Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 9 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мой тебе совет – не горячись, Ваня. Это цветочки, а ягодки нам достались, когда мы из-за бугра вернулись. Бог им судья. Да еще какой судья. Но ты меня удивил. Суп не съел, а уж за стяжок взялся. – Я и не собираюсь открывать против них боевые действия. Просто раньше сглотнул обиду и пошел, а теперь знаю что ответить. – А все оттого, что у нас виноватых нет. Вроде, война сама по себе пришла и отчего-то никак не кончается. Жили себе не тужили, и вот тебе на, накатила! И каждый, а особенно пороху не нюхавший, виноватит кого угодно: врага – он начал первый задираться, правителей – поддались, сил не рассчитали. А ведь еще задолго до первой стычки по пылинке, по щепотке эта война собиралась. Может быть, да что может быть, так и есть – сами и поспособствовали. И те, кто стрелял, и те, кто жмурился. Не мне судить, я ж из стрелков, но что-то не так устроено в нашей жизни, раз за отчизну воевать стало зазорно. Круто складывался разговор. Но Ваня такого собеседника давно искал, и Василий ему на пути не случайно встретился. – В душу же к нам не заглянешь, верно, Ваня? – помолчав, добавил Василий. – Да и всякого не пущу. – Я, брат, не сразу понял, что эта кавказская война для нас, русских, вовсе не наступательная, а оборонительная. А как сообразил, терзаться перестал. А до того телевизор перестал смотреть, газеты не читал – никаких нервов не хватало. – Мы там не в окопах отсиживались, – раздельно и твердо сказал Ваня. – И я «духов» в горах бил, а не ждал, когда они по мою душу явятся. Василий посмотрел на него долгим испытующим взглядом. – Чего не знаешь, о том не горюешь. Ты вот сейчас так сказал, что у меня аж холодок пополз по коже. Я уж, грешным делом, начал думать, что в нас, русских, одно терпение и осталось. Ан нет, в тебе еще что-то есть. – Смирение, – подсказал Ваня. – Долго думал? Тоже мне смирняга выискался. А как же с выходом из-за печки? – Одно другому не мешает. А без смирения в человеке нет и достоинства, – добавил Ваня, и Василий удивленно замолчал. – Тогда выходит, что тебя и унизить невозможно? – соображал он быстро. – Пробовали некоторые. – Ну, это мне уже больше нравится. Ваня осторожно поднес ко рту ложку. Ел он медленно. Вагон раскачивало из стороны в сторону, и он перетерпливал ноющую боль в боку. – Ты ешь, ешь, а я тебя пытать буду. Мне понять важно – ты тоже одиноким волком оттуда вернулся, как я в свое время, или нет. У каждого ведь своя война. У меня была одна, у тебя – совсем другая. – Чего ж мы тогда такие похожие? – ввернул Ваня. Странный был разговор, будто они его когда-то давно, где-то в горах, начали, а закончить не могли. И Ваня вдруг отчетливо понял эту странность, – в разговоре они даже не упоминали, кто где воевал. И это само по себе было удивительно – те, кто прошел горячие точки, встречаясь, не могли избавиться от воспоминаний, кружили одними и теми же тропами. Подтверждалась его догадка – шла одна нескончаемая война, в которой и он, и Василий, и другие попеременно принимали участие. – Ты не уводи меня от главного. Я тебе про оборону, ты мне про наступление. На этой войне мы крепим, не даем окончательно порушить свой ослабевший дух. Кто только не пытался выбить его из нас. В этом вот смысле и держим оборону. Наступать время не пришло. – Да воюем мы плохо, иначе давно бы «духов» дожали, – отвечал Ваня. – Воюем как можем. Вернее, как живем, так и воюем. И долго еще в себя не придем. Преуспели господа-товарищи – выпустили из народа кровушки. – Что ж тогда полнокровные абреки так хреново воюют? – А они и не могут, у них долготерпения нет нашего. Им нас никак не победить, потому что они нас и презирают и боятся одновременно. Это их и губит. Нельзя воевать за деньги, воровать, продавать людей, резать пленных и называть себя гордым воином Аллаха. – В горах с кем только не сталкивались: арабы само собой, хохлы, прибалты, китайцы, даже негры. Продажные наемники. А до рукопашки дело дойдет, не могут они с нами на равных. В коленках слабы. Визжат, шеи выворачивают, глаза закатывают. Вот из-за угла ударить, это они могут, и в кусты. Вояки хреновы! Мы, пацаны, делали их, – помотал головой Ваня. – Знаю, Ваня, но не выбираем мы себе врагов. Как говорится, на смирного Бог нанесет, а резвый сам набежит. Я после Афгана недолго мирной жизнью пожил. Навоевался досыта. Свое выстраданное знание Ваня и передоверить-то мог лишь