Часть 5 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Господи! — всплеснула руками Машина мать. — Где ж это вас так угораздило?.. — Она хмуро, поджав губы, взглянула на меня, словно во всем виноват был я.
— Вот… Машины книги… Просушить только… — Я развернулся, но на последней ступеньке крыльца был схвачен за ворот расторопной рукой. Та же рука втолкнула меня в дом.
Очнулся я на теплой печи. В чьей-то, изрядно большеватой для меня, одежде. Рядом сидела, тоже переодетая, Маша, глаза ее насмешливо искрились, словно только что раздалось: «Антонова, Федоров, встаньте!» Взглянув на меня, Маша прыснула от смеха, прикрывая рот ладошкой.
— Грейтесь, мои дорогие, грейтесь, — уже совсем другим, успокоенно-певучим голосом говорила тетя Настя, подавая нам теплые калитки [1] с горячим молоком в больших алюминиевых кружках.
Я жадно кусал мягкие калитки и был готов хоть сейчас в омут студеный. В голове мелькнула блаженная мысль: «Теперь-то я здесь буду бывать часто…»
Нет, преждевременно она мелькала — эта мысль…
Провожая меня, тетя Настя сказала:
— Так ты, зятюшко, теперя захаживай к нам почаще.
От этого «зятюшко» я сыпанул с крыльца как ужаленный крапивой. И уж не скоро вспомнил дорогу к Машиному дому. Зато Маша с тех пор не называла меня Ежом. Редко-редко — Ежиком…
Поразительно, что может сделать с человеком одно и то же слово, по-разному произнесенное…
Не знаю, оттого ли, но с тех пор я стал как-то лучше учиться. Бывало, и ночь просижу над книжкой. В школу норовил прийти пораньше. Мало ли, вдруг ей надо будет в чем-то помочь. Правда, я знал, что она не попросит. А сам я вряд ли осмелился бы предложить. Но все же…
Раньше того за мной не водилось, а тут стал заглядываться в зеркало. Торчащие, непослушные волосы раздражали меня. Я пытался с ними что-то сделать, как-то пригладить. Даже несколько раз принимался стричь. Но не было с ними сладу — выходило еще хуже. «И нечего обижаться на Ежа», — думал я, невольно всматриваясь в свое лицо.
Первым, кто заметил странные для меня самого перемены, была Шура Громова. Тоже моя одноклассница, тоненькая, со смуглым скуластым лицом, ростом выше меня на целую голову. То, что она заметила, я понял не сразу.
На Ноябрьские, после торжественного концерта, начались игры…
Играли в «ручеек». Я, конечно, с бьющимся сердцем, не смея себе в этом сознаться, ждал, когда меня выберет Маша. Но она будто не видела меня. Болтала, смеялась с девчонками. А когда поворачивала голову в мою сторону, то рассеянно хмурилась и смотрела куда-то мимо.
— А я-то попроворней твоей Маши… — шепнула Шура.
Ее горячая сухая ладошка крепко схватила меня за руку. Я молчал, краснел, надувался, но каждый раз шел за ней. Она нагибалась, стараясь заглянуть мне в глаза. Я отворачивался.
— Какой ты у меня шелковенький сегодня, — говорила она, — не то что тогда…
Шутя напомнили мне, как несколько дней тому назад играли мы во дворе общежития в прятки. Дальний конец двора был завален колхозными снопами ржаной соломы. То-то было радостно!.. Когда водить выпало Маше, я спрятался, прикрывшись снопом соломы, за углом общежития. Найти меня было легче легкого. И только я затих, как кто-то навалился сзади, закрыл лицо руками.
— Вот я тебя и укараулила!
— Маша! — ошалело вскрикнул я.
— Нет не Маша.
Это была Шура.
Униженный вырвавшимся признанием, сгорая от стыда, набросился я на нее с кулаками.
— Катись-ка отседова, жирафа долговязая!
