких лекарств», – убеждал себя Ваня. Потому и наладился спать день-деньской. А ночами бодрствовал, смертельно устав еще в госпитале в одиночку рубиться с ночным врагом. И дался ему именно он, ведь стольких положил, мало не покажется: ни своим ни чужим. До ранения, Ваня помнил это точно, сны его не мучили, он их умел напрочь забывать еще до побудки. А в госпитале начались кошмарные видения, избавиться от которых не давала близость гор. Ваня сквозь кирпичные стены чувствовал незримо излучаемую ими опасность. Тогда и познал, что выживший – еще не спасшийся. И что думы – за горами, а смерть – за плечами. Там, над скалистыми вершинами, испокон веку черный демон витал, сатанея от человеческой крови. Лютовал, попирая ангелов-хранителей. Всем живым невидим был, но Ваня побывал в иных нечеловеческих пространствах и теперь распознавал его в любом обличье. Оттого, верно, на время и страх перед смертью потерял. Поначалу на госпитальной койке по слабости телесной ему и в голову не приходило, за что выпало на его долю столько мук и страданий. А задумался и нашел ответ – только для того, чтобы вызнать, что есть демон. В его воспаленном воображении тот принимал разные виды: мог ужалить голову пулей, порвать тело осколками лопнувшей под ногами мины или разнести на куски взрывом фугаса. Но в конце концов превращался в огненно-дымный, багрово клубящийся смерч. Там, где он пронесся, взвихривая пространство, возникал смертный холод, который рано или поздно стекал туда, где стояло тепло. Вымораживая все до пороховой сини, выедая сердца и души людей. Но и демон был не всемогущим. Ваня понял это вскоре, как перестал бредить и мысли стали обретать прозрачную ясность. Иначе он и тысячи других ребят, загонявшие глубоко в горы нечистую силу, были бы обречены. Ненасытный демон утолял свой голод злом, а этой пищей обильно подпитывали его люди, упиваясь враждой и местью. Вот и приходилось корчевать им зло по ущельям. Да не нами это начато, не нами и кончится. Навоевавшись, Ваня теперь представить себе не мог, что отсиделся бы дома, не прошел бы весь этот страшный путь. Для него это было равносильно потере достоинства. А на нем весь его родовой корень держался. И по самому большому счету, каждый его родич в свое время достоинство отвоевывал, испытывая себя ратным трудом. Да и могло ли быть иначе, если без меры претерпевал русский народ страданий и лишений. Ваня многих знавал, еще живых и уже мертвых, кто в этих горах воевал, комкая в сердце лютую ненависть. И сам чуть было не стал таким, да прозрел. Что толку ненавидеть бесчувственный камень и липкий снег? Ведь и лавина сама не стронется, не обрушится на голову, если не подрезать крутой склон. Ваня рано вызнал, что нельзя воевать одной слепой ненавистью к врагу. Почти сразу научился не обжигать себя злобой, подменяя ее холодным презрением. Лишь в первые месяцы истошный вопль «Аллах акбар» мог тугими толчками погнать кровь, заставить лихорадочно нажимать на спусковой крючок автомата. Обвыкнув, равнодушно усмехался и гасил короткими очередями хриплые крики. Ведь те, кто с ним воевал, боялись открытого боя, стреляли из-за угла, резали пленных и глумились над трупами. Можно уважать врага, если он дерется достойно. И нельзя – если он словно бешеный волк режет без разбора своих и чужих, сатанея от пролитой крови. И получает плату за каждую отрезанную голову. Однажды осознав свою правоту, Ваня никогда не подвергал ее даже малейшему сомнению. Размышляя обо всем этом, Ваня постепенно в одну из тревожных ночей дошел в своих мыслях до края. Неожиданно натолкнулся на прочное, как кремень, утверждение – истинное достоинство есть смирение. Ваню ошеломило такое открытие. Дотоле смирение ему было неведомо. Он тут же поторопился упростить свои рассуждения: подчиняюсь же я толковому командиру, повинуюсь его приказам, но это вовсе не значит, что я покорно исполняю чужую волю. И уж вовсе не склоню голову перед врагом. Он не знал, есть ли в горцах, с которыми русские опять лоб в лоб столкнулись, хоть капля того высокого смирения, изначально в его народ вложенного. Не во всех, правда, но за всех Ваня и не отвечал. Те же, против кого он воевал, считали себя гордыми и непокорными, но, на его взгляд, не имели и понятия о настоящем достоинстве. И одно это заставляло браться за оружие. Знай край, да не падай. Он, чуть ли не до самого донышка войной вычерпанный и опустошенный, к своему счастью твердо осознал, что русское смирение не есть ни покорность, ни безразличие ко всему сущему. Никто не мог переубедить его в обратном, ничто не могло поколебать его выстраданную правоту. Вот уж истинно – что взято, то свято. К этому знанию он сам пришел, хоть и ведомый свыше. И до Вани люди воевали, и так же трудно домой возвращались, и, подобно ему, удивленно вглядывались в измененный мир. В нем, чудом обретенном вновь, казалось, все незыблемо стояло на прежних местах, было знакомо и узнаваемо, но вместе с тем неуловимо отличалось от того, оставленного на короткий срок. Как если бы вдруг стерлась одна из бесчисленных сверкающих граней, и белый свет чуть-чуть изменил свое божественное свечение. На самом же деле это Ваня, выбитый войной из привычного русла, все еще пребывал в ином, морочном, вовсе ему не предназначенном времени. Нет, не таким представлял Ваня свое возвращение. Воображение рисовало, как нетерпеливая радость будет вскипать в сердце с каждой станцией, приближающей его к родному дому. А вышло все наоборот: притаенно, опасливо передвигался, приглушив желания и чувства. Ну, да и немудрено – как только война всю радость и все горе подчистую из него не вымела. Оставила на развод какие-то совсем ничтожные крохи. Да, слава богу, отогреваться начала в Сибири душа. Теперь не только глаза, но и сердце начинало созерцать, откликаться на всякую малость. Прежним ему уже никогда было не стать, даже пытаться не стоило. Значит, по-иному, заново предстояло налаживать жизнь. На малом полустанке поезд замедлил ход, переступая по свежим шпалам, медленно пошел по отремонтированному пути. И сквозь редкий перестук колес на неровных стыках донесся из гулкого березняка частый настойчивый крик кукушки. Будто объяснить что-то человеку хотела. Защемило в груди от живого птичьего голоска. Встрепенулся Ваня, глянул за окно – и разом рассыпались на взгорке желтые глазки веселых одуванчиков, проклюнулась клейкая зелень молодого березового листа, и сразу высоко, просторно распахнулось прозрачное небо.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!