таким, как Василий. Он лишь на зубок войну попробовал и перестал слушать тех, кто без удержу оправдывал ее, и тех, кто поносил безоглядно. А тем более тех, кто тихонько подвывал и вашим, и нашим. Нутром понял, все, подошел край русскому долготерпению. И лопнуло оно не случайно на земле, ставшей теперь для многих хуже горькой чужбины. Но сколько людей не могли и не хотели принять этого. Им проще было и дальше безропотно и униженно сносить лишения, гнуться перед теми, кто беспощадно лжив, нагл и коварен. Из них лишь немногие по своей природной немощи. Большинство из-за ленивого равнодушия и душевной пустоты. Его народу предстояло еще долго выбираться из навеянного дурмана о всеобщем братстве народов. Какого никогда не было и не будет. Ведь нельзя же любить всех подряд и без разбора. Не различая достойных и недостойных твоей любви. – И родные братья друг другу кровь пускают, – услышал Ваня голос Василия и вынырнул из забытья. – Ты, брат, говори да не заговаривайся. Я ошалел, когда понял, что ты сам с собой беседовать начал. – Бывает, – пожал плечами Ваня, – наверное, от контузии меня замыкает. – Я не из пугливых, но иногда и меня оторопь берет. Если и дальше так жить будем, сами станем безродными, изведемся по корень. – Я только на войне осознал, как трудно быть русским, – ровно говорил Ваня, зная, что, может быть, более никто и никогда не станет так его слушать. – Истовым русским. У меня поначалу сердце обрывалось, когда видел, сколько кругом затурканных, униженных, пригибающих голову от каждого окрика, ожидающих милостыни. Сколько потерявших себя. Потом охладел и ожесточился. В силу вошел и с сильными только дело имел. А ведь слабые и падшие – это тоже наши люди. Вот и стало меня ломать: я такой, какой мой народ. – Или народ такой, потому что ты такой? – переиначил Василий, и ответить ему было нечем. – Вот потому и задумался, что такое смирение.
Ваня не мог сказать, когда оно проявилось в нем и переплавилось в достоинство. Знал лишь, что унизить его теперь невозможно, как нельзя на этом свете подвергнуть страданиям убитых друзей. Василий это верно определил, и сердце подсказало Ване, что он до него уже прошел этот путь. Он ненавидел врага, но никогда не ставил себя выше тех, с кем воевал. Всех этих самолюбивых и гордых, уверенных в своем превосходстве над ним горцев. Не признающих его, русский склад ума и характера. Принимавших за слабость то, что на самом деле было силой его народа. Растолковать, что это за сила, он никому не пытался, не было у него таких слов. Для этого нужно было родиться русским, окунуться и постоянно обитать в этом невообразимо тонком и сложном эфире. Жить, невзирая на все перенесенные страдания, выпавшие на его долю. Сохраняя в душе тихую радость простого бытия. Василий молча слушал, откинувшись на спинку стула. А Ваня все говорил и говорил. Он вдруг явственно ощутил тепло нагретой за день брони и неистребимый запах солярки. Услышал хруст шагов на каменистой обочине дороги на краю горного селения. И как бы вновь увидел, как невысокий, крепко сложенный чеченец неторопко идет к ним от ворот своего дома. Ваня настороженно следил за ним – мало ли что говорят, метнет такой мирный гранату – и поминай как звали. Через несколько месяцев войны он каждого встречного в горах предпочитал рассматривать сквозь прицел. Чеченец, поздоровавшись, присел на корточки, спросил, не попадалась ли по дороге машина брата. Ваня скупо ответил, что видел похожую «Ниву» на блокпосту. Парень успокоился, сказал, что у них здесь тихо: ни федералов, ни боевиков. Постепенно, слово за слово, разговорились. И не запомнилась бы ему недолгая встреча. Но, собираясь уходить, тот посетовал, что жить из-за войны всем стало трудно, а кто-то из ребят в сердцах обронил, что сами, мол, во всем виноваты. Сухо щелкнул затвором автомата. У парня отвердели скулы, и он отчеканил: «Я горжусь, что я чечен!» Вокруг разом стихли разговоры. И в этой тишине ответ Вани прозвучал с неменьшим достоинством: «А я тем, что русский». Обменялись уважительными взглядами, попрощались и разошлись. Позже он поверит в неслучайность этой встречи и осмыслит свои слова. Никогда прежде не осмеливался он высказывать то, что принадлежало лишь его сердцу. И все они там стыдились своей доброты и не стыдились своей злобы. Но сказал и начал задумываться, что мирно сосуществовать люди начнут лишь тогда, когда научатся через «не могу» понимать других. Что ненасытную войну нельзя обуздать диким