Я толкнул ее, она упала. Долго лежала, видно, все еще надеялась, что я подойду. Молча смотрела на меня и только улыбалась сквозь слезы. Потом встала, потирая колено. Пошла, не оборачиваясь, медленно, волоча ушибленную ногу…
Я устал от собственной скованности, неловкости рядом с ней. Но тут кончили играть, стали расходиться по домам, я вздохнул с облегчением. Кой-кого назначили убирать классы. Увидев, что Маша остается, остался и я. Я ничего от нее не ждал. Но уйти просто так был не в силах. Саднила смутная вина перед ней. В чем именно — разобраться я не мог. Еще тягостней было бы оказаться рядом с Громовой на улице. Уходя, она все пыталась поймать мой взгляд, но я делал вид, что очень занят уборкой.
Наконец вышли и мы. Маша впереди, я — за ней тенью. На крыльце она обернулась, погрозила мне пальцем и чему-то улыбнулась. Будто камень с души свалился. Плечи мои вдруг раздались вширь, грудь поползла колесом вперед. Весело забилось сердчишко.
Было уже поздно. Подмораживало. Из-под ног летел сухарный хруст. В небе клочьями дыма тянулись рыхлые тучи. В промоинах между ними звонко и празднично высверкивал надраенный таз луны.
Я представлял себе, как мы пойдем по темной глухой улице, потом лесом, как Маша будет пугаться, а я — посмеиваться, но не очень, не обидно, как доведу ее до дому и потом побегу к себе в общежитие. И так бы оно и было, если бы за нами не увязался Ваня Кустов. В школе его звали Губошлепиком. Когда он говорил, толстые губы у него пришлепывали, будто блины на сковородке переворачивали. Я этому Ване и так, и сяк, мол, дуй своей дорогой. Но он все не понимал, все твердил:
— Вместях самый раз идтить. Вместях веселее.
И болтун Ваня задал нам веселья…
— Шла Корбенская Марфа из Усть-Капши. Тоже ночью дело было, — шлепал Ваня. — Дошла она до ручья. «Напьюсь», — думает. А у Ведхийне [2] разрешения спросить забыла. Наклонилась она, тут ее ктой-то цоп за волосы. Видит: старик худющий. Бородища, усищи, уши с лопату — торчком. «Ты который раз пьешь воду без спросу?» — говорит. «Ведхийне, Ведхийне, — догадалась Марфа, запричитала, — прости меня. Век больше такого не сделаю и детям накажу». — «Не могу простить», — отвечает Ведхийне. А та еще пуще заливается: «У меня дома пятеро! Один другого менее, помрут без меня». — «Назови, кого за себя отдаешь, тогда отпущу». С перепугу Марфа ум потеряла. «Егоршу бери уж», — говорит. Отпустил ее Ведхийне. А через два дня утонул ее Егорша. Младшенький. В луже утонул. — И без всякой остановки Ваня перешел к другой истории: — А вот тот случай был со скелетом…
И когда Ваня отстал от нас, мы с Машей дрожали, как листочки на осине. А нам идти еще дальше, лесной дорогой. Она вдруг вцепилась в мою руку.
— Тебе не страшно?
— Не-а, — отвечаю, а сам едва рот раскрыл.
— А мне страшно. Ноги не идут. И зябко уж что-то…
Вся она дрожала, как тогда, когда я ее вытащил из воды. Мне казалось, от страха.
— Давай, — говорю, — петь. Когда поешь, ничего не видишь и не слышишь.
Я собрался с духом, заорал:
— «Три танкиста, три веселых друга!..»
Но видно, пение мое нагнало на Машу еще больше страху. Она внезапно оборвала меня:
— Тише, ты!..
У меня и голос осекся. И до самого ее дома не проронили мы ни слова.
Лишь поднялась она на крылечко, лишь хлопнула дверью, задал я стрекача в обратную. Зайцем от гончих катился по дороге. В сторону высокого, густого, к самым ушам подступавшего леса, не смотрел: мерещился скелет.
В двери школьного общежития я чуть не врезался головой. Забил в нее кулаками что есть мочи.
— Кто такой?! Чего гремишь?..
Я оглянулся. На дороге стояли сани.
Волосы у меня на голове шевельнулись. Кто это? Не за мной ли приехал?.. Но почему в санях?.. Почему говорит таким знакомым голосом?..
— Чего гремишь, спрашиваю?
— А вы кто, дяденька? — наконец-то выдавил из себя.
— Нойдальский Максим я. А ты?