бесцельным истреблением друг друга. Иначе на развод останутся одни слабые духом, немощные умом и хилые телом. И за это тоже они, безусые мужики, сражались в проклятых горах. Воевали так, как умеет воевать лишь один русский солдат. Познать, почему и за что они бьются не на жизнь, а на смерть, было можно. Если хоть раз испытать, как кожу на затылке стягивает от ненависти к врагу. Как сохнут виски, немеет лицо после боя. Как невыносимо тяжко одному отвечать за всех ребят, полегших на высоте, означенной на армейских картах, но не в памяти, мелкими цифрами. Плавно, в такт движению, колыхались белые занавески. Василий их задернул, едва сели за столик. Словно проплывающий за окном вечерний пейзаж мог помешать разговору. Теперь он говорил, а Ваня слушал. И думал, как же ему не хватало всю эту долгую мытарную дорогу такого вот попутчика. Всей своей истончившейся кожей ощущал исходящую от него спокойную могучую родную силу. И уже как само собой разумеющееся принимал то, что Василий высказывает его мысли, порождаемые долгими бессонными ночами. – Войну полюбишь – жизнь погубишь. Хорошо, что успел понять это вовремя. Пропал бы на чужих войнах, – Василий говорил спокойно, как о вещах обыденных. – Я, брат, как завязал с войной, чем только не занимался. Все искал, к какому подходящему делу приткнуться. Ведь одно умел хорошо делать – воевать. С городом не ужился, не по мне в лакеях ходить. Вернулся в родное село. Стал хозяином. Но это отдельная история, как строился, как отбивался от дармоедов, как, наконец-то, зажил по-человечески. И теперь у меня, брат, на берегу Ангары целая усадьба. А то как же: трех женщин прокормить надо. Размахнулся куда с добром. Живности разной развел – от коней до пчел. Все от тоски по настоящей жизни. Теперь на поденку приходят ко мне наниматься те, кто вчера сжечь пытался. – По тебе не скажешь, – удивленно протянул Ваня, – скорее решишь, что ты какой-то фирмой заправляешь. – По мне так лучше фермой, – улыбнулся Василий, – а то у нас все деньги делают, а не дело. Я, Ваня, прежде остановился и перестал хлопотать. Избавился от внушения, что скоро все переменится к лучшему, что все мы вот-вот заживем достойной жизнью. Что грязь, холод, бардак – все это преходяще и исчезнет само собой, как загаженный снег по весне. Мне тревожно стало, что вся моя жизнь разменяется на пустяки. Сосредоточился и начал делать. С малого начал – пасеку развел. И как пчела, начал жить не одним днем, но каждым. Уловил разницу. И потянул, потянул лямку. Одно за другое цепляется. И то охота попробовать, и это. И там получается, и здесь выходит. Деньги пошли, но сначала пришла уверенность в своей могутности. Вот тебе и весь мой сегодняшний здравый смысл. – Мир прост для дураков, для них закон не писан. Я вот тебя слушаю и понять хочу. Почему жизнь так несправедливо устроена. Одним, не успели родиться, – и любящие родители, и дом – полная чаша, и удача со счастьем пополам. Другим – ни мамы кормящей, ни отца негулящего, восемь классов захудалой школы. Мат-перемат, бери в руки автомат. Иди воюй, может, человеком станешь. И воюет, хоть его от разных слабостей в стороны шатает. И вот из такого всем обделенного вдруг через пару месяцев толковый солдат получается. Будто и не испытал всех мерзостей домашнего замеса. Из благополучных мало кого в горах встречал, но на гражданке насмотрелся на таких фортунистых. Сколько их, ни за понюх табаку спустивших все, что им на блюдечке родители поднесли. – А что легко дается, то легко и отнимается, – вставил Василий. – Ты сам-то себя к каким причисляешь? К обнесенным справедливостью? – Ты меня лучше понимаешь, сам отец, как важно ребенка еще до его появления на этот свет любить, – словно не слышал его Ваня. – Ведь кто в любви родился, тот оберег имеет. И немало нас таких. В моем госпитале, в соседней палате, лейтенант лежал. Своими глазами не видел бы, ни за что не поверил бы. Пуля – дура, где ударит – там дыра. А тут угодила точнехонько в образок, который ему мать, провожая на войну, надела на шею. Обычный образок, из мягкого металла. Пуля его пробить-то пробила, и застряла. А насчет справедливости, извини, не по адресу. Я в армию с третьего курса университета ушел, можно сказать, вполне благополучный. – По тебе не скажешь. Подзадержался ты на войне. – Не скажи, ровно столько, сколько было отпущено. Отбыл и отбыл. А иначе убили бы, – мягко улыбнулся Ваня. – Знаешь, я на гражданке завидным человеком был. Таких, наверное, теперь уже нет. Верил, как дурачок, что если с добром даже к самому отпетому подойти, он отступится. Хотя на деле получалось совсем наоборот – он тебе в ответ на твое добро меж глаз норовит заехать или так оскорбить, что потом хоть вешайся. – Ну, тебя теперь тронь, себе дороже. А так все верно, я тебя понимаю. И меня тянет на подвиги, не пропала охота добро делать. Вот только выскажу одно наблюдение из личного опыта: тот, ради кого ты старался, дней-ночей не досыпал, вытягивался в ниточку, вдруг сторониться начинает тебя. Сначала благодарность теряет, после уж вовсе начинает тебя недолюбливать. Если не успел это понять и поправить – потерял человека. Хоть никому не помогай. Отсюда вывод: прежде чем пытаться улучшать чью-то жизнь, исправь себя. – Впасть в зависть легко, проще разве что в злобу. Никто же не хочет признавать свою никчемность и твою силу. Тем более, если недавно было наоборот. Куда ни кинь, везде клин. И я не знаю, что делать. – Так ты уже все сказал: изо всех сил стараться жить достойно. И будь благодарным, благодарность очищает душу от всякой скверны. Знаешь, что помогло мне выкарабкаться, когда с войны вернулся и оказался никому не нужным. Когда уже, было, крест на себе поставил. Случай, – Василий помолчал секунду. – Тот день я на всю жизнь запомнил. Сидел на лавке, водку пил, смотрел злыми глазами на весь этот мир, который не для меня цветет. Мимо священник проходил, остановился и мягко сказал: «Не ищи врага, он внутри тебя». И пошел себе дальше, а во мне все будто перевернулось. Так, благодаря ему, я и в церковь пришел, и к вере подвинулся, – мягко и светло улыбнулся Василий. – Но это давно было. Уже успел в своем селе церковь поставить. Не один, конечно, всем расхристанным миром помогали. Кто чем мог: кто хулой, кто радостью. Кто и последней копеечкой. Вот где и вызнал я свой народ. Стоит теперь на пригорке, издали подсвечивает небо куполком. – Война все перемешала, где зло, где добро? Знаю лишь, что через страдания приходим к вере. Только мы все сейчас, как заспанные, протираем глаза, начинаем соображать – что проспали. И чего нас пытались лишить – веры в бессмертие души. А без этой веры нам не одолеть нашу разобщенность. Нас ведь так по кускам разберут. – Уже не разберут. Не мы с тобой одни такие умные. Поверь, нас немало. Но при всем трагизме нашего положения, – неожиданно твердо сказал Василий, – нам уже сейчас надо опасаться не столь удара с чужой стороны, сколь изнутри, откуда его вовсе и не ждешь. Как бы тебе это объяснить. Ну, как если бы твой друг-товарищ, с кем ты на войне последним делился, взял да и пырнул тебя ножом в спину. – Если только до белой горячки довоевался, – вставил Ваня. – Согласен, пример неудачен, но я вот о чем. Боюсь, что когда мы, наконец, досыта накормим, напоим, обуем и оденем всех и каждого, тогда и грянет настоящая беда. Общество наше даже не взорвется, а тихо и пыльно рассыплется, как истлевший гриб-дождевик. Потому что некому станет крепить подорванный дух. Ты ж сам только что сказал: сытый голодного не разумеет. Нам и сейчас-то не дают опомниться, сосредоточиться в помыслах. Каких только чужеземных затей не подбрасывают. Весь хлам мира хлынул к нам. – Да у нас и своих затейников хватает. Я одного такого, неизвестных кровей, послушал и за голову схватился, а лучше бы за автомат. Мы и такие, и сякие. Все беды от нас. И тут же с улыбочкой – извини, ничего личного. – Не горячись, Ваня. И не злись на всех этих… господ. Они от бессилия своего талдычат про русский великодержавный шовинизм. У меня самого чуть сердце не поседело, пока сообразил, что к чему. И запомни: если в нас что и есть, так это – великодержавное терпение, смирение и стойкость во всех лишениях. Ты вот тоже пострадал за Отечество. – Страдать не мучиться, – устало сказал Ваня. Протянул руку и раздвинул легкие занавески. Окно выказало серебряный шар луны. Василий глянул на часы и покачал головой: – Заговорились мы с тобой. Не заметил, как время пролетело. К Иркутску подъезжаем. Но что хотел сказать, сказал, что услышать – услышал. Закругляемся, Ваня. Уже в купе, вскинув на плечо дорожную сумку, спросил: – Да, Ваня, ты сам-то куда едешь? – К маме, – осветилось Ванино обескровленное лицо слабой улыбкой. – Счастливый человек. Лучше всего ехать к маме, – вздохнул Василий. – Ну, бывай. На том и расстались. И встретятся ли когда – Бог весть. Россия большая, в ней у каждого свой уголок.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!