— А я… Я Нюрговского Андрея сын Василий! — выпалил обрадованно, задыхаясь, узнав наконец Максима — веселого мужика, каждый год приходившего к нам в деревню на праздник. Так задорно отплясывающего под озорные частушки, которые тут же и сочинял. Приплясывал он забавно: нарочно согнувшись в дугу, с хитрой усмешкой, глядя только на ноги, словно они были чужие, плохо слушались и за ними нужен был глаз да глаз. Будто помеху, отводил он в сторону рыжую окладистую бороду, так потешно, что нельзя было смотреть на него без смеха.
— Чего ломиться, людей будить, — сказал Максим. — Поехали, домой довезу. По пути мне.
От привалившей радости я с разбега ухнулся в сани. Охапка духовитого свежего сена мягко просела подо мной. Колючие травинки полезли в лицо.
— Ты чего ж по ночам шастаешь? — весело спросил Максим.
— Да так… Девчонку одну в Озровичи провожал…
Максим присвистнул с сочувственным пониманием, дернул вожжи.
— Никак влюбился?
— Не-е… Раненько мне это еще.
— Чего-о?! Сколько же тебе годков? Чай, сопли уже не текут?
— Кой сопли!.. Четырнадцать уже.
— Фъю-ю! — присвистнул Максим. — А говоришь — рано. Я вот в тринадцать… Втемяшился, ровно твой топор в сырой кряж. Да так крепенько, что в шестнадцать прибежал с посиделок домой к маме, говорю: «Не разрешишь на Верке жениться, повешусь». — «Чем вешаться, — отвечает, — лучше уж женись. Через годок-другой. Я хворая, пора и ухват передать. Пускай Верка большухой в доме станет». Оженились. Дружно мы зажили, да умерла она вскорости… — Максим надолго замолчал. — После ее смерти десять годков бобылем ходил, — сказал он наконец. — Уж и матери не стало — еще пять лет после ее один жил. Потом оженился. На хорошей. Везучий я, брат! Только Верочка моя все с памяти не идет. Эх любовь, любовь — колесо крученое, плеть верченая!.. Все мы смертные ею живем. Кто к земле-матке, кто к Марфе-тетке. Ну а уж самая-то сладкая — это к красной девице. Через ту любовь жизнь не кончается на земле. Ты вот послушай такую сказку. Про любовь. Или тебя в дрему потянуло?
— Да нет, дядя Максим, — отозвался я торопливо, довольный, что не обо мне речь.
Мерный звук копыт, слабый скрип саней, близость неравнодушного слушателя настроили Максима на лад долгого откровения. Ему не терпелось начать. Но не без малого куража для затравки.
— Не знаю, слыхал ли? Ежели слыхал, то и рассказывать нечего.
— Дя-дя Максим… — проканючил я.
— Ладно, — решительно сказал он. — Любовь, друг, дело серьезное. Сказка тоже штука серьезная.
Жили-дружили Иван Миронов и Семен Ананьев. Оба бедные. У Ивана — сын Лука, у Семена — Феня-дочь. Сдружились с самого измальства и ихние детишки. А когда подросли они, как вот вы с Машей, и слюбились. А тут вдруг как-то совсем неожиданно Семен разбогател. Одни говорили, что ен, когда ездил в Мурман на лесоповал, будто у кого там денег много в карты выиграл. Другие — будто ен клад нашел. Кто что болтал, а Иван все в бедности. И тогда у Семена с Иваном дружба пошла врозь. А к тому времени Феня с Лукой повзрослели и любовь у них дошла до того, что они стали поговаривать о свадьбе. Семен пока этим разговорам не верил. «Какая может быть пара бедняка с богачкой?» — думал он. А дело-то и в самый раз до серьезного у Фени с Лукой дошло.
Однажды вечером Лука в ноги отцу: «Поехали, тятя, сватать». — «К Фене, что ли?» — «К ей…» — «Пустое, сын, затевание. Черт ангелу не пара. Они теперь от нас нос воротят». — «Так ведь любовь, тятя… Не понимает она того». — «Любовь не понимает, да мы понимаем-смыслим». А Лука свое: «Поехали, тятя». Глянул Иван на сына, видит: совсем с лица парень спал. Махнул рукой: «Ладно. Попыток не убыток».